Я бегу к сараю.
   — Тащи вот оружие.
   Оказывается, у запасливого старшины есть ещё несколько винтовок. Беру все шесть — по три ремня в каждую руку.
   Раздаю винтовки командирам.
   — Алло, друг, дай винтовочку по знакомству.
   Кто это зовёт меня? В темноте не сразу различишь. Зарево хорошо освещает небо, но слабо — землю. Ага, это лейтенант с косыми баками. Он дружелюбно улыбается. Его круглое лицо вместе с диском фуражки напоминает блин на сковороде.
   — Держите. Стрелять умеете?
   — А как же!
   — Тогда зачем рамку прицельную подняли? Расстояние будет всего тридцать метров.
   Прихлопываю рамку к стволу.
   — Патронов нет.
   — Принесу.
   Ползу к очкастым.
   — Стрелять умеете?
   — Теоретически.
   — Мы трибунал.
   Показываю им, как целиться, как перезаряжать обойму. Инструктирую я куда лучше, чем действую сам. Ползу к Будякову. Он лежит возле пенька в середине сада. Глядит на меня насупившись. Даже в темноте видно. Молчит.
   Не могу удержаться и говорю:
   — Не туда смотрите, Будяков. Враг вон там. Не прозевайте.
   Он огрызнулся:
   — Везде враг. И там, и тут.
   — Отставить! — цыкнул я на него. — Чего доброго, ещё про окружение завопите! Враг там, понятно? Держите винтовку.
   «Каков фрукт!» — думал я, отползая.
   Я занял свою прежнюю позицию возле кочки, из которой торчит толстый пень.
   Миномётный обстрел усилился. Мина упала невдалеке от меня. Осколки прошли надо мной веером. Тяжёлые комья земли стукнули по спине и затылку. Потемнело в глазах, ослабли руки. Потом отошло. Я услышал стон и увидел безжизненно сникшего капитана. Пока я к нему полз, он зашевелился, перекатился на спину, но в то же мгновение попытался выгнуться, приподняться от земли. Я повернул его обратно на живот. Весь правый бок и спина его кожаного реглана были мокрой рваной тряпкой, облепленной хвоинками и песком.
   — Помогите! — крикнул я. — Капитан ранен!
   К нам подбежала секретарша с санитарной сумкой.
   Но помочь капитану уже нельзя. Бойцы отнесли его тело к дому.
   Совсем мало я знал этого человека. Но он успел внушить мне самое искреннее уважение. «Эх, почему я не заслонил его?! — подумалось мне. — Ну, ранило бы меня… Он меня спас от беды, а я его спасти не сумел… А меня ведь все равно ранит… Или даже убьёт. И может быть, совершенно зря».
   Я решил держаться поближе к Андрею. Его-то уж я, в случае чего, должен прикрыть собою обязательно!
   Перед тем как отползти поближе к Шведову, я пошарил по траве. Хотел найти маузер капитана, но не нашёл.
   Новый миномётный налёт. И снова потери. Погиб один из трибунальцев. Ранен в ногу, но остался лежать в строю лейтенант с бакенбардами. Место убитого трибунальца заняла машинистка.
   Теперь командует Корнейко. Он увлекает нас в новую контратаку. Но не успеваем мы немного спуститься со склона, как слышен голос Шведова:
   — Назад! Пулемёт! Пулемёт!
   — Назад! — кричит и сам Корнейко.
   Все понятно: смолк пулемёт. Из-за нас он не может стрелять вдоль склона.
   Корнейко ранен в живот. Голос у него смертный.
   — Принимай команду, Шведов! — говорит он и повторяет: — Шведов пусть командует… старший сержант…
   — Есть принять команду! — отвечает Андрей.
   — Айда все в дом! Забаррикадируемся, — предлагает Будяков.
   — Отставить «все в дом»! — обрывает Андрей. — В доме нас заблокируют и пойдут дальше. Наша задача не себя оборонять, а задержать продвижение противника на участке. Ясно?
   — Ясно.
   Нас теперь совсем мало. Из командиров в строю один Будяков. Лейтенант, раненный в ногу, не ходил в атаку, отполз к дому. Здесь его перевязали. Он лежит под крыльцом и тихо стонет. Не вернулась со склона девушка-машинистка. Что с ней теперь? Погибли трибунальцы. Нет и половины взвода пограничников. И все-таки Шведов собирается держаться.
   — Слушай мою команду, — тихо, но твёрдо говорит Андрей.
   Раненым и секретарше он приказывает грузиться в полуторку, замаскированную на противоположном склоне. Шофёр Рахимбеков получает инструкцию, когда и как ему отъезжать вниз. По команде Шведова три запасные бочки с бензином укладывают на расстоянии одна от другой вдоль упавшего забора. Мы рассредоточиваемся в глубине сада.
   Из-под склона вновь летит вверх зелёная ракета. И тотчас на гребень высоты к забору густо лезут гитлеровцы.
   Мы не стреляем, ждём сигнала — пулемётной очереди. С пулемётом Андрей.
   Вот фашисты поднялись. Рванулись. Под их коваными сапогами явственно слышен хруст поваленного забора…
   — Зажигательными по бочкам — огонь! — сам себе командует Андрей.
   Огненные запятые, красные, синие, зеленые, жёлтые, с железным звоном разлетелись во все стороны. Трава, кусты, сухие обломки забора воспламенились мгновенно. Бушующий огненный вал поднялся на пути врага. Ливень маленьких комет обдал пламенем фашистскую ватагу. С дикими воплями покатилась она назад.
   Страшное это зрелище, когда горят люди. Даже когда понимаешь, что это горят фашисты, которые идут тебя убивать.
   — Вот це так! — кричит Доценко. — Вот це гарно!
   Люди-факелы мечутся по саду! Одни бегут назад в огонь, другие несутся на нас, третьи катаются по земле.
   На флангах усиливается пулемётная стрельба соседей. Немцам не дают обойти участок нашей обороны.
   Шведов приказывает прекратить огонь и приготовиться к отражению новой атаки. Мы знаем: она последует, как только перестанет гореть распылённый бензин. Обычный огонь — подожжённые рейки забора, пылающие кусты, хворост — немцев не задержит.
   Теперь наша задача — создать видимость оставления рубежа.
   Водитель полуторки Рахимбеков начинает нервно сигналить, шумно форсирует обороты двигателя, а затем, продолжая гудеть, съезжает по дороге вниз, к шоссе.
   Мы затаились в кустах и за деревьями в глубине сада.
   В доме засели четыре пограничника во главе со старшиной Доценко. Но выглядит дом покинутым. Даже дверь на крыльцо оставлена раскрытой.
   Немцы смогут войти в сад беспрепятственно. Когда они окажутся на линии дома или приблизятся к нему вплотную, дом оживёт. Доценко и его бойцы — Андрей окрестил их «домовыми» — откроют прицельный огонь, забросают фашистов гранатами… Фашисты кинутся к дому. Тогда им в тыл должны ударить мы. А на дальнейшее команда простая: «Живым в плен не сдаваться».
   До сих пор мы были крепким орешком. Даже удивительно, что так долго сумели продержаться.
   Меня вдруг охватывает страшное нетерпение: «Скорее бы конец!» Ожидание смерти — вот сейчас, вот-вот сейчас — трудно выдерживать долго. Наступает момент, когда оно становится невыносимым.
   «Ну, вы, фрицы! — кричит во мне внутренний голос. — Давайте уж свою зеленую ракету! Начинайте уж свой картавый ор! Идите сюда, строчите же, строчите!..»
   Не встретив сопротивления в начале новой атаки, немцы неожиданно залегли на склоне. Вперёд, в сад, двинулась только разведка из шести человек. Видно, мы успели крепко насолить противнику и он ждал очередного подвоха.
   Андрей снова напомнил:
   — Не стрелять!
   Мы лежали не шевелясь.
   Над садом одна за другой зависали осветительные ракеты. Сине-зелёный светильник раскачивался на стебельке дыма, словно гигантский фантастический цветок. Каждый раз наступал короткий голубой день. Затем цветок сникал и падал. Воздух наполнялся едкой гарью.
   Послышались гортанные немецкие команды. Шведов приподнялся и вопросительно посмотрел на меня. Я показал, что ничего не понял.
   Гитлеровцы поползли вперёд небольшими разрозненными группами по всей ширине участка. Но основная масса их оставалась на месте. Такой вариант, насколько я понимал, планом Андрея предусмотрен не был.
   Осветительных ракет немцы больше не пускали. Над тёмной, как вода, травой, покачиваясь, плыли бледно поблёскивающие каски.
   Когда первые группы фашистов приблизились к дому, «домовые» открыли огонь. Их автоматы ударили из окон. Раскрытая дверь захлопнулась. В ответ фашисты окатили стены струями пуль. Дружно прозвенели стекла окон, глядящих в сад.
   «Не стрелять!» — снова передал по цепи Шведов.
   И теперь не стрелять? Как же так? Фашисты уже изрешетили дверь, уже рвутся внутрь. Дом, правда, огрызается. Автоматная очередь отбрасывает вбежавших было на крыльцо немцев. Фашисты лезут в окна первого этажа. Окон шесть только с одной стороны. А ведь бой идёт уже и по ту сторону дома. Пятерым его защитникам не удержаться против взвода автоматчиков. Они ждут помощи, которая им была обещана. Наверняка считают секунды: вот-вот мы ударим в тыл фашистам, беснующимся вокруг дома и спокойно подставляющим нам спины.
   Но Шведов снова и снова приказывает: «Не стрелять! Не стрелять!» Я делаю ему знаки. Он отмахивается. Грозит мне кулаком. Неужели он решил пожертвовать «домовыми»? Он хочет выиграть время, хочет нанести атакующим как можно больший урон. Их основные силы ведь ещё не вступили в бой. Разумом я все это понимаю. Но все равно — невозможно же безучастно наблюдать, как истребляют наших товарищей.
   Фашисты уже влезли в дом. Вспышки автоматных очередей заметались в оконных проёмах. Доносится глухой треск гранат, рвущихся в здании… Бой перекинулся на второй этаж и мечется там по комнатам. Вдруг разом в доме стало тихо и темно. Так тихо и темно, точно он пуст. И тогда на крышу через слуховое окно вылез человек. Он в изодранном обмундировании, без фуражки, без автомата. Я узнаю старшину Доценко. Он растерянно оглядывается. Потом вынимает из кармана гранату и спокойно, будто отмахиваясь от назойливых мух, швыряет её в окошко, через которое только что вылез. Он распрямляется и зло грозит кулаком. Нет, не в сторону противника, а туда, в сторону противоположного склона высоты.
   — Продали, гады! — кричит он. — Прикрылись нашими жизнями и драпанули!
   «Да нет же, мы здесь, мы здесь», — шепчут мои губы.
   Один из фашистов попятился на несколько шагов от дома и поднял автомат. Это уже не бой, это расстрел безоружного.
   Я не выдерживаю — вскидываю винтовку, прицеливаюсь в палача. Андрей навалился на меня медведем… подмял, схватил за руки.
   — Не сметь! Отставить!
   Короткая очередь.
   Когда я поднимаю глаза, на крыше уже никого нет.
   Красноречивый предсмертный жест старшины Доценко — кулак, показанный вдогонку удравшим, как он решил, товарищам, — оказался его последней боевой заслугой. Залёгшие возле склона фашисты зашевелились. Спокойно, будто после тылового привала, поднимались они с земли во весь рост, отряхивали мундиры, поправляли снаряжение. Некоторые снимали каски и вытирали платками головы. Потом, повинуясь какой-то негромкой команде, немцы устало, нестройной толпой зашагали к дому.
   Солдаты, овладевшие домом, расселись на ступеньках крыльца. Замигали зажигалки. Какой-то высокий фриц заиграл на губной гармошке бодрый марш.
   Я повернулся в сторону Андрея, чтобы показать ему, что все теперь понимаю, что оценил его выдержку… Но Шведова рядом со мной не было. Он отполз за кустами вправо и вперёд, чтобы оказаться в тылу у немцев, шагавших по саду.
   Фашистов было не менее полусотни, не считая тех, что торчали возле дома.
   Нас было не больше двенадцати человек. Но при сложившихся обстоятельствах мы могли отомстить за смерть товарищей и дорого продать свою жизнь.
   Я не ошибся. Пулемёт Андрея начал строчить справа от нас, позади гитлеровцев. Сразу же ожила и вся наша позиция. Фашисты заметались. Раздались крики, команды, стоны. Солдат с губной гармошкой не сразу сообразил, что произошло, и продолжал играть.
   Гитлеровцы попадали в траву. Одни — замертво. Другие — на ходу открывая огонь.
   Все вокруг заполнилось уже знакомым пересвистом пуль.
   Андрей снова возле нас. Его команды, бодрые и чёткие, отгоняют мысль, что мы — горстка обречённых на гибель в этом неравном бою.
   — Каждый ближнего, ближнего своего бей! — кричит он. — Дальние стрелять в темноте не могут, своих перебьют!.. Бей лежачих! Подымай гранатами! Поднявшихся коси! В каски бей! Вблизи рикошета не будет!..
   Он явно в своей стихии. В голосе Андрея и азарт, и лихость.
   Благодаря неожиданности нашей атаки, немцы понесли потери, не сразу сориентировались в расположении противника и в его численности. Сказалась их непривычка к ночному бою. Вскоре, однако, они пришли в себя. Можно было заметить, как ползком вновь стягиваются небольшие группы. Потом эти группы стали расползаться, стараясь охватить нас полукольцом.
   А нас становится все меньше. Плотность нашего огня слабеет. Немцы настойчивей и гуще продвигаются вперёд. Мы отходим ближе друг к другу. Сколько нас теперь? Совсем мало. Если бы фашисты пошли в атаку, смяли бы вмиг. Темнота и боязнь очередного подвоха заставляют их действовать осторожно.
   Передо мной метрах в десяти, чуть правее ползёт несколько фрицев. Надо их остановить, не то проползут дальше и окажутся у нас в тылу. У меня в карманах тужурки по «лимонке». Швыряю гранату в центр вражеской группы. Слышу разрыв, крики, автоматные очереди. Ствол дерева прикрывает меня от осколков близкого разрыва. Я снова слышу набегающий топот.
   Фашисты бегут на меня в рост. Я выскакиваю из-за ствола. «Швырнуть „лимонку“ — и тотчас назад, за ствол!..»
   Граната ещё не успевает упасть, как я спохватываюсь: не выдернул кольца! Немцы этого не знают и кидаются наземь. Подхватываю правой рукой десятизарядку. Я должен перебить или хотя бы отогнать этих фрицев. Я должен подобрать свою гранату и кинуть её так, как надо!
   Ничего этого сделать я не успеваю. Страшной силы удар раскалённым прутом в грудь, под самую шею, прожигает меня насквозь и валит на спину. Как сквозь сон, слышу я короткие очереди пулемёта.
   Переворачиваюсь на живот. Подымаюсь, перебирая руками по стволу дерева. Зачем? Хочу жить. Мне кажется, пока я буду стоять, я не умру. Стоя не умирают. Но стоять я не могу. Ноги сами идут по кругу. Я хочу, мне очень надо сказать «мама»… Это короткое слово выливается у меня изо рта тёплой солёной струйкой. Я подставляю ладони и ловлю в них это маленькое тёплое слово, но тут же расплёскиваю его и падаю лицом вниз. Я не знаю, что я теперь говорю, но чувствую, что какие-то горячие слова текут и текут у меня изо рта… Много слов. Они душат меня, я не могу дышать…
   Кто-то переворачивает меня на спину, приподымает. Удушье сразу отхлынуло вниз. Я делаю вдох и открываю глаза. Будяков подтягивает меня к дереву и прислоняет спиной к стволу. Я пытаюсь глазами поблагодарить его, хлопаю веками. Он, видимо, понял меня.
   — Ладно, ладно, не болтай!.. И не вались, не то опять захлебнёшься.
   Будяков ложится возле меня и стреляет, стреляет…
   Я сижу спиной к дереву и с открытыми глазами вижу удивительный сон.
   Я вижу малиновое небо над Ленинградом. На фоне зарева над гребнем высоты со стороны шоссе вырастают силуэты людей в кепках и ватниках, с винтовками в руках. Я их узнаю: это рабочие ребята, устанавливавшие внизу за дорогой броневые колпаки. Они с ходу бегут в атаку, громко кричат.
   Мне чудится натужный вой мотора на дороге и знакомые настойчивые сигналы… Вот оно что: это возвратилась машина Рахимбекова. Обогнув сарай, полуторка поднимается в сад. Из её кузова выпрыгивают красноармейцы, на землю спускают какие-то большие и тяжёлые предметы. Может быть, миномёты?
   Бой за моей спиной становится все глуше. Кто-то трогает меня за плечо, тихонько покачивает, будит…
   Вокруг стало светло: ярким факелом горит полуторка.
   Я вижу возле своего лица лицо Андрея.
   — Саня, — говорит он. — Саня, очнись…
   На глазах Андрея слезы. Разве может такое быть? Значит, я все ещё не проснулся. До чего же нелепый сон!
   — Надо держаться, Саня! Надо держаться, — говорит Андрей. — Приказа умирать не было!
   Движением век я отвечаю ему: «Понял! Я понял, Андрей… Я постараюсь…»
   Подходят два паренька в кепках, в ватниках, с повязками санитаров. Меня кладут на носилки. Сейчас унесут. Я сжимаю, как могу, руку Андрея и спрашиваю его глазами:
   — А ты теперь куда, Андрей?
   Он понимает мой вопрос.
   — Туда, Саня, туда. — Шведов показывает рукой в сторону удаляющегося боя.

ЧЕЛОВЕК С ЧАСАМИ

   Февраль сорок второго. Самое лютое время блокады. Часть, в которой служил старший лейтенант Капитонов, стояла под Пулковом. В тот день его отпустили домой проведать мать и сестру, от которых давно не было известий.
   Капитонов шёл пешком по Международному проспекту и не узнавал Ленинград: по свету — над городом был яркий день, а по безмолвию — глубокая ночь.
   Заледеневшими, безжизненными скалами стоят дома. По пустынным улицам метёт позёмка. Снегом занесены подворотни и подъезды. Кривые стёжки пересекают мостовые, тянутся по панелям. Вдоль домов медленно передвигаются редкие пешеходы. Человеческой речи не слышно. Обессилевшие люди оседают на снег и не просят о помощи. Мало у кого хватает сил поднять упавшего.
   Несколько раз останавливался он возле пожаров. Дома не полыхали, а подолгу тлели и чадили, как сырые головешки. Их и не пытались гасить. Нет воды. Да и не проехать по улицам пожарным машинам.
   Капитонов был потрясён увиденным. Разумом он понимал, что живы ленинградские заводы и фабрики, что на них ремонтируют танки, делают «катюши», точат снаряды и мины, шьют для фронта тёплые вещи. Он понимал, что многие люди сидят по своим квартирам, стараясь без крайней надобности не расходовать силы и не выходить на мороз. Но эта мёртвая тишина улиц, эти безжизненные дома… Капитонов не раз ловил себя на том, что идёт слишком медленно, и убыстрял шаг. Но стоило ему погрузиться в тяжкие думы о родном городе, о судьбе своих близких, его шаги снова становились медленными, будто мысли и в самом деле обладали пригибающей тяжестью.
   Так и брёл он — то убыстряя шаг, то медленно. Не раз помогал подняться осевшим на снег людям. Не раз впрягался в салазки с мертвецом и тихо шёл рядом с молчаливым родственником или соседом умершего, пока тот не останавливался, чтобы отдохнуть. Тогда Капитонов шёл дальше. Ждать он не мог.
   На Загородном, ближе к Владимирской площади, людей было больше. Неподалёку находился Кузнечный рынок. Теперь он стал толкучкой. Там можно было выменять какую-либо ценную вещь на кусок хлеба, на дуранду или на плитку столярного клея.
   На площади, возле аптеки, кто-то тронул Капитонова за рукав.
   — Товарищ старший лейтенант…
   Капитонов остановился. Перед ним стоял невысокий мужчина лет сорока, в шапке-ушанке и в теплом полупальто. Мужчина смотрел на Капитонова большими глазами, то и дело переводя взгляд на вещмешок.
   — Слушаю вас.
   — Товарищ старший лейтенант, — быстро заговорил прохожий, — возьмите часы. Замечательная машина. Золотая… Павел Бурэ…
   Он отодвинул рукав.
   В довоенной юности у Капитонова было две заветных мечты — велосипед и ручные часы. Первая так и не осуществилась. Ну, а часы в студенческие годы приобрёл. Большие, карманные, переделанные, по тогдашнему обыкновению, на ручные. Они неплохо служили ему до сих пор. Но он не забыл, что они не настоящие ручные.
   Может быть, поэтому на его лице отразилось мимолётное волнение и колебание.
   Прохожий это заметил и теперь уже более настойчиво взял Капитонова за рукав:
   — Зайдёмте сюда, в парадную.
   Они поднялись на один пролёт к подоконнику.
   Часы были и в самом деле замечательные. Продолговатый золотой корпус чуть прогнут, чтобы плотно ложиться на руку. На сером, дымчатом циферблате блестели золотые стрелки, а вокруг него чернели римские цифры. Только цифры «шесть» и «двенадцать» были рубиново-красными.
   О таких часах Капитонов никогда не мечтал, потому что таких никогда не видел.
   — Послушайте, какой ход! — сказал прохожий. — Вы только послушайте! — В его голосе звучал неподдельный восторг.
   Капитонов приложил часы к уху. Звук, который он услышал, был неожиданным. В нем совсем не чувствовалось металла. Казалось, в маленьком холодном корпусе билось что-то живое. Капитонов вспомнил, как, положив голову на грудь жены, перед её отъездом в эвакуацию, долго вслушивался в биение её сердца. Конечно, ход этих часов не биение сердца. Но он все-таки напоминал его. И поэтому Капитонов слушал и слушал, не в силах опустить руку.
   — Напрасно вы сомневаетесь, — сказал прохожий. — У них отличный ход. Идут абсолютно точно.
   И тут он заговорил быстро, словно боясь, что не успеет сообщить Капитонову нечто очень важное.
   — От отца мне достались. Он был крупный инженер. Бывал за границей. Купил эти часы в Париже. Мне подарил, когда я институт окончил. Я тоже инженер. Храню их как память об отце. И сам их полюбил. Не знаю даже, как без них буду жить… Обойдусь, конечно… Дочка бы осталась жива. Жена недавно умерла. Мы вдвоём остались. Может, и продержались бы. И вот несчастье опять. Воспаление лёгких у дочки. Врач сказал — надо гусиный жир. Где уж тут. Хоть какого-нибудь достать бы. Сала или масла. А если правду сказать… Вам скажу правду. Себе не говорю. Умирает она, моя девочка. Семнадцать лет ей. Маленькая надежда все-таки у меня есть… Извините, что я к вам пристал… На толкучку идти боюсь. Вырвут часы и ничего не дадут. Бывает… Прошу вас, возьмите часы. Очень вас прошу.
   — Что вы за них хотите? — спросил Капитонов, возвращая часы владельцу.
   — Что дадите. У вас, наверное, тоже есть близкие в городе.
   — Мать и сестра… Если живы…
   — Живы. Будем надеяться… Я понимаю: то, что вы дадите мне, вы отнимете у них. Смотрите сами. Что можете. Масла немного. Если есть. В конце концов, все будет благом. Смотрите сами…
   Капитонов снял с плеч вещмешок и развязал его.
   «Легко сказать — смотрите сами», — подумал он.
   Только несколько недель назад фронт начали лучше снабжать. Заработала Ладожская дорога. Тогда, впервые, он получил казавшийся сказочным командирский паёк: мясные консервы, сгущённое молоко, галеты, солидный брусок масла. С тех пор он получал такой паёк ещё три раза. Но за все время почти ни к чему не притронулся.
   Это было непросто. Несмотря на то что хлеба стали давать больше и приварок стал гуще, аппетит оставался волчьим: сказывались месяцы недоедания. Да и жизнь в промёрзших землянках, в железной стуже окопов требовала много калорий. Теперь только он догадался, что слово «искушение» происходит от «кусать» и «кушать»… Обо всем этом Капитонов невольно вспомнил сейчас, выкладывая на подоконник банки консервов, сгущёнку и масло.
   Прохожий как заворожённый смотрел на продукты.
   — Что дадите. Что дадите. За все скажу спасибо…
   Он вынул из кармана полупальто небольшой серый мешок и растянул вдетую в него тесёмку.
   Капитонов не сразу понял, почему этот неказистый мешок, залитый чернилами, с красной вышивкой на боку, напомнил ему что-то очень далёкое и вместе с тем очень близкое. Но тут же он сообразил, что это мешок для галош, который обязаны были иметь младшие школьники. Он вспомнил, сколько переживаний было связано у него самого с таким же вот мешком!..
   На нем он впервые в жизни, со старанием и чувством ответственности, выводил свою фамилию. Криво, неровно он тогда написал её химическим карандашом на мокрой материи. Все расплылось!.. А сколько было неприятностей с этими мешками! То их забывали дома, то вместо своего в раздевалке получали чужой, то они и вовсе пропадали… В четвёртом классе он устроил дома бунт против галошного мешка. Хватит! Не девчонка же он. И вообще уже не маленький!
   Капитонов взял мешок в руки и прочёл аккуратно вышитую надпись: «Валя К. 4-а. 1936 год».
   — Что дадите. Я никакой цены не назначаю…
   — Дам половину того, что есть. Больше не могу, — сказал Капитонов.
   — Половину?! — Прохожий, как показалось Капитонову, покачнулся. — Нет, нет… Это много. Что вы?!
   Капитонов, не отвечая, положил в мешок прохожего две банки — сгущёнку и мясные консервы, буханку хлеба. Затем он вынул из ножен, висевших у ремня, нож и разрезал пачку масла. Только сегодня утром он сам спрессовал её из брусков своего пайка. Добавив к этому пару горстей галет, он затянул тесёмку и протянул мешок прохожему. Тот крепко прижал его к себе.
   — Много это… Много… — повторил он. — Я не ожидал, что столько… Правда, часы хорошие. Вы не пожалеете…
   Прохожий протянул часы Капитонову.
   — Оставьте их у себя, — решительно сказал Капитонов. — У меня есть часы. И ходят они неплохо.
   Капитонов стал спускаться с лестницы.
   Прохожий молча пошёл за ним. Внизу он бочком прошмыгнул в приоткрытую, вмёрзшую в сугроб дверь подъезда и побежал.
   На улице Капитонов увидел спину своего недавнего собеседника. Бежал он с трудом, еле-еле, но бежал. Перед самым углом прохожий оглянулся. Через мгновение он скрылся за поворотом.
   Капитонов пошёл своей дорогой к Невскому. Теперь ему было недалеко идти. Литейный проспект просматривался отсюда, от угла Невского, насквозь, до самого Литейного моста. Капитонов ещё не мог различить свой дом там, впереди, с левой стороны. Но он уже как бы видел его, он ощущал его в строю других домов проспекта. Во всяком случае, он уже знал теперь, что его дом цел. Тем острее охватило его беспокойство за своих близких. «Как там они? Живы ли? Мать ведь очень плоха. Может быть, её уже нет, а сестра не решилась написать об этом?»
   На середине заметённого снегом Невского его снова кто-то осторожно тронул за рукав. Капитонов увидел того же прохожего.