" Следователь только сокрушенно головой покачал: "Учишь их, учишь - а толку нет!" Ничего относящегося к Григоренко у меня не было, изымали мои рукописи, изданные за границей книги, пишущие машинки, чеки Внешторгбанка, которые Гюзель получила за картины, - не зря у нас, значит, побывал ценитель живописи с предложением купить "все картины". Полянов достал из стола пачку советских рублей, приготовленных для жизни и деревне, и спросил: "Сколько здесь?" "Считайте", - ответил я, но Полянов молча положил пачку на место. Впоследствии стали изымать все деньги - при аресте Гинзбурга в 1977 году его жене и двум маленьким детям оставили несколько копеек. Самое обидное было, что забрали начатую мной рукопись "Доживет ли СССР до 1984?" - не ради нее ли и обыск затевали? Мы собирались в деревню: пол был заставлен ящиками с крупой и сахаром, банками с мясом, бутылями с подсолнечным маслом, мы запасались на полгода, потому что в деревне купить нечего. К этому добавился беспорядок обыска: переворачивали кровать, перебирали книги, приходили проститься друзья, для иностранцев вызвали чиновника из МИДа и еще гебистов в помощь, итак гебисты, гости, крупа, мука, мясо, книги, рукописи, люди, груди, опрокинутая мебель перемешались в нашей небольшой комнате, половину которой к тому же занимал рояль - тоже обысканный, так что понять ничего было уже невозможно, и я, когда какое-то мгновенье никто из гебистов не смотрел на меня, вытащил папку с рукописью "СССР до 1984?" и быстро сунул ее в уже просмотренные и отложенные ими за ненадобностью бумаги. Впоследствии я написал в предисловии, что "считаю своим приятным долгом поблагодарить сотрудников КГБ и прокуратуры" за то, что они рукопись не изъяли, но мои насмешки вышли боком: некоторые на Западе приняли мою благодарность всерьез. В разгар обыска пришли Джойс Шуб - очень напугавшаяся, Генри Камм с двенадцатилетней дочерью Алисон и Юра Мальцев с прочитанной им рукописью "Путешествия в Сибирь" - ее удалось спрятать по пути в коридоре. Гюзель, чтобы показать присутствие духа, даже затеяла чай для них - хотя потом, глядя на маленькую Алисон, расплакалась. Мы расселись и пили чай на глазах гебистов, те держались сдержанно. Поведение их на обысках, конечно, варьируется - в зависимости от их личных качеств и ситуации, но они пытаются держаться так, что ничего особенного не происходит, мы с вами делаем общее дело - вы обыскиваемые, мы обыскивающие, вроде партнеров в карточной игре, и в наших общих интересах без ссор и как можно скорее эту работу закончить. Дело и шло без ссор, если не считать, что я накричал на г-на Буракова из МИДа, который предложил мне не стоить в дверях и пройти в комнату. - Приглашаете меня в свою комнату! - разорался я. - Я здесь хозяин! Вы-то не из КГБ, чтоб здесь командовать! Бураков молчал - до некоторой степени я сорвал на нем свою бессильную злость за унижение обыска. Постепенно у меня создалось впечатление, что я не буду арестован. Часам к десяти обыск кончился, иностранцы были отпущены еще раньше. Почти сразу же появились громкоголосые и возбужденные Якир и Красин, их крик и топот подействовали на Гюзель почти как обыск. "Это все не то, совсем не то", - говорила она мне тихо. Генерал был арестован утром в Ташкенте - одновременно проведено несколько обысков в Москве, но дело его было для них только предлогом. Мы планировали сначала, что на процесс крымских татар в Ташкенте выеду я, с той же ролью "офицера связи", что и во время суда над Галансковым и Гинзбургом. Петр Григорьевич, однако, сам захотел ехать. Был он дисциплинированным участником Движения, может быть, как раз потому, что он был генерал: мы приносили ему воззвание на подпись, он читал, морщился, говорил, что совсем оно ему не нравится, но раз принято решение, чтоб он подписал, он, конечно, подписывает. В деле же с крымскими татарами, сколько мы ни настаивали, чтоб он не ехал, он был неумолим: власти предупредили его, что он будет арестован в Ташкенте, и он не хотел уступать шантажу. Из Ташкента ему позвонили, что его друг срочно просит его вылететь, - оказалось, никто из друзей не звонил. Суд откладывался, Петру Григорьевичу, тяжело заболевшему, взяли обратный билет в Москву - за день до вылета он был арестован. КГБ заманил его в Ташкент, чтобы не судить в Москве: затем часто стали применять такую тактику. Григоренко провел несколько месяцев в подвале ташкентского КГБ, был, как при Хрущеве, признан психически невменяемым - и до июня 1974 года пробыл сначала несколько лет в тюремной, а затем несколько месяцев в общей психбольницах. Я увидел его снова летом 1975 года - он сохранил свой здравый ум, но с трудом говорил, едва мог читать и почти не мог писать. Обыск у нас был седьмого мая, а через день мы уехали в деревню - и провели там счастливо семь месяцев. Не могу сказать, что за это время КГБ забыл о нас - но временами мы забывали о КГБ, дача в России - это тоже форма эскапизма, нам кажется, что вы ушли не только от городской жизни, но и от советской власти. Главные заботы начались с ремонтом дома, эта прозаическая вещь сама по себе может быть темой для саги. Вы не можете купить ничего. Цемент, кирпич, доски, кровельное железо, трубы, стекло государство - единственный легальный торговец - частным лицам практически не продает. Но вы можете "достать": цемент - у рабочего, который увез машину цемента с завода и продает у себя дома, трубы - у слесарей, которые ремонтируют государственный водопровод, доски - у продавщицы лесосклада из колхозных запасов. Получая от меня деньги, она сказала: "Сама тюрьмы не боюсь, детей жалко", - и пришлось на детей дать еще пятерку. Цены тоже фантастичны. У бывшего председателя колхоза, он же бывший начальник лагеря, я купил одну доску за пять рублей; пока я на телеге вез ее, за мной бежал бывший заместитель бывшего председателя и кричал: "Доска-то колхозная" - в надежде, что я от испуга дам еще и ему на водку. Но за бутылку водки - для работяг "всеобщий эквивалент товаров" - мне трактором подтащили к дому три хлыста, еще за две бутылки распилили - за десять рублей я получил несколько кубометров досок! Если вы достаточно хорошо поймете механизм "доставания", можете "доставать" многое, но человеку нормальному заниматься этим тяжело. Еще труднее обстоит с рабочими. Государственный подрядчик не будет строить или ремонтировать частный дом; хорошо, если поблизости есть государственная или колхозная стройка и рабочие согласятся "подработать" - но если ее нет? В нашем районе было всего два вольнонаемных плотника, им удавалось уклоняться от государственной службы, потому что один был старый и хромой, а другой молодой и дурной: во время призыва на военную службу он сорвал погоны с военкома, попал в лагерь на три года, но от армии освободился. "Вот у меня образования четыре класса, - сказал он мне гордо при первой встрече, - а давай поговорим о чем хочешь!" Ты вроде меня, голубчик, подумал я, я тоже без всякого образования говорю и пишу все, что в голову придет. Настроены плотники были антисоветски. "Все знаем, все понимаем, поделать ничего не можем", - говорил старший. Плотники были завалены заказами и взялись работать у нас более из любопытства. Пропадали они совершенно неожиданно - стоило кому-то выставить им водку. Гюзель пошла по ягоды с соседской девочкой, наклонилась над овражком, чтобы сорвать ягоду, - а там лежит пьяный и сладко спит наш плотник. Они его с трудом с помощью знакомого шофера втащили в кузов машины и вместо ягод вывалили перед нашим домом на лужайке. Он еще несколько часов проспал - и, проснувшись, с веселыми песнями как ни в чем не бывало принялся строгать доски. Здесь я наблюдал то же, что и в Сибири: пьянство - самую характерную форму народного эскапизма - и апатию, хотя уровень жизни возрос. Захожу в дом к трактористу: под новым большим телевизором гадит маленький поросенок, не приходит в голову, что можно хлев утеплить, рядом с поросенком дыра в полу. - Что ж дыру не заделаешь? - спрашиваю я. - А чего там, все равно через несколько лет в другую деревню переедем. Воскресенье, я окапываю яблони в саду, подходит мужик и долго тупо смотрит на меня через забор. - Делать нечего? Ты б пошел у себя в саду поработал. - Да бабы там уже вскопали чего-то, - тоном, полным равнодушия. Раза два привозил нам колхозный конюх сушняк на топку. В третий раз подъезжает пустой: "Не дашь ли три рубля задатку - завезу сушняк завтра". Даю ему три рубля - но, Боже, что я наделал! Конечно, ничего он нам больше не привозит - это еще не большая потеря, хотя сушняк нам бы пригодился. Конечно же, он не отдает три рубли - это потеря еще меньше. Но он распускает обо мне славу как о человеке, который так - за здорово живешь - дает три рубля. И вот к нам начинают заявляться мужики, прося, умоляя и требуя дать им три рубля, и многие уходят с угрозами - так как денег никому я уже больше не даю. Повадился к нам бывший секретарь райкома - он запил, когда его жена бросила, понизили его сначала до редактора местной газеты, а когда он до того пропился, что стал ходить в пальто сбежавшей от него жены, сунули в колхоз заместителем председателя - я "коллеге-журналисту" всегда стакан водки давал. Осенью нас обокрал пастух, заходивший "попить водички", - срезал часть электрокабеля и утащил из сарая поразившие его воображение садовые инструменты. Дело решилось патриархально, с помощью председателя сельсовета украденные вещи нашлись, мать пастуха в виде компенсации преподнесла мне десяток яиц, и мы с ней отвезли все назад. "Хорошая у тебя жена, - говорила она мне, пока наша лошадка бежала вдоль березовых посадок по первому снегу, - только что ты на нее все кричишь, все кричишь?" И, подумав, добавила: "А впрочем, с нашей сестрой иначе нельзя, иначе мы быстро нa шею сядем!" Народ пастуха осудил, но, как говорит русская пословица, "не за то, что крал, а за то, что попался". Я мылся на кухне в корыте, поливаемый Гюзель, как поливают цветы: из лейки, и услышал ржанье и топот коней, дверь распахнулась, и вбежал окровавленный человек в разодранной одежде. Голый и в мыльной пене, я бросился к нему и схватил его за руки - я думал, он хочет убить нас. Но он в ужасе кричал: "Спасите! Меня хотят убить!" Я откинул люк подпола - и почти тут же в дом устремились возбужденные мужики, размахивая дрекольем: "Где Митька?!" - "Спросил дорогу и побежал в поле. Уходите, вы напугали мою жену". Недоверчиво оглядываясь, мужики вышли. Я оделся - голым себя чувствуешь наиболее беспомощно, - достал ружье и мужика через час из подпола выпустил. Оказалось, были они с братом в чужой деревне в престольный праздник, подрались с кем-то - вот за ними местные и кинулись. В солнечные дни я работал в саду, а в дождливые садился за свою книгу. Ожидание ареста, разочарование, вызванное концом "пражской весны" и репрессиями, сказались на ее апокалипсическом тоне. Отчасти она была задумана как ответ Сахарову, и интересно прочесть нас одного за другим. Принадлежность Сахарова к истеблишменту, отсутствие опыта преследования, воспитание в научной среде и занятия наукой, вера во врожденное благородство людей в такой же степени отразились на его брошюре, в какой социальная отверженность, опыт ссылки, поэтическая интуиция, скептическое отношение к социальной роли науки и сознание человеческого несовершенства - на моей. В доме не было ни электричества, ни письменного стола, так что я писал при свечах на доске, положенной на два ящика, - как маршал Даву, подписывающий приговор Пьеру Безухову. Я не думал тогда, что книжка выйдет на многих языках и, что называется, "сделает мне имя", я был бы рад, если бы ее прочли десять-двадцать советологов. К концу июня рукопись была готова, и я поехал в Москву передать ее Генри Камму. - Что вы делаете! - сказал пораженный Генри, узнав название. - Они вас наверняка посадят в психушку! - Не посадят, - сказал я. - Я буду подчеркивать, что получил и хочу получить за книжку как можно больше денег, а с точки зрения наших властей любовь к деньгам - лучший признак здравомыслия. - Как вы, получая ежемесячно восемьсот рублей в военной академии, стали писать эти бумажки - и теперь как грузчик зарабатываете восемьдесят? спросил психиатр у Петра Григоренко. - Мне дышать было нечем! - ответил он и увидел, как радостно загорелись глаза у врача: точно сумасшедший! Удалось власти воспитать "нового человека", все понимание которого - на уровне желудочных интересов. "Маленький человек" - любимое дитя печальной русской литературы - стал "большим начальником", сохранив всю мелкость своих интересов. У тех же, кто о моих гонорарах не знал, первая мысль была: "Психиатр вас осматривал?" так много лет спустя спросил меня чиновник паспортного отдела, глянув в приговор. Не исключаю, что высокое начальство еще и потому сочло меня нормальным, что как раз, когда я писал свою книгу, оно действительно, если верить воспоминаниям г-на Холдемана, планировало ядерный удар по Китаю. Второй экземпляр рукописи я передал одной голландке 4 июля, на приеме у американского посла. Мы впервые были приглашены на такой прием в 1967 году, но приглашение дошло с опозданием, и мы пошли по нему из любопытства на следующий год, когда нас, собственно говоря, не приглашали. Вообще же 4 июля так много народу сразу проходит в ворота особняка, что может пройти любой: мы только издали показали милиции белую бумажку. Конечно, в обычные дни совсем не так, посольство и резиденцию посла США охраняет даже не милиция, а чины КГБ в милицейской форме, а в домах напротив, сидят так называемые "кукушки", наблюдая за входом. Мы оказались в конце столь привычной русскому глазу очереди, которая медленно втягивалась в глубь дома, где несколько мужчин и женщин с усталыми, но приветливыми лицами пожимали руки. После этого под звуки военно-морской музыки все разбредались по большому залу и двору, обнесенному каменной стеной. Во дворе были расставлены павильончики, дети дипломатов предлагали выпивку и закуску под названием "горячая собака". Мелькали порой знакомые лица, и толстая фигура Костаки маячила, но большинство мне было незнакомо, и вдруг я увидел своего старого приятеля Зверева под ручку с какой-то дамой. Дама махала руками и была несколько навеселе, но когда я строго спросил ее, кто она такая, все немножко испугались: оказалось, что это г-жа Томпсон, жена посла. Это для меня было странно, я представлял себе, насколько должна быть надута собственной важностью жена советского посла в Вашингтоне. В разгар моей борьбы против ссылки раздается звонок в дверь, типичный гебист протягивает повестку - но нет, это не повестка на допрос, а приглашение на вечер в связи с отъездом американского посла. Гюзель написала портрет его младшей дочери - очень тонкий, мы видели его недавно в Вашингтоне. Когда я смотрел на подсобный персонал американского посольства, я чувствовал себя, как на Лубянке. У шофера посла был вид, по крайней мере полковника КГБ, как-то в дождь - а в доме посла не нашлось зонтика - он отвез нас за триста метров домой. Вези, думал я, служба есть служба - и он, вероятно, так думал. Поскольку рукопись "СССР до 1984?" была передана для публикации 4 июля 1969 года - в день американского национального праздника, то подписал ее к печати Карел 7 ноября - в день советского национального праздника, чтобы таким образом содействовать сближению и взаимопониманию двух великих народов. Он указал также, что книга "соответственно Основному Закону Королевства Нидерландов и Конституции СССР напечатана без предварительной цензуры" - и действительно, в советской конституции слово "цензура" ни разу не упомянуто. О предстоящем издании я услышал по радио "Свобода" и через несколько дней получил письмо от неунывающего г-на Люкона, он читал в "Нью-Йорк Таймс" о моей книге и предлагает свои услуги для ее издания. Я ничего не ответил, но как только я вернулся в Москву, он тут же позвонил мне, даже после моего ареста он пришел к Гюзель - она его не впустила. Письмо Люкона было не единственным сигналом, что обо мне не забывают. Соседи рассказали, что прошлой осенью приезжали "люди в штатском", дом наш со всех сторон осматривали, а о нас сказали: "Вы их больше не увидите! Теперь по вечерам около дома стали появляться фигуры - и исчезать при моем приближении. В октябре вдруг подкатили две машины, первая мысль: "За мной!" Но это был директор совхоза, - наш колхоз был росчерком пера переделан в совхоз, - начальник райсельхозуправления и третий, назвавшийся его "братом". Директор смотрел как-то боком, начальник управления тоже чувствовал себя неуютно, зато "брат" был заметно воодушевлен. Пробыли они у нас минут пять, выпили по рюмке, и "брат" на прощанье сказал: "Мы еще много будем встречаться с вами, Андрей Алексеевич" - оборотная сторона "Вы их больше не увидите". Через два дня директор совхоза выписал мне несколько листов кровельного железа - так сказать, компенсация за привоз "большого брата". За новым столом, сколоченным бесшабашными плотниками, я писал письмо, очень важное для меня. Летом мы услышали, что советский писатель Анатолий Кузнецов, выехав в Англию писать роман о Ленине, попросил там политическое убежище. Он откровенно рассказал о причинах своего бегства, о литературном конформизме и даже о том, как стал агентом КГБ. Как их завербовали - одного в лагере, другого на свободе - мне известны признания двух русских писателей. Видимо, нелегко им было об этом писать, и сделали они это, чтобы наглядно показать, как действует постыдный механизм насилия. Мне кажется их честность героической - однако и воля, и моральная позиция обоих оказались разными. Пафос статей Кузнецова в том, что "не было дано иного выбора". Но выбор был. Насилие - как правило, а не как исключение - возможно там, где есть готовность насилию подчиниться; где начинается сопротивление, насилию постепенно приходит конец. Конечно, весьма непрост вопрос о степени сопротивляемости, человеческая натура несовершенна. Я, например, ответил следователю, что скажу, у кого взял машинку и бумагу, если меня подвесят за ноги и будут бить, - я понимал, что у моей сопротивляемости есть границы. Конечно, иногда получается как у Ноздрева, который показывает Чичикову границы своего поместья и говорит: до этой границы все мое, а что ты видишь дальше - это тоже все мое. Один блатной рассказывал, как его повесили в милиции за ноги и били, чтоб назвал своих сообщников. "Я б их давно назвал, мне плевать на них было, - говорил он, - но зло брало на тех, кто меня бил, и потому молчал". Дойдя до некой границы и пережив кризис, человек может найти в себе новые силы. Но где граница? Любой честный человек не только может, но и должен дойти до границы неучастия. Если вы не можете быть против системы насилия, по крайней мере не будьте за! По счастью, я знаю уже примеры, когда почтенные доктора наук, которые никогда не подписали бы письма в защиту Сахарова, тем не менее уезжали даже на уборку гнилой картошки, чтобы только не подписывать письма с его осуждением. Как всякий слабый человек, Кузнецов искал сочувствия и был недоволен, что многие на Западе холодно отнеслись к его жалобам. " Чем спокойнее и объективнее мы будем освещать положение и чем менее драматично указывать "прогрессивной западной общественности" на ее нечестность по отношению к нам, тем скорее мы сумеем разрушить ту фальшивую репутацию, которую сумел создать себе за границей существующий у нас режим, - писал я ему. Мы не вправе осуждать этих людей за то, что их собственные проблемы волнуют их больше, чем все наши страдания, тем более мы не вправе требовать, чтобы они влезли в нашу шкуру и на себе испытали, каково нам приходится. Но мы вправе сказать им: если вам дорога не только свобода для вас, но вообще принцип свободы, подумайте, прежде чем ехать для "интеллектуального диалога" в страну, где извращено само понятие свободы". Некоторыми мое письмо было понято как упрек Кузнецову не за его "философию бессилия", а за бегство - единственное, в чем Кузнецов проявил характер. " Если вы как писатель не могли работать здесь, - писал я ему, или публиковать свои книги в том виде, как вы их написали, то не только вашим правом, но в каком-то смысле и вашим писательским долгом было уехать отсюда". Кузнецов ответил мне через четыре года - когда я сидел в Магаданской тюрьме - статьей "Доживет ли Амальрик до 1984 года?". Он писал, что не отвечал раньше, боясь повредить мне, - это неправда, мне не могло повредить то, что мне отвечают, да он ведь и не считал, что его ответ повредит мне теперь. Статья была повторением все того же: борьба бесполезна - вот же Амальрик сидит, легко сломить человека - вот же Якир покаялся, и других ждет то же самое, а значит, "иного выбора не дано". - Будут сажать! Теперь будут сажать! - сказал Илья Глазунов, показывая номер "Экспресса" с изложением "СССР до 1984?" - значило это, что рассерженные власти посадят не только меня, но начнут сажать кого ни попадя, это была первая реакция истаблишмента. Но и некоторые диссиденты встретили мою книгу с горечью, а известность - как "незаслуженную славу". " Эта книжечка, - пишет один недавний эмигрант, - не представляет собой ровно ничего замечательного, кроме того, что она создала всем противникам Советского Союза приятную иллюзию: авось, действительно скоро развалится... Именно ради этой приятной иллюзии вашей книжечке сделали на Западе рекламу, а позднее вам оказали прием как знаменитости". Редактируемый Роем Медведевым "Политический дневник" дал такую оценку: " О наших делах Амальрик пишет как иностранец, как бы издалека... Все эти псевдонаучные и псевдоглубокомысленные рассуждения столь же примитивны, как и многие другие рассуждения западных "знатоков" о природе русского народа..." Аннотация в "Хронике текущих событий" и упомянутые там отклики были если не негативны, то во всяком случае очень сдержанны (*).
   (* Последнее издание "Просуществует ли СССР до 1984 года?" вышло в 1979 году, десять лет спустя, скорее подтвердив мои предсказания, в частности о либерализации Китая и его партнерстве с США. *)
   Я получил также несколько бранных писем, без подписи, если не считать подписью - "группа комсомольцев", и ко мне стали заходить незнакомцы, иногда из провинции, прочитавшие "СССР до 1984?" в самиздате или услышавшие по радио. Помню двух друзей - марксиста и православного, - оба были выгнаны с работы, не проголосовав за одобрение оккупации Чехословакии, но никаких контактов с Демократическим движением не имели. Марксист по передачам Радио "Свобода" перепечатал брошюру Сахарова, сделал синьки и распространял на свой страх и риск - мне этот пример показал, что самиздат расходится шире, чем я думал. К чести моей надо сказать, что никогда этих незваных гостей не принимал я за подосланных агентов - и не ошибся. Бывали курьезы: раздается звонок, в дверях биолог, которого я встречал у Есенина-Вольпина и Григоренко. - А, и вы здесь, - говорит он несколько разочарованно. - Я хотел бы видеть Амальрика. - Я Амальрик. - Нет, мне нужен историк Амальрик, - с важным видом ответил гость. А одна писательница, встретив меня на вечеринке, воскликнула разочарованно: "Так это вы Амальрик! А я думала, это великий человек!" Скорее негативной была реакция - не всех, конечно, но многих на Западе. На Радио "Свобода" долго не хотели транслировать "СССР до 1984?" за "антирусскость". Как мне рассказали, дело решилось, когда во время одного из обсуждений вбежал "русский патриот" с моей фотографией: "Я же говорил, что Амальрик еврей!" - после этого американское руководство станции стало на мою сторону. Некоторые советологи испытали раздражение, что вдруг неожиданно как чертик из табакерки - выскочил молодой человек, никому не известный, без образования, без знания языков, чуть ли не из глухой деревни - и начал опровергать выношенные годами теории, даже самим фактом своего существования. И само собой напрашивалось объяснение, что это не может быть все так просто, а что это какой-то коварный замысел - по одной версии выходило, что я сам скорее всего агент КГБ, по другой - что я был использован КГБ помимо моей воли. Тем самым объяснялось и странное пророчество о развале СССР до 1984 года: КГБ хочет усыпить бдительность Запада, все равно, мол, СССР скоро развалится, не стоит тратить деньги на оборону. Была версия, что моя связь с КГБ значительно повышает ценность книги, сигнализируя о сомнениях в советском руководстве. Мне кажется, что если бы действительно моя книга была делом рук КГБ, ее значение снизилось бы: в моем случае это был честный анализ, в случае КГБ - попытка дезинформации. Появление статей с намеками, вопросами или прямыми утверждениями, что а агент КГБ, было только преданием гласности слухов, которые ходили давно среди иностранных корреспондентов и "либералов", а с весны 1968 года среди части диссидентов. Хотя я понимал неизбежность слухов - не обо мне одном они возникали, - меня раздражало, что меня считают агентом системы именно потому, что я борюсь с ней. Подозрение в осведомительстве и провокации - это ржавчина, разъедающая советское общество. Действительно, много провокаторов работают на КГБ, но взаимное подозрение - самый опасный провокатор. Единственно, как можно с этим бороться, - никого не обвинять, что он агент КГБ, на одном том основании, что он им мог бы быть. К сожалению, нет критерия, который позволил бы заранее определить это. Осведомителя может выдавать излишнее любопытство, но и совершенно честный человек может быть любопытен; я заподозрил знакомого, у которого была привычка все у меня на столе трогать и переворачивать, но, быть может, это просто привычка нервного человека, я и за собой иногда замечаю, что беру какой-то предмет и бессмысленно верчу в руках. Провокатора может выдать желание подтолкнуть вас на опасные действия мы в 1968 году сочли бы провокатором того, кто предложил бы угнать самолет. Но, с другой стороны, это могло бы свидетельствовать просто о решительности и непонимании принципа ненасильственных действий - было ведь несколько групповых угонов без провокаторов.