Но ничто не смогло испугать отца Мирослава. Отремонтирует порушенное, копоть с крестов и куполов смоет, потом уйдет на берег бурной речки, чтобы с низины часами любоваться стоящей на угоре своей Златоглавой. И снисходила на него благодать, и тихая радость наполняла всю его душу. Что были перед ней козни местных «толоконных лбов»? Потому и не судил он их строго, и отпускал супостатам все грехи их…
   А события в стране развивались, как в дурном сне. Горбачевская перестройка, будто материнским молоком, вскормила в Закарпатье националистов, радетелей за «нэзалэжнисть». Бывшие вояки из дивизии СС «Галичина» стали национальными украинскими героями, а Степан Бандера – национальным символом. Вчерашние единоутробные братья – москали – были объявлены исчадьями ада и оккупантами ридной неньки Украины. Споры об украинской «нэзалэжнисти» проникли и в церковную среду. Даже некоторые «долгогривые» из бамовской шоферской бригады стали ратовать за отделение украинской православной церкви от «поганой москальской». В долгих бдениях прорывался к их разуму отец Мирослав, но итогом был третий поджог его Златоглавой. На этот раз дотла выгорела его красавица. А ему самому, бросившемуся в огонь спасать древние иконописные лики, какие-то молодчики проломили свинцовым кастетом голову.
   Поняв, что плетью обуха не перешибешь, с тяжелым сердцем покинул отец Мирослав Закарпатье и перебрался под Калугу, где ему определили приход его расстрелянного деда. Прослужив в нем год, от тоски по своей закарпатской златоглавой красавице впал отец Мирослав в беспробудное пьянство. В пьяных угарных снах стали ему являться видения о погибели церкви православной и о разорении земли русской. Являться в событиях, которые вскорости случались. Рассказывал он по пьяному делу о своих видениях некоторым прихожанам, и те шарахались от него как черт от ладана. Дошло до церковного начальства… Там хоть и неплохо относились к отцу Мирославу, но, посчитав его видения промыслом дьявольским, а пьянство делом непристойным, лишили Мирослава сана. И стал Мирослав попом-расстригой, каких на Руси в смутные времена бывает тьма-тьмущая. Бороду он сбрил, но в мирскую одежду облачаться не стал. Так и ходил в рясе поповской.
   Может быть, и спился бы отец Мирослав и стал бы обыкновенным бомжем, да высмотрела его одна прихожанка польского происхождения, лет на десять его моложе. Привела в свой дом, отмыла, подкормила и душу его, заледеневшую было, бабьими ласками отогрела. Сначала-то он смотрел на нее как мышь на крупу, но, когда она понесла от него, он почему-то сразу почувствовал вкус к семейной жизни и с затаенной радостью ждал появления нового шляхтича Шабутского.
   Из Москвы на освободившийся приход прислали старичка священника, тихого и в церковных требах усердного, но прихожане по всем надобностям шли по-прежнему к Мирославу, так как за неумолимо сбывающиеся пророчества стали почитать его чуть ли не святым, незаслуженно за правду и веру пострадавшим. И негласно детей крестить к нему несли, и соборовать приглашали, и на исповеди грешные души облегчать приходили, и открывшийся магазин или ресторан какой звали святой водой окропить.
   А года три назад перехлестнулись пути его с уголовной братвой. То просили его кровавую разборку между ними предотвратить, то деньги, неправедно добытые, по справедливости поделить, то тайно отпеть другана, получившего пулю или перо под ребро на бандитской разборке, которую лучше не засвечивать у ментов… Правда, когда братва попросила его быть хранителем общака, он наотрез отказался, чем, к удивлению своему, нажил еще больший авторитет у братвы.
   Дальше больше: с такими же просьбами стали к нему обращаться и бывшие партийные секретари, ставшие банкирами, бывшие директора заводов, ставшие их хозяевами, городские власти и даже милицейское начальство. Никому не отказывал отец Мирослав, всех мирил: и партийных, и милицейских, и братву, благо те и другие щедро «отстегивали» от доходов своих. Полученные от них деньги и деньги от мелкой коммерции, которой пробавлялся он, не доверяя почте и телеграфу, регулярно сам отвозил в Закарпатье и отдавал в руки новому настоятелю прихода на восстановление своей Златоглавой.
   Возвращаясь из последней поездки, завернул отец Мирослав в один сельский приход под Одессой, повидаться с настоятелем его отцом Иовом – с одним из «долгогривых» бамовской шоферской бригады. Относился Мирослав к нему с уважением за его крестьянскую основательность в вере и в делах житейских. А еще и потому, что, когда вспыхнула вдруг кровавая междоусобица в соседнем Приднестровье, отец Иов счел своим долгом отправиться на боевые позиции.
   Там он причащал в окопах перед боями донских казаков, соборовал умирающих и служил скорбные погребальные молитвы над их братскими могилами. Междуусобицу эту мутную, разделившую людей на своих и чужих, считал он промыслом сатанинским, поэтому различий между своими и чужими никогда не делал. По собственной печали вместе с медперсоналом вытаскивал он на своем горбу из-под огня раненых и всех убиенных на поле боя, не интересуясь их национальностью. А потом, кое-как отмыв от крови и грязи рясу, торопился по госпиталям, чтобы укрепить молитвой дух калечных или оставляющих в муках земную юдоль.
   Часто по мегафону звали его на молдавскую сторону для свершения скорбного обряда, и тогда он, не испрашивая ни у кого разрешения, с завязанными глазами переплывал на лодке Днестр и совершал там у молдаван положенное по всем православным канонам. Надо сказать, молдаване относились с полным уважением к его сану и никогда не препятствовали его возвращению назад, за Днестр.
   Отца Иова Мирослав нашел в постели разбитым поясничным радикулитом. Рядом с его кроватью со сварливым клекотом расхаживали индюки, а с поповского подворья доносилось мычание некормленых и недоеных коров, кудахтанье кур и требовательный гусиный гогот.
   – Вчерась с утреца в нетопленой хоромине повенчал парубка из Одессы с нашей сельской гарной дивчинкой, – морщась от боли, пояснил ему лежащий в постели отец Иов. – Дак, видать, крестец сквозняком протянуло. Матушка Степанидушка не успевает одна с хозяйством управиться. Вот ведь конфуз какой получился к твоему приезду, Мирослав.
   При виде гостя ладная из себя, крутобедрая попадья кинулась накрывать крестьянской снедью придвинутый к постели стол. А Мирослав тем временем прошел на подворье. Для него, выросшего на селе, управиться с крестьянской работой было не в тягость. Взяв вилы, он навел основательный порядок в хлеву, присыпал пол свежими опилками и задал корм разнообразной поповской живности.
   Потом в душевных разговорах под обильное возлияние крепкой монастырской настойки поведал ему прикованный к постели отец Иов о крайней своей нужде: ехать сегодня вечером в Москву по церковным делам.
   – Церковные-то дела подождут, когда на ноги встану. Дак вот племяннику обещал по дороге одно богоугодное дело сделать, да, видно, не судьба уж, – посетовал он.
   – Что за богоугодное дело-то? – заплетающимся языком спросил отец Мирослав.
   – Дак в поезде присмотреться к троим мужикам, ежели понадобится помощь им в нужде какой, дак помочь по-христиански.
   – Присмотреться? В нужде помочь?.. – удивился отец Мирослав. – Они что, дети малые?..
   Отец Иов опасливо покосился на дверь в кухню, за которой гремела ухватами матушка-попадья, и поманил к себе Мирослава.
   – Из православной Сербии они, войники, – шепотом сообщил он.
   – А-а, иностранцы! – отмахнулся Мирослав. – Эти рабы божьи помощь себе за доллары сами окажут. Болей на здоровье, отче, и не рви душу понапрасну.
   – Наши они – офицера, – опять покосившись на дверь, зашептал тот. – Пять лет воевали в Сербии за православное славянское дело. Говорит племяш: истинно, как дети малые, растерялись они… Говорит: как волки по сторонам зыркают, понять ничего не могут… Воевать-то подались, когда еще «Союз нерушимый» был, а вернулись-то вчерась токмо. А тут «незалежнисть», понимаешь, оскал звериного капитализма, чтоб он сказився, растуды его в качель!..
   – Да-а, – пьяно перекрестился отец Мирослав. – Есть отчего голове кругом пойти и завыть по-волчьи… Постой, постой, отче, – собрал он складки на лбу. – Вроде бы какие-то такие, из православной Сербии, в вещих снах моих намедни являлись…
   – Обижайся не обижайся, Мирослав, а вещие сны твои от лукавого! – рассердился отец Иов и три раза перекрестился заскорузлой крестьянской щепотью. – Он, чертяка, тобой туда-сюда, как помелом, крутит. Встану на ноги – молитву в храме над тобой сотворю, святой водой, привезенной из Иордана, окроплю. Дак, глядишь, изыдет из тебя окаянный.
   – В следующий приезд, – так и не вспомнив свой «вещий» сон, согласился отец Мирослав. – А пока в Москву заеду помолиться за душу мою заблудшую в храме Елоховском у отца Матвея.
   – В Москву-то Первопрестольную когда рассчитываешь укатить? – зыркнул на него отец Иов.
   – Сегодня, ночным скорым, ежели билетом разживусь.
   – Разживешься. По нонешним ценам купейные вагоны пустыми катаются.
   – Коли разживусь и в поезде встречу твоих войников, то в обиду их никому не дам. Можешь положиться на Мирослава, отче.
   – Об этом слезно и хотел попросить тебя, Мирослав, – обрадовался болезный отец Иов.
   – Чего просить, коли дело-то богоугодное? – покачнувшись на колченогом стуле, отмахнулся Мирослав. – Документы у них, надеюсь, имеются, отче?
   – То-то и оно: не документы, а туфта с одесского Привоза, – виновато потупился отец Иов. – Границу-то пересекут с туфтой, а что в России будут с ней делать – вопрос. Выправил бы я им что-нибудь понадежнее, да вот поди ж ты, скопытился…
   – Их в Москве встренут или как? – поинтересовался Мирослав.
   – Неведомо мне про это, – развел руками отец Иов, достал из потертого бумажника крохотную писульку. – Меня просили сопроводить их до самой Москвы, а с Киевского вокзала позвонить из автомата по указанному здесь телефону и сообщить их ближние планы в столице, ежели, конечно, они откроются мне.
   – Понятно, отче! – кивнул Мирослав и потянулся за бумажкой с номером телефона.
   Взглянув на нее, он моментально протрезвел, а в висках будто молоточки застучали.
   «Походин Николай Трофимович» – четким почерком красовалось на бумажке, а ниже был записан телефонный номер. Бесенятами заплясали перед глазами отца Мирослава эти три слова. Было время, когда судьба свела семинариста Влодзимежа Шабутского с майором КГБ Походиным, и запомнил Влодзимеж этого человека накрепко.
   – «Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходе своем, и возвращается ветер на круги своя», – пробормотал Мирослав и почувствовал, как сжалась от липкого страха его душа.
   Не за себя так, до озноба, испугался отец Мирослав, а за тех троих ратоборцев из православной Сербии, которых он вызвался своими руками сдать христопродавцу Походину.
   «Матка Боска ченстоховска, влип, Мирослав, как кур в ощип! – подумал он. – Ситуация…»
   – Чем так смутилась душа твоя, Мирославе? – заметив его смятение, смиренно спросил отец Иов.
   «Христопродавцем никогда не был и теперь не стану», – принял решение отец Мирослав, а вслух сказал как о чем-то само собой разумеющемся:
   – Почту за честь оказать услугу братьям, воевавшим за православную веру.
   Отец Иов удовлетворенно улыбнулся и показал отцу Мирославу три фотографии.
   – Особенно присмотрись к этому вот войничку, – ткнул он пальцем в одну из фотографий. – Племяш баит, что бисов Интерпол всех троих за что-то ищет. Но то не наше церковное, а мирское дело, Мирослав, – строго добавил он.
   С фотографии на отца Мирослава смотрел дюжий, цыганского обличья мужик в пятнистой униформе, с сильной проседью в бороде. Смотрел он хмуро, будто заранее обвинял Мирослава в каких-то тяжких прегрешениях. Взглянув мельком на обличья остальных двоих, задрожал мелкой дрожью отец Мирослав и потянулся за рюмкой, наполненной крепкой настойкой.
   – Знаю я их, – опрокинув настойку в рот, выдохнул он. – Эти самые, как есть эти самые, намедни во сне ко мне являлись. И сон тот был тягучий и опасный, как таежные бамовские лежневки на болотах и марях…
   – Чур тебя, чур, Мирослав! – торопливо закрестил его отец Иов. – Не доведет тебя до добра промысел сатанинский!
   – И сон мой о том же, – согласился Мирослав. – А куда мне, грешнику окаянному, от него деться? И вспомнить сон до конца по какой-то причине не могу, чего со мной допрежь не случалось.
   – Чур, чур тебя, Мирослав! – опять закрестил его отец Иов.
* * *
   Три сербских ратоборца появились на перроне за минуту до отхода поезда. Из окна купе отец Мирослав узнал их сразу и успел заметить, как зыркнули они волчьими голодными глазами на киоск с водкой, напитками и бутербродами, но поезд громыхнул сцепкой, и они поспешно нырнули в вагон.
   «Волки, чистые волки! Кровушки, поди, на них! – перекрестился отец Мирослав и тут же одернул себя: – Праведного и нечестивого судить будет Бог, и суд над всяким делом там, у него…»
   Столик в вагоне-ресторане отец Мирослав занял сразу же, подумав, что «волки» непременно пожалуют туда утолить голод, и стал терпеливо ждать. При их появлении что-то внутри отца Мирослава оборвалось. Он нутром почувствовал, что неведомая сила увлекает его на путь, грозящий бедой, но противиться ей было выше его человеческих сил.
   И теперь, стоя в холодном громыхающем тамбуре, после прыжка в метельную мглу взбешенного Засечного, отец Мирослав попытался вспомнить свой странный сон, связанный с этими людьми. Но сон не вспоминался никак. Так, какие-то отдельные, не связанные между собой обрывки – и все… Видя, как его подопечные Скиф и Алексеев, не понимая, с какой стороны грозит опасность, нервничают, отец Мирослав молил про себя Бога, чтобы тот вразумил сербских войников доверить свою судьбу не христопродавцу Походину, а ему, попу-расстриге Мирославу. Зачем им и ему это было надо, он не знал, но твердо знал – надо.
   К его удовлетворению, Алексеев без лишних слов покинул поезд в Сухиничах. Скифу же отец Мирослав возвращаться в свой вагон отсоветовал. У него все свое было при себе. Каждые полчаса они переходили из тамбура в тамбур. Поп проклятущий настолько заставил Скифа уверовать в опасность, что, когда тот оставил его одного и сам пошел в свой вагон за вещами, Скиф настороженно стал прислушиваться к каждому стуку.
   Но отец Мирослав благополучно вернулся с дорожным саквояжем из ковровой ткани, с какой-то черной хламидой, перекинутой через руку.
   – Надевай, воитель, через голову. А курточку свою поверх набросишь. Это мое старое облачение. Тебе будет впору, я с десяток лет назад гораздо тучен был. Заштопанное, грех его бери, да в темноте никто не приглядится.
   Скиф натянул на себя черный мешок с рукавами. На голову поп нахлобучил ему черный же колпачок.
   – Грех, прости, господи, мирянина в подрясник облачать, – суетливо перекрестил его отец Мирослав. – Но в грехе родимся, в грехе живем. А скажи мне, воитель славы, – спохватился отец Мирослав, – стрелялки у тебя никакой нет или ножа за пазухой?
   – Я профессионал. Работаю без оружия.
   – Ну, тогда присядем на дорожку.
   – Москва уже так скоро? – недоверчиво покосился на циферблат часов Скиф.
   – До Москвы еще что пехом, что ехом – о-го-го сколько. А это Калуга. Стародавнее место сорока церквей и родина Циолковского.

Глава 6

   На опушке дубравы кабанья семья, голов пятнадцать с подсвинками, вспахивала вытянутыми рылами припорошенные снегом-зазимком желтые листья, выискивая желуди. Молодняк, мешая взрослым наслаждаться сладкими, прихваченными первым морозцем плодами, забыв об осторожности, с веселым визгом носился по опушке. Секач поворчал на них и отошел в сторону. Затем оглянулся вокруг и втянул в себя пахнущий прелыми листьями и первым снегом воздух. Внезапно чуткие уши зверя уловили далекий собачий лай. Он издал хриплый звук, и стая гуськом потянулась за ним в березняк за дубравой.
   До березняка оставалось пересечь открытую луговину с мачтами высоковольтки, но по луговине, быстро приближаясь, катился собачий лай. Вепрь развернул семью вправо, в заросли камыша по берегам схваченного ледком болота.
   Он уже не раз уходил этим путем… Собаки мало беспокоили его. С лаем покрутятся перед болотом, но в ледяную воду не пойдут, как бы хозяева ни материли их. Однако секач хорошо знал, что, отчаявшись послать собак в воду, их хозяева начнут беспорядочную стрельбу по камышам. Чтобы скорее увести стаю подальше от людей с ружьями, он торопливо взламывал неокрепший лед своим грузным весом и, как ножом, срезал кривыми клыками встречающиеся на пути чахлые березки, чтобы подсвинки, обходя их, не ухнули в гиблую болотную топь.
   Выбравшись из болота, кабаны стряхнули с себя тину и потянулись гуськом в овраг. За ним – поле с зеленями, а за полем – густой хвойный лес, где можно отлежаться до вечера в глухомани.
   Звери уже достигли присыпанных снегом малахитовых зеленей, когда из ольховника, не сбрасывающего на зиму жухлую листву, внезапно выкатилась собачья стая и отсекла их от оврага.
   Секач вздыбил дремучую, жесткую шерсть на загривке и бросился им навстречу, чтобы дать возможность своим сородичам прорваться в спасительный овраг.
   В ольховнике пожилой человек с аскетичным лицом, в пятнистой офицерской куртке, снял ошейник с громадного пса с длинными ушами и свисающей волнами шкурой.
   – Теперь твоя работа, Рамзай, – сказал он.
   Пес посмотрел на него умными, налитыми кровью глазами, проверяя – не ослышался ли он.
   – Фас! – подтолкнул его хозяин. – Береги себя, мальчик. Фас!
   Часть собак бросилась за кабанами, прорвавшимися в овраг, а часть отважно пошла на вставшего на их пути секача.
   Однако два первых пса, напоровшись на кабаньи клыки, с визгом отлетели в стороны. Третий забился на зеленях с распоротым боком. Но какой-то поджарый доберман исхитрился-таки на лету цапнуть кабаний бок. Вепрь нацелился было прикончить его своими жуткими клыками, но внезапно услышал грозный рык сбоку. Громадный ушастый пес шел на сближение с ним, по-кошачьи мягко ступая по хрустящим листьям огромными когтистыми лапами и нервно поигрывая поднятым вертикально вверх толстым хвостом. Раздутые брылы на его морде обнажили мощные клыки, через которые рвался не привычный собачий лай, а грозный хриплый рык, напоминающий раскат отдаленного грома. Секач помнил его. Прошлой осенью этот самый ушастый кобель с кровавыми глазами убил подсвинка из его стаи, и ему самому пришлось тогда отведать мощь его клыков…
   Не дожидаясь приближения врага, вмиг рассвирепевший вепрь первым бросился в атаку. Пес остановился в боевой позе и, поигрывая хвостом, ждал его. Секач готов был погрузить кривой клык в податливую собачью плоть, но кобель без разбега легко прыгнул вверх и на лету вспорол ему клыками шею.
   Несколько раз кабан разворачивался и со свирепым храпом бросался на ненавистного противника, но после каждой атаки на его щетине кровянились рваные глубокие следы клыков бладхаунда.
   Острая боль заставила секача отступить к оврагу. Но пес, опередив его, встал на тропе перед ним. Он легко уклонился от кривых клыков и полоснул кабана когтистой лапой по глазам и самому уязвимому его месту, пятачку в конце вытянутого рыла. Взвизгнув от боли, вепрь метнулся в зеленя, рассчитывая, видимо, расправиться с врагом на открытом пространстве. Однако пес не отставал, легко стелился сбоку и подгонял его грозным рыком. Едва секач притормозил, чтобы развернуться для атаки, бладхаунд полоснул его клыками по бочине, вспоров ее до ребер.
   После этого вепрь не помышлял больше о схватке, а стремился скорее вырваться из круга у подножия холма, определенного ему псом, и нырнуть в овраг или добраться до леса. Но кобель каким-то образом разгадывал его намерения и каждый раз становился на пути, заставляя снова отступать.
   С холма за его работой наблюдали хозяин и несколько возбужденных мужчин в полушубках и камуфлированных куртках. Морозный воздух доносил до них тугие удары копыт о подмерзшую землю, запаленный кабаний храп и грозный рык бладхаунда.
   Председатель некогда богатейшего в Калужской области колхоза, затеявший эту охоту, чтобы хоть как-то поуменьшить потери хозяйства от бесчинств кабанов на полях, и без того худородных из-за скудости вносимых в них удобрений, воскликнул, показав на стелющихся по зеленям секача и пса:
   – Гребаный день на плетень!.. Да за такой стриптиз с раздеванием, Егор Иваныч, в долларах брать надо!.. Последнюю корову со двора сведу, а от твоего пса говнюшонка ушастого куплю.
   – Будет по весне алиментный щенок, подарю, Сан Саныч. И в пояс еще поклонюсь, потому как знаю – в добрые руки, – ответил польщенный похвалой своему ушастому любимцу хозяин и взглянул на часы: – Идите, ребята, выпейте у костра по лафитничку для сугреву. У них надолго, – кивнул он в сторону пса и кабана.
   – Полтора чаша гонит, – прошамкал пузанок с генеральскими погонами на куртке. – В шекаче шентнера два – не возьмет такую махину твой пеш, Егор…
   Хозяин промолчал.
   Вепрь и впрямь не думал сдаваться. Вспоров зеленя, он вдруг затормозил всеми четырьмя копытами и выставил клыки навстречу летящему псу. От клыков тот успел уклониться, но с лету наткнулся на кабанью тушу и не удержался на скользких примороженных зеленях. Секач бросился на него… С холма невозможно было разглядеть, что он там делает с допустившим оплошность псом…
   – Вще, угробили шабаку! – прошамкал пузанок.
   Полковник с летными погонами на куртке вскинул винтовку с оптическим прицелом.
   – Отставить! – бросил ему хозяин.
   – Искалечит же!
   – Рамзай знает свое дело!
   И действительно: следующую атаку кабана пес встретил уже в боевой стойке. Ослепленный яростью от утерянной близкой победы, секач снова и снова бросался вперед, но бладхаунд, будто насмехаясь, уклонялся от его клыков и, выпрыгивая легкими подскоками с места вверх, на лету полосовал его своими клыками.
   В очередной раз уклонившись от атаки, он вдруг, по-кошачьи грациозно, будто и не было в нем центнера веса, взлетел на широкую спину вепря и сомкнул грозные клыки на его загривке. Кабан, пытаясь сбросить собаку, волчком закрутился на месте, а сбросив, рванулся напролом к лесу. Но пес легко обошел его и опять встал на пути. Для новой схватки у секача уже не было сил. Подгоняемый грозным рыком, он метнулся назад к подножию холма.
   – Гошподи, Егор, и школько штрашть такая продолжаться будет? – прошамкал генерал-пузанок.
   – Бладхаунд обязан гнать зверя непрерывно, – бесстрастно ответил хозяин.
   Мужчины еще потоптались несколько минут на месте и потянулись к заполыхавшему в ольховнике костру.
   Вскоре на дороге показался военный «УАЗ». Он вскарабкался на вершину холма, и из него вышли двое.
   – Товарищ генерал-лейтенант, полковник Шведов и майор Кулемза, из дальних странствий воротясь! – шутливо отрапортовал крупный мужчина лет сорока, с пронзительно синими глазами.
   Хозяин сухо кивнул им:
   – Докладывай, Шведов, коли «воротясь». Как там наши позиции? Прибыли ли в любезное Отечество сербские фигуранты Интерпола?
   – По основному заданию и о наших позициях, если позволите, я доложу в служебной обстановке. Думаю, что СВР имеет более обстоятельную информацию по Балканам, но тем не менее свою точку зрения я официально изложу вам в рапорте. Скажу только, что принцип: «Разделяй и властвуй» – по-прежнему остается главенствующим в доктрине НАТО. Мне представляется, что в ближайшее время Югославию, да и нас, ждут не лучшие времена. Что же касается наших фигурантов, то прибыли, – ответил полковник Шведов и засмеялся. – Но уже в поезде не сошлись характерами с братвой…
   – Что за братва?
   – Походинский отморозок с кодлой из Одессы возвращался. Кроме того, чья-то «наружка», то ли походинская или еще чья, их плотно пасла…
   – Поп-расстрига с какого-то хрена буквально повис на них, еще цыгане вокруг них целым табором крутились, – вставил майор Кулемза, высокий атлет, смахивающий скулами на татарина или башкира.
   – Цыгане? – переспросил генерал и повернулся к Шведову. – Это похоже на Фармазона. У него виды на ваших фигурантов?
   – Возможно… Не много найдется офицеров с таким боевым опытом, – уверенно ответил тот. – Кстати, взгляните на всю троицу в сербских мундирах.
   Генерал сперва кинул взгляд на пластающихся по зеленям секача и пса, потом на фотографию, на которой на фоне развалин среди сербских войников красовались Скиф, Засечный и Алексеев.
   – Как отзываются о них наши сербские коллеги?
   – Отзываются обо всей троице с большим уважением. Дело против русских войников считают сфабрикованным американцами и боснийцами. Их выдача Интерполу, без сомнения, вызовет у сербов негативное отношение к нашей политике на Балканах и осложнит положение российского миротворческого контингента в Югославии.
   – Полковник Скиф у сербов чуть ли не национальный герой, – добавил Кулемза.