Марченко родился в семье рабочих в маленьком сибирском городе, родители его были неграмотны, он работал буровым мастером, пока совсем молодым не попал в тюрьму за драку в общежитии. Я видел впоследствии, как для многих молодых ребят лагерь становится политической школой неприятия этого режима, если только у них было чувство человеческого достоинства. Марченко скоро получил политическую статью и провел шесть лет в лагере в Мордовии и во Владимирской тюрьме, которые простым языком описал в своей ките. Многое в ней подтверждало мою мысль, что народ ищет идеологию, которую можно противопоставить официальной, трудно стоять только на позициях отрицания и ненависти. Алексей Евграфович Костерин провел в тюрьмах и лагерях больший срок, чем Марченко, он начал еще до революции, вступив в большевистскую партию, но главным образом сидел при Сталине. После реабилитации он много сил тратил на борьбу за права малых народов, через него установилась связь и с крымскими татарами. Он оказал большое влияние на Петра Григоренко, и оба они обращались неоднократно и в ЦК КПСС, и к международным коммунистическим совещаниям - всегда без ответа. К совещанию компартий в Будапеште они написали огромное письмо и еще каждый по маленькому от себя лично, в которых представляли друг друга в выражениях самых трогательных: "Костерин - это замечательный человек, честный, сердечный" и т. д. - и Костерин то же самое о Григоренко, но такой уж в Будапеште собрался твердокаменный народ, что сердца их это не тронуло. Костерин очень интересно рассказывал о тридцатых годах, но когда коснулось нашего проекта, стал предлагать создание нечто вроде общества пенсионеров, сидевших в свое время в лагерях. Мне трудно судить, что осталось в Костерине от его большевизма после всего, что он испытал. Перед смертью он был исключен из Союза писателей и из партии за то, что после вторжения советских войск в Чехословакию потребовал исключить из партии Брежнева. Мне еще приходилось встречаться со старыми большевиками, проведшими много лет в лагерях - причем не с теми, кто твердил, что партия не ошиблась, но кто хотел содействовать демократическим переменам. Убеждения большевиков были убеждениями людей без скепсиса, даваемого культурой, нечто вроде религиозных убеждений, на которые опыт, конечно, влияет, но мало - всему находится объяснение в рамках самой религии. Их честность, их личный опыт учили их терпимости, тому, что оптимальное решение складывается из сопоставления разных взглядов, их философия учила их, что истина едина и тот, кто ею обладает, может отвергать все другое; для примирения этих точек зрения они строили такие же сложные исторические и нравственные концепции, как астрономы, стремящиеся объяснить движение планет, исходя из птоломеевского геоцентризма. Сергей Писарев, старый большевик, партаппаратчик, получил при Сталине два срока и переломанный позвоночник - но когда речь зашла о Ленине, он стал уверять меня, что тот был образцом терпимости, допускал высказывание любых мнений, и никак не мог поверить, что Ленин приказал выслать в 1922 году группу ученых как немарксистов - в сущности, это было тоже проявление терпимости, поскольку их можно было просто расстрелять. Сама шкала ценностей Писарева была своеобразна: зачем людей преследуют за убеждения? - с одной стороны, а с другой - зачем "драчку" между Наполеоном I и Александром I называют "отечественной войной"? Да Бог с ним, с Александром I, думал я, "он взял Париж, он основал Лицей", кому он мешает! Партию, насчитывающую пятнадцать миллионов, нужно, по мнению Писарева, сократить раз в сто - чтобы члены ее никакой практической роли не играли, а были только безупречными носителями истинной идеологии. - Это что же, вроде монашеского ордена? - Да, как монашеский орден, - отвечает Писарев, маленький, с волосами ежиком, и глядит на меня напряженными глазами из-под очков. Мы стоим уже в дверях его холостяцкой квартиры, и я отчетливо слышу, как стекает в уборной струйка воды. - Пойдете по коридору, держитесь ближе к стене, - говорит он мне вслед, а то меня упрекают, что мои гости пачкают ковровую дорожку. Не иначе как у него был Красин, думаю я, уходя по коридору. С середины марта начались увольнения с работы и исключения из партии тех, кто подписывал письма в защиту Галанскова и Гинзбурга, а также публичные собрания с осуждением "подписантов". "Подписанты" ссылались на гуманизм, и на московской партконференции писатель Сергей Михалков дал понос определение этого понятия. "Без устали ненавидеть врагов - вот гуманизм!" - сказал он под аплодисменты присутствующих. Брежнев подчеркнул на конференции, что "отщепенцы не могут рассчитывать на безнаказанность". Тем не менее инициатива еще находилась в руках диссидентов. Правда, чувствовалась растерянность, "петиции" циркулировали во все сужающемся круге, и неясно было, что делать, но фоном движения были события в Чехословакии, и пока процесс либерализации там развивался, и мы жили надеждой. Власти это хорошо понимали, тон газет становился все более угрожающим, и когда появилась маленькая заметка о якобы обнаруженном складе западногерманского оружия в Чехословакии, здравомыслящий человек мог понять, что интервенция неминуема. Но не так легко хоронить свои надежды. В конце июля Костерин, Писарев, Григоренко, Яхимович и Павленчук - пять коммунистов, первый из которых вступил в партию в 1916-м, а последний в 1963 году, - сделали заявление, что они приветствуют развитие событий в Чехословакии и считают советскую интервенцию невозможной. Конечно, Петр Григорьевич, как бывший генерал, считал интервенцию вполне возможной, но рассчитывал на сопротивление чехословаков. "Я знаю наших, - говорил он, они попрут напрямик через горы, и тут их можно будет надолго задержать". Увы, все оказалось не так. Григоренко и приехавший из Латвии Яхимович решили передать это заявление в посольство Чехословакии, мы с Гюзель сделали плакат с надписями по-русски и по-чешски, похожий на лопату для расчистки снега, но наш связной подвел нас, и они вошли в посольство без плаката, зато генерал при всех орденах. Как и я, советник посольства принял его за сталиниста: "Не беспокойтесь, ЧССР останется коммунистической и верной дружбе с СССР", - на что Петр Григоренко ответил: "Не беспокойтесь вы тоже, мы за вас". Обрадованный советник взял их заявление и открытое письмо Анатолия Марченко, и оба вышли из посольства беспрепятственно, сфотографированные при выходе Карелом Ван хет Реве на фоне высаженных у братского посольства деревьев. За деревьями уже ходило несколько людей, носящих свои неприметные костюмы, как будто это театральный реквизит. - Служите? - спросил один из нас. - Служим! - охотно отозвался один из них. Через несколько дней мне позвонил Павел и попросил срочно приехать к Ларисе Богораз - оказалось, только что арестован Анатолий Марченко. Период выжидания со стороны власти кончился.
   Глава 6. 21 АВГУСТА 1968 ГОДА
   Передавая заявления и статьи за границу, мы считали, что только так можно добиться гласности и избежать оскорбительного контроля государства. Мы преследовали двоякую роль: во-первых, лучше показать всему миру действительное положение вещей в СССР; во-вторых, - и это казалось нам наиболее важным - через западное радио познакомить с нашими документами собственный народ, и это нам удалось. Вопреки разрядке и благодаря возникновению независимого общественного мнения в СССР, число слушателей иностранного радио возросло в несколько раз - людям было интересно слушать о том, что происходит у них в стране и о чем не пишут советские газеты; со временем это вынудило власти постоянно публиковать статьи о диссидентах. Конечно, мы не могли инструктировать западные газеты и станции, как им наши материалы подавать - сначала западным читателям, потом советским слушателям; также они периодически концентрировали внимание на тех или иных фигурах, иногда по причинам, к Движению за права человека отношения не имеющим, тем самым оказывая на Движение косвенное влияние. В начале 1968 года наибольшее внимание привлекали Павел Литвинов, Лариса Богораз, Петр Григоренко и Петр Якир. Красин, оказавшийся как бы на вторых ролях, был уязвлен этим, был он вообще человек, склонный уязвляться. До того как переписка Павла была поставлена под наблюдение, он получал много писем от советских слушателей: как за - примерно 3/4, так и против примерно 1/4, часть писем пришла не по почте, а была кем-то брошена в ящик. Вскоре КГБ спохватился: не только стали изымать в почтовых отделениях письма известным диссидентам, но и справочные бюро получили указание не давать их адресов. Среди подброшенных Павлу писем была по крайней мере одна фальшивка КГБ - составленное путем неуклюжей имитации заявление "группы студентов" о создании новой партии. Сборник этих писем - пока что единственный, представляющий реакцию рядовых советских граждан на Движение, - был нами подготовлен к печати и вышел на нескольких языках. Было несколько писем с матерными ругательствами, одно, судя по служебному штемпелю, из КГБ, начиналось словами: "Зачем, жидовская морда, позоришь память своего деда!" - Павел не знал, кому ответить, что он "жидовская морда" как раз из-за деда-жида, Максима Литвинова. Очень смешно писал гебист-пенсионер: "Кто это такие "мы требуем!"? Вы - не более чем козявка, но и козявка может издавать зловоние", - и, даже назначал Павлу срок двенадцать лет. Когда Карел просматривал рукопись, он спросил, что это за точки везде расставлены. Я ответил, что это разные непечатные слона. "Ну, мы готовим научное издание, все слова должны быть на месте" - и мне пришлось еще сидеть над рукописью и своей рукой вписывать все слова. Би-Би-Си сделала передачу по книге и получила гневное письмо от одного слушателя, может быть, даже того, кто сам писал эти слова Павлу. Би-Би-Си ответила, что не она их придумала и Литвинову адресовала. "Белой книгой" Гинзбург начал традицию документальных сборников о политических процессах, вслед за ним Литвинов с помощью Горбаневской составил сборник о процессах Буковского и Хаустова. Казалось важным составить такой же сборник и о деле Галанскова и Гинзбурга, и Павел начал собирать материалы. Я торопил его, опасаясь обысков и арестов, и с июня сам засел за систематизацию и перепечатку материалов, составление вводных статей и именного указателя. Кивая на указатель, Карел обычно говорил; "Я всегда думал, что ты работаешь на органы". Павла арестовали в августе, а в октябре я работу закончил. Мне очень помогли Маруся Рубина, перепечатавшая часть сборника, и Юлиус Телесин, собравший статьи из советских газет. Однако я встретил оппозицию в лице Арины Гинзбург, Ольги Галансковой и Натальи Горбаневской: первая боялась, что выход сборника затруднит ее связь с мужем в лагере, вторая - за саму себя, чувство, я бы сказал, вполне естественное, а третья - что это отразится на Павле, который был уже в сибирской ссылке. В отличие от "Хроники", сборники выходили с именем составителя, и нам с Павлом не хотелось от этой традиции отступать. Сначала он предлагал, чтобы сборник вышел под нашей общей редакцией, но я не хотел этого, ведь КГБ, заинтересованный в "групповых делах", пытался доказать, что и "Белую книгу" Гинзбург и Галансков делали совместно, а те от этого открещивались. Я считал, что лучше всего сборник выпустить под редакцией Литвинова, поскольку он был известен и это могло способствовать публикации; то, что он сидит в тюрьме, скорее значило, что сборник "проскочит" для него без последствий все равно, мол, он свое уже получил! Если Павел откажется, я решил выпускать под своей фамилией, но он - из Лефортовской тюрьмы, где мне удалось запросить его, - дал свое согласие. Потом я послал ему экземпляр на просмотр в Сибирь, а затем переслал "Процесс четырех" Карелу. Я оказался прав: никаких последствий это для Павла не имело. Самую важную из переданных мной в то время за границу рукописей я получил от Павла в конце июня - это были "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе" академика Андрея Сахарова. Написав статью в начале 1967 года, в течение полутора лет Сахаров возвращался к ней - по-видимому, для него было не просто сделать решительный шаг и передать ее в самиздат. Может быть, им самим это сознавалось не совсем ясно как диссидентом-новичком, но это был разрыв с научным истаблишментом, высокое положение в котором он занимал, и со всей системой, частью которой был этот истаблишмент. В Движении за права человека в СССР - с разной степенью активности участвовало много ученых-естественников. Это объясняется тем, что ученый склонен подвергать все факты объективному анализу и не дает себя поймать в мифологические ловушки, в которые ловится средний "советский человек", в своей работе ученый мало зависит от государственной идеологии, но государство прямо зависит от результатов его труда. Это не значит, конечно, что большинство ученых - диссиденты, хотя бы тайные, преобладают настроения аполитичности: делайте вы там что хотите, а я буду заниматься наукой; глядя более объективно, это - позволение манипулировать собой, когда это понадобится власти. Скажем, подпись под письмом за Сахарова - поступок политический, под письмом против - проявление аполитичности. Ученых убеждали так: если вы подпишетесь под письмом против Сахарова, вы получите иностранное оборудование для вашей лаборатории. Не я, так другой, думает ученый, Сахарова мой отказ не спасет, а оборудование может достаться прохвосту, уж лучше пусть пойдет для науки. Конечно, среди ученых преобладают прагматики - произойди поворот к лучшему, он будет ими поддержан, но мало надежды на проявление инициативы с их стороны или на то, что они будут принимать во внимание нравственные категории. Произошло постепенное изменение самого типа ученого. Старый тип формировался в академической среде, жившей еще дореволюционными традициями чистой науки, научной этики и данных Господом Богом нравственных принципов, и хотя за ленинско-сталинские годы эта этика со всеми принципами, вместе взятыми, были значительно пообщипаны, при первой же передышке ученые постарались к ним вернуться - академик Михаил Леонтович, например, подписавший несколько писем в защиту осужденных. Новый тип сформировался в научно-бюрократической среде, живущей в симбиозе с партийно-бюрократической, - тип, делающий не карьеру в науке, а карьеру через науку - академик Николай Шило, например, который еще появится на этих печальных страницах. Ученый второго типа может быть великолепным специалистом и даже творцом, но безнравственным - и потому не поверю, чтоб великим. И по своему возрасту, и по особенностям своей научной карьеры - участие в создании водородной бомбы - Сахаров должен был бы принадлежать ко второму типу, и то, что он не принадлежал к нему, действительно чудо. Но разве не чудо, что возглавлявший кафедру в поенной академии генерал-майор стал наиболее активным диссидентом? Эта трещина в истаблишменте - а я беру только два наиболее ярких примера - была показателем глубоких геологических сдвигов в самой толще советской структуры: в статье Сахарова меня больше всего потрясло не что написано, а кем написано. То, что статья попала к нам, значило, что автор не возражает против дальнейшего распространения: я тут же передал статью Карелу, и 6 июля она впервые появилась в амстердамской газете "Хет Пароль". Карел предложил ее московскому бюро ЮПИ, но, как я писал, г-н Шапиро пришел в ужас, и Карел передал ее корреспонденту "Нью-Йорк Таймс" Раймонду Андерсону. Оба номера "Хет Пароль" со статьей у меня сохранились, и, вернувшись из ссылки, я подарил их Андрею Дмитриевичу на день рождения. Летом этого года большинство моих товарищей жили только тем, что происходило в России и в Чехословакии, я же со все большей горечью следил за событиями в Африке. Становилось очевидным, что война за независимость, начатая Биафрой, кончится поражением и, как я боялся, уничтожением народа ибо. Я всегда испытывал чувство протеста, видя, как большинство пытается навязать волю меньшинству, право малого народа на самоопределение казалось мне выше любых геополитических соображений, искусственно проведенных границ или имперских интересов. Тяжелое впечатление на Гюзель и меня производило, что из-за блокады в Биафре ежедневно умирало три тысячи детей. И СССР, и Великобритания поддерживали Нигерию, и для меня это было одним из примеров сотрудничества советского коммунизма с западной реакцией для поддержания мнимого статус кво в мире. Конечно, молодой и энергичный советский колониализм шел на такую кооперацию только там, где это отвечало его интересам, тогда как старческий английский ковылял по проторенной дорожке. Я предложил Гюзель вдвоем провести демонстрацию перед английским посольством в Москве. Мы следовали примеру Юры Галанскова, три года назад пикетировавшего американское посольство, и одновременно хотели показать диссидентам, что для проведения политической акции не обязательно пятьсот или хотя бы пятьдесят человек. Я распечатал на машинке полсотни листовок, и мы сделали два плаката с надписями по-русски и по-английски: "Говон убивает детей! Вильсон, не помогайте Говону!" Теперь генерал Говон давно уже свергнут, свергнуты те, кто свергал его, и сам он пошел учиться в английский университет, что делает ему честь, может быть, он вообще не так плох, как мы думали. Сердце у меня колотилось, когда мы подходили утром к английскому посольству на Софийской набережной, напротив Кремля, но как только мы за несколько шагов до посольства развернули и подняли наши плакаты, я сразу успокоился. Накануне я внимательно осмотрел место и попросил английских журналистов быть там утром - у парапета набережной стояло несколько человек с фотоаппаратами. Не знаю, было ли что-нибудь об этом в английских газетах и обратил ли кто-нибудь внимание, что мы провели демонстрацию в день приезда нигерийской делегации в Москву. Через несколько дней напуганный Борис Алексеев принес мне из АНН короткое сообщение ЮПИ. "Я как увидел: Амальрик, так даже задрожал", - сказал он мне. Мы в первую очередь протянули листовки милиционерам у посольства, в недоумении глядевшим на нас. Молодой, сержант, взял и начал читать, пожилой, майор, взять отказался и бросился звонить, запрашивая инструкции. Зато прохожие разбирали листовки охотно, шофер, проехав мимо, дал задний ход, протянул руку из кабины и, схватив листовку, газанул вовсю, пока не отобрали. Поощряемые корреспондентами, мы вошли во двор посольства растерявшаяся милиция бездействовала, - и на роскошном крыльце терещенковского дома появился вальяжный и монументальный господин - ни дать ни взять посол - и начал разводить руками, как и майор милиции. Журналисты зашептали, что это всего-навсего швейцар, вышли двое длинноволосых молодых людей чиновно-бумажного вида и взяли у нас по листовке. Мы пикетировали посольство в течение часа, майор, получивший, наконец, инструкции, раздраженно повторял: "Ну, показались журналистам, вас сфотографировали, пора по домам". Подъехал автобус с английскими туристами, и девушка-гид несколько раз возбужденно спросила: "От какой вы организации?" Когда мы отвечали, что мы от себя самих, она повторяла: "Невероятно! Невероятно!" "Что вы наделали, - говорила нам потом Лариса Богораз, - теперь англичане подумают, что у нас можно свободно проводить демонстрации". Мы провели демонстрацию 16 июля, а на 14 августа улыбающийся старшина принес нам повестки в милицию. В этот день нас разбудили непрерывные стуки, как будто кто-то долбил потолок, слышалось жужжание дрели. Мы подумали, не подводят ли нам микрофоны, - хотя это делается с некоторой претензией на незаметность, но достаточно бесцеремонно, - и решили, что в милицию пойду я один, а Гюзель останется дома. Заместитель начальника отделения капитан Досужев встретил меня вежливо, сказал, что поступило заявление, что я нигде не работаю, он должен опросить меня. К нам несколько раз уже заходила женщина-фининспектор по поводу картин, извинялась и объясняла, что поступают к ним заявления - приходится ходить. Начиналась та же история, что и в 1965 году, когда меня выслали на два с половиной года в Сибирь за "паразитический образ жизни". Я ответил Досужеву, что, во-первых, я работаю для АПН, во-вторых, определением Верховного суда РСФСР признано, что по состоянию здоровья я не попадаю под действие указа о принудительном трудоустройстве. "Вот и прекрасно, - сказал Досужев, - напишите объяснение и представьте соответствующие документы, с тем чтобы мы могли закрыть дело". Но я уже знал, что это обычная уловка документы и объяснении нужны, чтобы правильно "оформить" дело, и лучшая тактика, ничего не предъявляя и не объясняя, дело тянуть. Заявление Досужев мне не показал, но впоследствии я смог с ним познакомиться. Оно было датировано 7 августа и написано от руки: "Начальнику 6-го отделения милиции. Довожу до Вашего сведения, что Амальрик Андрей, 30-ти лет, на протяжении длительного времени ведет паразитический образ жизни, нигде не работает... Амальрик в 1964 году сидел в тюрьме за спекуляцию и тунеядство, однако после возвращения оттуда продолжает тот же образ жизни, нигде не работает. Сейчас у него на квартире без прописки проживает какая-то женщина, якобы его жена. Откуда она прибыла, никому не известно, ясно только одно, что она такая же тунеядка и тоже нигде не работает. Зовут ее Гюзель. Дома она что-то рисует и картины продает частным лицам. Очень прошу Вас разобраться и заставить этих здоровых молодых людей работать на производстве. Заявитель". Сверху была наложена резолюция начальника отделения Л. Добрера: "Тов. Досужев Г. М. Прошу совместно с участковым уполномоченным обязательно проверить образ жизни Амальрика, выяснить, где он работает, что за женщина у него живет без прописки. 12 августа 1968 г.". - А где ваша жена, - спросил Досужев, - я посылал повестку обоим. - Она больна. - Сейчас согласую вопрос с начальством, - и он начал звонить по телефону, вообще он хотел показать, что только выполняет указания. "Начальством" этим был не кто иной, как загадочный "заявитель" - сотрудник райотдела КГБ капитан Денисов, который руководил "операцией". - Капитан КГБ дает указания вам, вашему начальнику Добреру - и вы подчиняетесь беспрекословно, - спросил я впоследствии Досужева, - что, есть инструкция, по которой милиция должна выполнять указания КГБ? - Не слышал о такой инструкции. Но знаете, если, например, волк встретит в лесу медведя, он всегда посторонится, - сказал Досужев. Милиция относится к КГБ с заметной завистью, равно как и сотрудники "внутреннего" КГБ к своим коллегам, занимающимся заграницей. С "начальством" вопрос был согласован так, что меня задержали, а Гюзель привезли с эскортом милиционеров, вызвали даже врача из районной поликлиники - старую еврейку, напугавшуюся больше, чем Гюзель, - чтобы засвидетельствовать, что Гюзель здорова. И хотя у Гюзель были повышенная температура, она засвидетельствовала ее здоровье - а нужно было бы, так засвидетельствовала бы и опасную болезнь. Еще раз повторив нам обоим то же самое, Досужев отпустил нас - вернувшись домой, я заметил, что в квартире никого нет. КГБ решил одним ударом убить двух зайцев: начать дело о высылке из Москвы и одновременно поставить микрофон, для этого под разными предлогами удалили всех соседей и проникли к нам в комнату. Я поднимался в квартиру над нами, из которой устанавливали микрофон, жалуясь, что нам мешают стуки, но в комнату хозяйка меня не пустила. Каждый год в "день чекиста" сверху доносилась музыка и топот ног - отмечали свой праздник. 21 августа судили Толю Марченко - по обвинению в "нарушении паспортного режима", он получил год, максимальный срок по этой статье, в лагере ему добавили еще два за "распространение измышлений, порочащих советский строй". "Паспортный режим" - статья бытовая, и потому суд был открытым, ползала занимали гебисты - старики (пенсионеры) и молодые (стажеры), многих из них я видел потом на других судах. Две интеллигентного вида женщины, народные заседатели, сидели по обе стороны от судьи с несчастными лицами: подоплека дела была достаточно ясна, но им, "советским людям", ничего не оставалось, как подписать заранее заготовленный приговор. Меня удивило, что нет ни одного иностранного корреспондента, но во время перерыва кто-то подошел ко мне и сказал: "Ты уже слышал? Наши вошли в Чехословакию". Едва закончился суд, судьи и гебисты заторопились - по всей стране начались собрания с одобрением ввода войск. Не могу сказать, однако, что одобрение было единодушным - имею в виду не диссидентов, а тех, кого на Западе принято называть "человек с улицы". Безусловно, можно было услышать "Мы им покажем!", "Фашистам продаться захотели!", "Мы не живем и им, гадам, жить не дадим!", "Не мы вошли б, так немцы!" - все это шло сверху, но легко принималось внизу. Один рабочий так объяснил мне: "Что это за власть, если она меня, работягу, боится, - это я должен бояться власти!" Но не назову все-таки это общим мнением народа - мне пришлось встречать людей, совсем разных, которые восприняли введение войск как трагедию. Позднее я познакомился с ортодоксальной партийной дамой и был удивлен, узнав, что она плакала 21 августа. В лагере у нас был спор между двумя рабочими. "Мы их от немцев спасли, что ж они от нас теперь отказаться хотели!" - говорил один. "Если ты тонущую девушку спас - ты что ж, получишь, что ли, право всю жизнь ебать ее!" - отвечал второй, и поскольку первый сидел как раз за изнасилование, возразить ему было нечего. Павел скачал, что есть идея провести демонстрацию, по крайней мере пятьдесят человек примут участие. Я ответил, что сильно сомневаюсь, следует ждать общей подавленности, и не знаю, нужна ли вообще демонстрация, сами чехи скорее всего сопротивления оказывать не будут.