— Боец наказан правильно, — сказал он. — Смеяться здесь нечего, и он это знает.
   Сердитый тон Федотова, хотя и был, по моему убеждению, напускным, все же начал меня раздражать.
   — Товарищ капитан, — произнёс я твёрдо, — мне неприятно, что из-за меня, да ещё из-за такого пустяка, боец наказан. Прошу вас отменить наказание.
   — Боец наказан не из-за вас, товарищ подполковник, — ответил Федотов. — И вашу просьбу я удовлетворить не могу.
   Тут меня взорвало.
   — В таком случае я приказываю вам как вышестоящий начальник отменить наряд вне очереди!
   — Есть отменить наряд. — Федотов вскинул руку к виску. — Боец Манойло, наряд вне очереди отменяю. — Не опуская руки, Федотов с явной иронией в голосе спросил: — Какие ещё будут распоряжения?
   — Доложите обстановку.
   Капитан докладывал кратко, даже сухо, но весьма толково. Он сообщил, что рота находится в состоянии активной обороны. Наблюдение за огневыми точками противника ведётся круглосуточно. Стрелки и пулемётчики роты держат вражеские позиции, расположенные в четырехстах метрах, под постоянным огневым воздействием. В боевых порядках роты находятся наблюдатели полковой артиллерии, которая помогает сдерживать контратаки противника… Все это свидетельствовало о хорошо организованных и активных боевых действиях.
   — Объясните, товарищ капитан, — спросил я, — с какой стати вы сидите в болоте? В трехстах метрах позади вас твёрдая почва. Линия обороны была бы там намного удобнее и надёжнее. Там можно организовать оборону с меньшими потерями.
   — Так точно, — ответил Федотов. — Но твёрдая почва находится и впереди нас. Нам удобнее и надёжнее, — Федотов подчеркнул эти слова, — двигаться вперёд, а не назад… Назад рота не отступит ни шагу, — решительно заявил он и после паузы добавил, явно сводя со мной счёты: — Если, конечно, не будет приказа от вышестоящего начальства.
   — Что же, похвальная решимость, — процедил я сквозь зубы. — Однако согласитесь, что такой мелкий окоп, при таком жидком бруствере, — это не дело.
   — Бруствер дополнительно укреплён, — сказал Федотов.
   Возможно, не всякий обратил бы внимание на еле заметное дрожание голоса, каким были сказаны эти слова, на мимолётный отвод глаз куда-то в сторону. Но я был стреляный воробей и умел улавливать момент, когда между сказанным и подуманным образуется зазор.
   «Что-то здесь не так, — подумал я. — А вот что именно? Видимо, просто врёт. Чем здесь можно укрепить бруствер? Ни песка, ни леса нет поблизости».
   Уводить разговор в сторону от цели моей инспекции больше не было смысла. Пора было без обиняков поставить Федотову прямые вопросы.
   — Проводите меня в вашу землянку, — сказал я.
   Федотов, не ответив, повернулся и двинулся по траншее. За её изломом начинался неглубокий ход сообщения, который вёл в тыл, к твёрдой земле, где находилось несколько замеченных мною раньше землянок. Мы спустились в одну из них. В землянке на столе, покрытом плащ-палаткой, стоял фонарь «летучая мышь». У входа сидел телефонист. Перед ним на табуретке стоял зелёный ящик полевого телефона. Койка командира роты была, так же как и стол, покрыта плащ-палаткой.
   При нашем появлении телефонист вскочил и доложил, что за время отсутствия командира роты его никто не вызывал.
   Я сел и предложил сесть Федотову.
   — Отошлите связиста, — сказал я, — и прикажите прислать сюда политрука роты.
   — Переселись, Луньков, — сказал Федотов тихим, не то усталым, не то безразличным голосом.
   Боец вышел, унося под мышкой свой зелёный ящик.
   — Политрук прибыть не может, товарищ подполковник. Он находится на посту в боевом охранении.
   — Так подмените его. Тем более что в боевом охранении политруку находиться не полагается.
   — Ни подменить, ни вызвать его я не смогу. — В голосе Федотова зазвучали прежние упрямые нотки. Я подумал, что он не хочет, чтобы политрук присутствовал при нашей беседе. «Уж не намерен ли он чем-нибудь „купить“ меня? — мелькнула вдруг мысль. — Ну, что ж, посмотрим».
   — Попрошу вас, товарищ капитан, ответить на мои вопросы. — Я вынул из полевой сумки блокнот и вечное перо. — Возможно, вам придётся иметь дело со следователем, тогда вас предупредят об уголовной ответственности за ложные показания. Но если вы будете правдивы с командованием, которое я представляю…
   — Прошу не запугивать.
   — Я не запугиваю, а предупреждаю. И вообще на вашем месте я вёл бы себя иначе…
   — Уж наверное иначе, — отозвался Федотов. — Первым делом отвели бы роту назад. Так что, может быть, и хорошо, что не вы на моем месте.
   Это был уже прямой личный выпад, чуть ли не упрёк в трусости.
   — Не корчите из себя героя, товарищ капитан! — С этими словами я резко поднялся. Вскочил и Федотов. — Вы позволяете себе недопустимые вещи. Вы обманываете командование!
   — Я обманываю?..
   — Извольте не перебивать, когда говорит старший по званию! Да, вы обманываете командование. Глупо, неправдоподобно, но обманываете. В своих письменных донесениях вы даёте ложные сведения о потерях.
   — Я командование никогда не обманывал и сведения всегда подавал точные.
   — Вот как! Да ведь не далее как десять минут назад вы мне сообщили нелепые цифры… Прошу не перебивать! Вы заявили, что до начала боев на данном участке в роте было сто пятьдесят семь человек.
   — Так точно. Было.
   — Сорок шесть человек, по вашим словам, выбыло в медсанбат.
   — Так точно.
   — Сто пятьдесят семь минус сорок шесть равно сто одиннадцать, не так ли?
   — Именно так, сто одиннадцать.
   — На мой вопрос, сколько человек находится в строю, вы тоже назвали эту цифру — сто одиннадцать.
   — Так точно.
   — Выходит, если уважать арифметику, за месяц боев на этом участке в роте нет ни одного убитого? На что вы рассчитываете? На то, что вокруг вас одни простофили, которые поленятся раскинуть мозгами и обратить внимание на цифры ваших донесений?!
   — Того, что в роте нет убитых, я никогда не писал и не говорил.
   Голос Федотова звучал глухо, но агрессивные нотки в нем исчезли.
   — Я сказал, что все в строю, — это другое дело.
   — Разумеется, другое. На бумаге у вас все в строю!
   — И на бумаге, — подтвердил Федотов.
   — Напишите сейчас же объяснение. — Я снова сел и протянул Федотову раскрытый блокнот.
   — Уже написано, — буркнул в ответ Федотов.
   — Обеспокоились заблаговременно?! Что же, покажите.
   Федотов отошёл к койке, вытянул из-под неё чёрный железный сундучок, скинул с замочной петли тяжёлый накладной угольник и открыл крышку. Я с любопытством следил за ним. «Какое такое объяснение написал он, предчувствуя заранее, что придётся отвечать за свои странные донесения? Видать, он не так прост, этот махинатор», — подумал я.
   Федотов встал. В каждой руке он держал по пачке каких-то бумажек. Одна пачка была явно толще другой.
   — Вот, ознакомьтесь, товарищ подполковник. Здесь все сказано… А мне разрешите отлучиться для проверки готовности роты к бою. Затишье тут у нас скоро кончится. — Федотов посмотрел на часы.
   — Идите, — сказал я. — Но постарайтесь через десять минут возвратиться сюда.
   — Слушаюсь, — ответил Федотов и скрылся за плащ-палаткой, закрывавшей вход.
   Я взял в руки листок, лежавший в большой пачке сверху, надел очки и прочитал написанное чётким и ровным почерком:
Заявление
   Командиру роты капитану Федотову
   В случае моей гибели прошу положить моё тело перед нашим окопом лицом к врагу и в полной форме бойца, чтобы и после смерти я продолжал воевать с фашизмом, защищать родной Ленинград. Это моё заявление прошу огласить всему составу роты.
Красноармеец Л. Маньков.
   Я ещё и ещё раз перечитывал заявление, не в силах оторвать взгляд от его ровных строчек. Я живо представил себе написавшего его красноармейца. В телогрейке, в шапке-ушанке, с автоматом на груди, он стоял здесь, в этой самой землянке, перед этим столом, и протягивал своему командиру этот самый клочок бумаги. Я представил его себе молодым, сильным, с открытым и почему-то весёлым лицом… Я представил его себе я другим, мёртвым, лежащим на снегу, в бруствере перед окопом, лицом к врагу…
   «Убиты, но в строю…» Слова эти, ещё недавно звучавшие как подозрительная выдумка, наполнились теперь своим истинным смыслом.
   Я взял из той же пачки ещё одно заявление.
   На половине листа школьной тетради, разграфлённого в косую линейку, было написано крупным, корявым почерком:
   Командиру роты и всем друзьям-товарищам, от меня, нижеследующего бойца. После моей гибели смертью храбрых, на защите славного города Ленинграда, прошу меня положить по-над нашим окопом для пользы его укрепления. Но только чтобы тоже лицом к врагу, как положено русскому солдату. И тоже в полной форме, в том числе в сапогах БУ[2]. А валенки мои прошу отдать Павлу Иванову — моему земляку. Писал самолично по доброй воле, в чем и подписуюсь своею рукою.
Кузьма Феофанов.
   Следующим было заявление Павла Иванова… Я перевёл взгляд на пачку заявлений, которая была потоньше первой. И на листке, лежавшем сверху, различил подпись: «Федотов».
   Командир роты в своём заявлении писал:
   Замполиту, а также командиру 1-го взвода
   лейтенанту т. Симакову
   В случае моей смерти прошу положить моё тело в бруствер. Повторяю приказ — стоять насмерть! Назад ни шагу!..
   Я читал эти необычные заявления одно за другим. Разные имена, разные фамилии — русские, казахские, грузинские, украинские, еврейские, латышские… Разные почерка. Разный стиль…
   Командир роты был прав. В строю находилось сто одиннадцать бойцов. Из них живых — тридцать девять, мёртвых — семьдесят два.
   Перед простотой и значением открывшегося прежние подозрения показались ничтожными, жалкими. Мне захотелось выбежать из землянки, разыскать капитана Федотова, пожать ему руку и попросить прощения за мою невольную бестактность, за несправедливые подозрения. Хотелось высказать бойцам этой удивительной роты самые сердечные слова восхищения их мужеством и стойкостью…
   Да, как человек я порывался так поступить. Но именно так я поступить и не мог. Я ведь был не просто человеком, не частным лицом. Я был представителем штаба армии. В качестве такового я не имел права ни на один из этих поступков. Каждый из них выражал бы одобрительное отношение к тому, что я узнал. Притом не только моё, но и представляемой мною инстанции. Но выражать одобрение или неодобрение командования армии, а тем более командующего фронтом, которому тоже предстояло узнать о происходящем здесь, я, разумеется, не мог.
   Единственное, на что я имел бесспорное право, — это почтить память погибших. Я встал, склонил голову и тихо проговорил: «Спите спокойно, дорогие мои земляки. Вечная вам память и слава».
   Я почувствовал, что слезы подступили к глазам. Из горла вырвался звук, похожий на всхлип… Надо было тотчас взять себя в руки, успокоиться и приступить к выполнению своих обязанностей.
   Прежде всего я должен был составить объективное и точное донесение обо всем увиденном в роте. Опыт приучил меня не спешить с высказыванием личных впечатлений, возникающих под влиянием эмоций. Выводы должны опираться на трезвый и спокойный анализ фактов.
   Данный случай, столь исключительный и не укладывающийся ни в какие привычные рамки, требовал особо тщательного и всестороннего осмысления.
   Я не сомневался: убедить командование армии в том, что действия капитана Федотова заслуживают одобрения, будет непросто. Как, например, ответить на вопрос: в чем их военная целесообразность? А как будет выглядеть вся эта история с точки зрения политической?
   С этой стороны отнюдь не безразлично — осудить или одобрить то, что здесь произошло. Осудить — значит свести дело к случаю, к сумасбродной выходке одного командира роты. При этом можно не допустить широкой огласки. Одобрить, напротив, означает разделить ответственность за действия Федотова и допустить огласку факта со всеми вытекающими отсюда последствиями.
   Сведения об этом случае могут просочиться к противнику, пропаганда которого не преминет ими воспользоваться для расписывания положения на Ленинградском фронте… Впрочем, черт с ним, с противником! Чего только не набрешут фашистские агитаторы! У нас-то как на все это посмотрят?! Помимо моего донесения, напишут и другие. Уже что-то было написано. Правда, без знания подлинного существа дела. Но все-таки… Такая история наверняка дойдёт и до Москвы, до Верховного Главнокомандования! Мне было ясно, что командование армии, учитывая эти соображения, не допустит в отношении капитана Федотова никакого либерализма. Кто бы ни был инициатором подачи заявлений — лично он или кто-нибудь из его подчинённых, скажем, боец Л. Маньков, — командир роты в ответе за все, что происходит в его подразделении. Да и вообще, капитан Федотов — прямой участник и сбора заявлений — сам написал одно из них, — и под его руководством сооружался этот небывалый бруствер…
   Между тем ночное затишье кончилось. Противник начал миномётный обстрел. Мины рвались где-то позади землянки. Послышалась и перебранка пулемётов. Глухо, тяжело кашлял издалека немецкий МГ. Наш станковый заливался долгими очередями, напоминавшими звук деревянной трещотки на морозе.
   Плащ-палатка над входом зашевелилась. В землянку вошёл Федотов.
   — Вот и началось, — сказал он. — Каждый день в одно и то же время. По часам воюют господа фашисты. Пофрюштыкали, напились эрзац-кофе — и за работу.
   Федотов подошёл к столу. Мне показалось, что глаза его потеплели. Да и голос звучал не так сердито. Он, видимо, понимал, что, ознакомившись с заявлениями, лежавшими передо мной, и уяснив себе истинное положение вещей, я не останусь при прежних подозрениях и недоверии к нему.
   — Многое прояснилось, товарищ капитан. Все же я должен задать вам несколько вопросов. Садитесь.
   Федотов сел.
   — Спрашивайте, о чем хотите, — сказал он. — Мне скрывать нечего.
   Мы взглянули друг другу в глаза. Вопрос, который я должен был задать Федотову, застрял у меня в горле. Я не мог, не мог обратиться к нему с таким вопросом. Федотов прочитал мои мысли.
   — Знаю, о чем хотите спросить: на скольких человек получаем довольствие — на всех, кто числится в строю, или только на живых? Ерунда все это. Кто-то слыхал звон, да издалека… Очевидно, кто-то из тех, кто на передовую боится сунуться… Так вот, ни одного пайка и ни одного разу на тех, кто выбыл в медсанбат или туда, — Федотов махнул головой в сторону передовой, — получено не было. В ДОП[3] каждый раз точные строевые шли… Можете проверить.
   — Вы правы, капитан. Спросить об этом я обязан… И проверить придётся… Не потому, что я вам не верю… Вам нельзя не верить… Не знаю, какая сволочь что-то там накатала… Я хочу документально засвидетельствовать, что все у вас чисто.
   — Да разве бы мы стали класть на роту такое пятно! — воскликнул Федотов. — Из-за лишней пайки пачкать память погибших товарищей?! У нас к их памяти отношение священное. Ведь и бойца того я почему наказал? Не потому вовсе, что он насчёт вас усмехался. А потому, что веселиться возле братской могилы нельзя… Только вчера на том самом месте мы положили в оборону политрука нашего… Да что говорить, почти половина роты там лежит… Закурить разрешите? — Федотов нервным движением надорвал уголок пачки «Норда» и протянул мне.
   — Спасибо. — Я взял тоненькую папиросу-«гвоздик».
   Закурив от моей зажигалки и поблагодарив лёгким кивком головы, Федотов сказал:
   — Спрашивайте ещё, товарищ подполковник. Времени у нас в обрез. Скоро большой концерт начнётся. Утренник, так сказать.
   — Да, да, поспешим. Объясните, пожалуйста, в чем военный смысл укрепления бруствера телами погибших людей?
   — Главное укрепление не в том, что пуля такой бруствер не пробивает. Главное в укреплении духа живых бойцов. Рубеж, который обороняешь вместе с погибшим другом, разве оставишь?! Твой друг с тобой отойти не сможет. И такое у каждого из нас чувство, что живы они, наши товарищи. И ещё такое чувство, что смерти в бою не будет. Кто как был здесь в роте, так в ней и останется… Вот что главное. — Федотов крепко затянулся и закашлялся. — А в общем, судите, если заслужил. Только я вместе с ними, которые в бруствере лежат, на суд приду. Меня от них отделить никак невозможно.
   Капитан замолчал и уставился в пол. Помолчал и я. Хотелось как-то душевно откликнуться на его слова. Хотелось успокоить и ободрить этого хорошего человека. Но я так и не решился это сделать. Побоялся, что не сумею высказаться по-человечески просто, без привычной службистской оглядки. Скоро мне пришлось раскаяться в том, что я не сказал капитану Федотову тех слов, которые он заслужил услышать. Но в тот момент я прервал молчание очередным вопросом.
   — И последнее, капитан. Командир полка и командир дивизии знают правду о ваших потерях и о характере укрепления вашего рубежа?
   Ответа Федотова мне услышать не удалось. От близкого разрыва тяжёлого снаряда землянка сильно качнулась. Сверху нам на головы посыпалась какая-то мёрзлая дрянь. Жердь, упавшая с потолка, сбросила со стола фонарь. Стало темно, как в погребе. Снаружи один за другим, то дальше, то снова рядом, стали рваться новые и новые снаряды. Я выхватил из кармана фонарик и при его свете увидел Федотова, надевавшего каску.
   — Уходите, товарищ подполковник! Уходите! Незачем вам тут оставаться. На артподготовку похоже! — С этими словами он выбежал из землянки.
   Подняв фонарь, который, по счастью, не разбился, я зажёг его и кинулся собирать разлетевшиеся по полу заявления.
   Глухой топот снарядов, ударявших в землю, треск близких разрывов, вой и свист осколков, проносившихся в разные стороны над хлипким покрытием землянки, — все сливалось в сплошную свистопляску звуков, жуткую и отупляющую. О том, чтобы сейчас, в разгар артподготовки, обрушившейся на этот участок обороны, куда-то двигаться, не могло быть и речи. Да и здесь, в землянке, я мог погибнуть каждую минуту.
   «Написать донесение! Хотя бы кратко, но чтобы все было понятно, — пронеслось в моей голове. — Это мой долг перед капитаном Федотовым, перед его славными товарищами». Известно, что листок бумаги на войне часто переживает человека, которому он принадлежал. «Только бы успеть. Только бы успеть написать!»
   Я сел к столу, обхватил левой рукой бачок фонаря, готового снова прыгнуть со стола, подсунул под донце крышку блокнота и стал писать донесение. Кратко изложив главное из того, что мне удалось выяснить в роте капитана Федотова, я в конце донесения написал: «Считаю долгом сообщить своё личное мнение о результатах проверки. Капитан Федотов, все бойцы и командиры его роты проявили себя мужественными и надёжными защитниками Ленинграда. В момент, когда пишется это донесение, рота отражает атаки противника, перешедшего в наступление».
   Перед тем как покинуть землянку, я положил собранные с полу заявления обратно в железный ящик Федотова. Написанные теми, кто погиб раньше, и теми, кто ещё сегодня утром был жив, смешались и лежали теперь в единой пачке. Мысль о символическом значении этого их соединения едва промелькнула тогда в моей голове. Она вернулась ко мне позже, когда времени для воспоминаний и всякого рода размышлений у меня оказалось более чем достаточно…
   Внезапно звуки разрывов разом ушли куда-то вдаль. Землянку перестало трясти. Противник перенёс огонь дальше, в наш тыл. Именно сейчас немцы должны были ринуться в атаку на позиции роты и её ближайших соседей. Именно сейчас, не мешкая ни минуты, мне следовало пробираться в тыл. Где ползком, где перебежками от воронки к воронке. Сначала надо было добраться до штаба полка, до телефона. Возможно, уже оттуда я сумею связаться со штабом армии и передать донесение. Впрочем, сомнительно, что в такой момент мне удастся поговорить с армией по полковой связи. Так или иначе, надо было спешить к ходу сообщения. В конце его меня ждала штабная машина. Путь предстоял долгий и опасный. Донесение я положил в нагрудный карман. Если меня найдут убитым — а меня наверняка будут разыскивать, — осмотрят нагрудный карман под сердцем. Моё донесение, хотя и с опозданием, дойдёт до штаба армии.
   Тут мне вдруг показалось нестерпимо постыдным уходить отсюда. Уходить в момент боя с позиции, которую вместе с живыми защищают даже мёртвые бойцы. Я представил себе, как, уползая в тыл, буду встречать тех, кто спешит к передовой, волоча ящики с патронами, доставляя приказы из батальона или полка… Мне, отползающему назад, будут встречаться женщины с санитарными сумками. Они будут спешить сюда, к передовой…
   Наши пулемёты заработали с удвоенным усердием. Значит, враг пошёл в атаку. Надо было уходить не медля. Я кинулся к выходу из землянки, отдёрнул плащ-палатку и столкнулся нос к носу с запыхавшимся бойцом. Это был тот самый Манойло, которого я час назад избавил от наказания.
   — Товарищ подполковник! — закричал Манойло так громко, словно все ещё находился в открытом поле. — Товарищ подполковник, капитана убило! Командование ротой принял комвзвода-один. Велено вам доложить, как старшему начальнику… А немцы прут — сила!
   — Передайте командиру взвода, что командование ротой я принимаю на себя. Сейчас буду на позиции, — сказал я.
   Боец выбежал из землянки. Быстро возвратившись к столу, я выдрал из блокнота лист бумаги и написал:
   Командиру роты
   В случае моей гибели прошу положить моё тело в бруствер, над нашим окопом, лицом к врагу, в полной форме советского офицера, рядом с капитаном Федотовым.
Командир роты подполковник Зеленцов.
   Я положил своё заявление в железный ящик и выбежал из землянки.
* * *
   Чем кончилась эта история? Кончилась она, надо сказать, довольно неожиданно. Был я в бою тяжело ранен и контужен. Долгое время находился в беспамятстве. Очнулся в госпитале, в Ленинграде. Оказалось, что привезли меня сюда из медсанбата больше трех недель тому назад. Документов со мною не было прислано никаких. В госпитале не знали ни моей фамилии, ни кто я вообще такой. За три недели никто меня не разыскивал, не наводил справок, которые могли бы обратить внимание на безымянного раненого. Я сообщил врачам и медсёстрам своё имя и фамилию. О своём звании и бывшей должности я умолчал. О соображениях, которые заставили меня поступить таким образом, сейчас расскажу.
   Днём в палате, где я лежал, обычно царило оживление. Раненые говорили в основном о прорыве блокады в районе Шлиссельбурга. Большинство из моих соседей по палате были участниками этого великого события. Рассказы об эпизодах сражения на Неве не умолкали с утра до позднего вечера. То и дело слышались наименования «Левый берег», «Восьмая ГЭС», «Шлиссельбург», «Пятый посёлок»…
   Люди с подвешенными ногами, с загипсованными «самолётиком» руками, с замотанными бинтом головами забывали о своих страданиях, вновь и вновь переносясь воображением туда — на невский лёд, в развалины Шлиссельбурга, на высокие берега Ладожского канала, в дымный смерч боя…
   В гости к раненым часто приходили ленинградцы. Нам приносили подарки, письма от незнакомых людей. Иногда прямо в палате для лежачих выступали артисты — читали нам стихи, пели, играли на аккордеоне, на гитаре… Все это очень скрашивало наши дни…
   К ночи разговоры в палате затихали. Тускло светили синие лампочки под потолком. Слышались храп и сонное бормотание. Время от времени кто-нибудь испуганно вскрикивал. Раздавались стоны. Днём бодрствующая воля обычно удерживала людей от стонов. Да и сама боль в шуме дневных разговоров и всевозможных дел — еда, процедуры, перевязки — немного отпускала. Во сне раненые стонали часто, иногда плакали.
   Я почти не спал по ночам. Мучила незаживающая рана под правой ключицей. В рукопашной схватке фашист вонзил в меня зазубренный клинок штыка. Когда я был контужен, я не помнил… Где-то позже, близким разрывом снаряда, когда лежал на снегу уже без сознания. Куда сильнее, чем боль, меня донимали в ночные часы мрачные мысли. Часами размышлял о том, что ждёт меня впереди. Случайно ли то, что обо мне забыли, что меня никто не пытался разыскивать? Документов при мне не было уже в медсанбате. Кто-то вынул их из моего нагрудного кармана. Скорее всего ещё там, на поле боя. Они, вероятно, были доставлены в штаб армии. Вместе с ними туда должно было попасть и донесение. Заявление моё, положенное в железный ящик капитана Федотова, возможно, тоже оказалось там… Каким же образом должны были оценить моё поведение? Факт тот, что я не выполнил приказ — не доставил лично донесение, которого ожидало командование армии и сам командующий фронтом. Не доставил не потому, что не дошёл до штаба, а потому, что и не пошёл туда…
   Итак, меня нашли, взяли мои документы, а меня самого отправили в медсанбат. До этого места все в моей судьбе было для меня ясным. Но почему я, подполковник, порученец штаба армии, лежу не в офицерской палате? Ведь и без документов, по погонам в медсанбате должны были видеть, что я принадлежу к командному составу. Тем не менее, а лучше сказать — несмотря на это, я прибыл в госпиталь рядовым? Так, может быть, меня не забыли, а разжаловали приказом командарма или даже командующего фронтом? Это было очень похоже на правду. А если это так, ограничится ли наказание разжалованием, или будет следствие, трибунал? В этом случае, если я к тому же буду годен к службе, меня ждёт штрафная рота. А если не буду годен — тюрьма. Шутка ли сказать, невыполнение приказа в боевой обстановке! Я сам не мог теперь толком объяснить себе, что толкнуло меня тогда принимать командование ротой, вместо того чтобы немедленно возвращаться в штаб армии. Разве там, на передовой, не обошлись бы без меня? В конце концов, рота имела связь с командиром батальона. Тот был связан с командиром полка. Да и командование дивизии уже наверняка знало о начавшемся наступлении противника… Другое дело, если бы я увидел, что в роте началась паника, что только моё вмешательство может предотвратить оставление ею рубежа и прорыв фашистов в глубь нашей обороны. Тогда, разумеется, я был бы обязан поступить так, как поступил. Но ничего подобного не происходило. Ни один боец и не помышлял об уходе с позиции. Командир 1-го взвода, младший лейтенант, принявший командование после гибели Федотова, хорошо знал свои обязанности. Он знал лично всех оставшихся в живых бойцов роты, знал расположение огневых средств… Да что говорить, он был дома. Я же был человек пришлый, знакомившийся с ротой в ходе боя. Получалось, что никакой необходимости в моем вмешательстве не было. Взять на себя командование ротой меня толкнули одни лишь эмоции… Долгими, нескончаемыми ночами, лёжа на спине, уставившись в холодную и такую равнодушную синюю лампочку, я все думал и думал. Я представлял себе, как буду держать ответ за свои действия, обдумывал, что сказать в своё оправдание. И каждый раз вместо каких-либо убедительных доводов в свою пользу я повторял одно и то же: «Иначе я поступить не мог». Фраза эта опять же ничего, кроме эмоций, не содержала. Но что другое мог я сказать в своё оправдание? Ничего. Ровно ничего.