Гюзель и я сразу же после вызова в милицию решили уехать на время - только из-за суда над Марченко мы задержались. Я считал, что мне тюрьмы не миновать, потом ни в Москве, ни в Московской области меня не пропишут, и заранее хотел купить крестьянский дом где-нибудь к югу от Москвы, чтобы снова не оказаться бездомным, как по возвращении из Сибири. Пастух, женатый на еврейке, дал нам адрес сестры в Рязанской области, мол, у них в деревне можно недорого купить дом. Не зная дороги, мы добирались кружным путем, долгий поезд, с очень старыми вагонами и почти пустой, тащился всю ночь. Ближе к утру в дверь купе заглянуло лицо с ищущими глазами и тут же скрылось. От Михайлова мы ехали на автобусе, потом на попутной машине, а километров десять прошли пешком - на стоянке автобуса с нами познакомился молодой человек, и хотя он сказал, что идет навестить родных в другую деревню, любезно взялся нас проводить. По дороге Гюзель простодушно рассказывала ему о нашем желании купить дом и спрашивала, не знает ли он что-нибудь подходящее. Не могу сказать, что сестра пастуха, продавщица местного магазина, встретила нас обрадованно, несколько раз она спросила, не приятель ли я ее племянника, который только что вышел из тюрьмы или сел в тюрьму. Ночевать к себе в дом она нас пустить не решилась, заночевали мы в сарайчике на сене. Чтобы разрядить обстановку, я за ужином достал из рюкзака джин - это окончательно лишило ее покоя. "Достали иностранную бутылку, а в ней русская водка налита!" - рассказывала она потом в магазине, действительно джин прозрачный, как известная ей водка. Утром она сказала, что держит дома выручку, всю ночь не спала - и просит нас уйти. Я обошел деревню, красиво расположенную по берегу Волги, осмотрел один дом, жители уже косились с подозрением, и какой-то мужик, сказав, что здесь мы ничего не найдем, посоветовал сходить за два километра в Акулово. Мы пошли по тропинке через высохшую пашню, через поле сжатой ржи, по жаре, по странной деревне мимо пустых заколоченных домов, так напомнившей мне заброшенные деревни в Сибири, и наконец подошли к кирпичному дому, стоящему у ручья в тени лип. После жары нам так здесь понравилось, что мы сразу решили купить этот дом - и дом продавался. Пишу сейчас о нашей деревне и отчетливо ее вспоминаю, горько покидать родную страну. Мы прожили здесь несколько дней, дожидаясь уехавшей к сыну хозяйки и слушая радио, с вводом войск началось глушение, но за городом было слышно. 25 августа вечером "Голос Америки" сообщил, что группа неизвестных пыталась устроить, демонстрацию на Красной площади и была тут же арестована. Я не сомневался, что это демонстрация, о которой говорил Павел, но почему же "неизвестных", ведь многие диссиденты были хорошо известны, о каждом заявлении того же Литвинова "Голос Америки" оповещал подробно и многозначительно. На следующее утро мы выехали в Москву. Я узнал, что в демонстрации участвовало семь человек, Лариса Богораз предупредила корреспондентов, что демонстрация начнется в одиннадцать, но все собрались у Лобного места только к двенадцати, когда корреспонденты разошлись, только один задержался и увидел, как на другом конце площади группа людей развернула плакаты и тут же была смята милицией и агентами в штатском. Агенты изображали возмущенную толпу, на суде большинство оказались служащими одного и того же подразделения внутренних войск. Отпустили только Горбаневскую, у которой было двое маленьких детей, она рассказала, что на них бросились с криком: "Это все жиды, бей их!" Плакаты были по-чешски и по-русски, один со старым лозунгом: "За нашу и вашу свободу!" У Лобного места было еще несколько человек, шедших на демонстрацию, но они не решились подойти, Петр Якир уверял, что был задержан в метро, - Павел Литвинов позднее говорил мне, что это неправда, что Якир просто испугался. Через несколько минут после того, как арестованных увезли, из Кремля выехала чехословацкая делегация во главе с Дубчеком. Мне казалось тогда, что демонстрация была ошибкой - во всяком случае тактической. Я считал, что если Движение сосредоточится на внутренних вопросах, то сможет найти все более широкую поддержку, властям все труднее будет представлять нас в виде кучки отщепенцев. Но если выступить в защиту Чехословакии, то это останется непонятым, а власти арестуют всех демонстрантов и лишат Движение руководителей и активных участников, что сможет за несколько лет привести к его распаду. Помню, как мы спорили об этом с Петром Григоренко - он вместе с Виктором Красиным был в Крыму во время демонстрации, иначе одним из первых появился бы на Красной площади, размахивая палкой. Думаю теперь, что я был неправ. Было бы очень печально, если бы из самой России не раздался этот слабый и отчаянный крик протеста. Исторически было необходимо - и это важнее тактических соображений, - чтобы было сказано "нет" советскому империализму; быть может, в конечном счете решительное "нет" семи человек на Лобном месте окажется весомее, чем равнодушное "да" семидесяти миллионов на "собраниях трудящихся". Я хотел немедленно сообщить имена и подробности корреспондентам, но все просили отложить встречу на несколько дней в связи с чехословацко-советскими переговорами. Говорить же по телефону о том, что произошло, для нас в то время казалось еще невозможным. Тогда я решил прямо ехать к корреспонденту "Нью-Йорк Таймс" Андерсону. В воротах его дома постоянно дежурили один или двое милиционеров, а "лица в штатском" прогуливались невдалеке. Я сказал Гюзель, чтоб она оделась как можно лучше, может быть, ее примут за иностранку. Меня всегда угнетала унизительность процедуры посещения иностранцев в Москве, особенно когда они просили говорить по-английски при входе, чтобы милиционер не принял нас за русских. Часто я вступал с милицией в пререкания, доказывая, что я вправе ходить по своей стране, но сейчас было лучше пройти незаметно, и, по счастью, никто не задержал нас в воротах. Русская жена Андерсона была потрясена всем: вводом войск, привозом Дубчека на переговоры в наручниках, пятиминутной демонстрацией. "Ну зачем они вышли с плакатами, - говорила она, - пришли бы с цветами, чтоб поднести чехам!" На следующий день у Горбаневской мы составили письмо в европейские и американские газеты, где она рассказала о демонстрации. Мы писали от руки, она подписала несколько пустых листов, с тем чтобы дома я перепечатал письмо на машинке, и вечером я отвез его Андерсону. После этого мы вернулись в Акулово, купили дом и счастливо прожили в нем две недели. Старик-печник сложил нам печь, рассуждая, что силе можно противопоставить хитрость и потому чехи обведут русских. Нас посетили председатель и парторг колхоза, и мы торжественно подали им заявление с просьбой разрешить нам проживание на территории их колхоза, такое же заявление я должен подать теперь французскому правительству, купив дом в Верхней Савойе. "Ваше дело - подать, наше - разобрать", - сказал председатель, запивая свои слова большим количеством выставленной нами водки, и дело было решено. На вопрос Гюзель, достаточно ли теперь платят в колхозе, парторг ответил, что платят хорошо, но купить на эти деньги нечего. Мы стояли у колодца, когда откуда-то со стороны простирающегося за домом поля появился молодой человек, невысокий, черненький, подвижный - и шел, протягивая к нам руки, со словами: "Так вот они какие!" Он сказал, что приехал из Москвы в гости к дяде и, узнав, что в соседней деревне купили дом москвичи, решил познакомиться. На следующий день он зашел уже с уткой и бутылкой наливки, за ужином высказался если не прямо антисоветски, то довольно критически. Несмотря на его назойливость, мы от дальнейших встреч уклонились, но он и в Москве звонил нам и последний раз спросил, где должна открыться выставка Гюзель. Когда мы пришли на выставку, оказалось, что картины Гюзель сняты - впрочем, по указанию партийного начальства сняли картины многих художников. Постепенно мне стало ясно, как КГБ "вел" нас во время деревенской поездки. Если бы мы, помня о микрофоне, заранее не сказали ни слова, они не обнаружили бы сразу наш дом - но проследили бы в следующем году, да я и не считал тогда, что из дома нужно делать тайну. Суд над демонстрантами проходил в центре Москвы, недалеко от Котельнической набережной, стояли солнечные октябрьские дни, в сквере напротив еще не опали листья и красиво желтели, в переулке толпились друзья подсудимых, иностранные корреспонденты и огромное количество стукачей - если смотреть со стороны, все это походило на народное гулянье в провинции. КГБ, правда, было задумано не "гулянье", а "народный гнев": на близлежащих фабриках отобрали рабочих и направили к суду; чтоб все происходило веселее и чтоб они не разбежались, в соседнем переулке, в подвале, были накрыты столы с водкой. Много пьяных толклось в толпе и бормотало: "Это все жиды! Фашисты! Давить их надо!" Пожилой багроволицый старшина у входа в суд громко повторял: жиды! жиды! - а рядом молоденький милиционер густо краснел, слушая это. Какой-то работяга, немолодой и уже сильно пьяный, подошел, покачиваясь, к жене итальянского корреспондента: "Заладили: Чехословакия! Чехословакия! А не хотите ли со мной побеседовать тет-а-тет об американской агрессии во Вьетнаме?!" - и громко икнул в лицо растерявшейся итальянки. Впрочем, никак прямо они нас не задевали, но набросились на опердружинника-фотографа и даже вырвали у него аппарат, так что пришлось его отбивать своим у своих. Больше всего пьяные работяги раздражали милицию - их привыкли без разговора тащить в отделение, а тут оказались как бы в роли союзников. "А я что могу поделать, они пьяные даже у станков работают", - отвечал на жалобы майор милиции. Еще во время суда над Галансковым и Гинзбургом я обратил внимание на чернобородого главаря опердружинников, назвавшегося Александровым. По своим кровожадным разговорим он казался мне молодым партийным фанатиком, но генерал Григоренко - в партийных делах гораздо более опытный - говорил, что это обычный карьерист. Разговоры между диссидентами и гебистами у судов сводились к взаимным оскорблениям; если диссиденты даже и пытались кого-то переубедить, то говорили: вы не знаете того-то, не понимаете того-то, что тем казалось еще более обидным. Но меня как писателя интересовало, что это за тип людей, и он как будто рад был возможности разговора. Мы довольно долго гуляли вдвоем по набережной - под обеспокоенными взорами с обеих сторон. Когда мне приходилось иметь с молодыми гебистами подобие человеческого разговора, они всегда старались подчеркнуть, что ими тоже движут идейные соображения; я отвечал, что там, где убеждения не противоречат служебной карьере, трудно провести точную границу. Я спросил Александрова, понимает ли он, что он тоже рискует, что положение "наверху" не стабильно, кто-то может умерен, или просто слететь, в один прекрасный день вторжение в Чехословакию объявят "ошибкой", суды - "перегибами", но тот, кто сидел в кабинетах, будет проводить и новую политику, а кто, как он, был вытолкнут "на публику", - будет козлом отпущения. Александров сказал, что понимает это, и ни на одном суде я его больше не видел. Ни на одном суде потом не появлялся и "разгневанный народ" - или власти решили, что производит это скорее обратное впечатление, или же рассудили так: сегодня мы натравливаем работяг на них, завтра работяги бросятся на нас. Через несколько месяцев, во время суда над Ириной Белогородской, обвиненной в распространении обращения в защиту Марченко, публика состояла из томных молодых людей и девушек в дубленках, они никого не задирали, вежливо слушали речи диссидентов и иногда, вздыхая, говорили друг другу: "Скорее бы все это кончилось". Из-за особенностей советской юриспруденции ни один из авторов этого обращения не только не был привлечен к ответственности, но даже не был приглашён свидетелем и уж, конечно, не был допущен в зал суда как зритель. Специально подобранная публика на политических процессах отвечает двум задачам: свести до минимума утечку "неконтролируемой информации" и психологически "додавить" подсудимого, чтоб он не видел себе ниоткуда поддержки. Поспешность ведения следствия и суда над демонстрантами указывала, что их не хотят слишком долго держать в тюрьме. Несмотря на то, что все держались очень достойно и ни один вину не признал, Бабицкий, Богораз и Литвинов получили по три, четыре и пять лет ссылки (*), Делоне и Дремлюга, как ранее судимые, - по три года лагерей, а Файнберг еще ранее был признан невменяемым и помещен в психбольницу, Горбаневская к суду не привлекалась. В самом тяжелом положении оказался Владимир Дремлюга - рабочий из Херсона, с большой энергией, долей авантюризма и развитым чувством справедливости. Он был отправлен на Кольский полуостров, оттуда переведен и Якутию, где получил второй срок, - и после шести лет ему предложили на выбор: или третий срок, или покаянное письмо в газету.
   (* Судом, чтоб не укорачивать ссылку. *)
   Глава 7. ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ, СУРОВАЯ ЗИМА
   Был первый час ночи, не глядя по сторонам, я шел пустыми и темными арбатскими переулками, и почти при выходе на Арбат меня остановил милиционер и спросил "документ". Несколько сбиваясь, он пояснил, что на Казанском вокзале украден как раз такой чемодан, как я несу. - Я живу в двух шагах, давайте зайдем, и я дам вам паспорт. - Ну, вдруг там ловушка, - сказал милиционер. На углу "случайно" стояла машина, шофер ковырялся в моторе, около маячила еще одна фигура. - Довезешь нас до отделения? - спросил милиционер. - Ну что ж, - как бы нехотя ответил шофер. В том же самом 6-м отделении без всяких споров я раскрыл свой потрепанный чемоданчик и показал дежурному машинку и пачку бумаг. Уже трижды я заезжал к моим друзьям Рубиным за машинкой и частью документов для "Процесса четырех", но у них велась в это время обработка записей на процессе демонстрантов, толпились диссиденты, а у дома филеры, и только на третий раз, не заметив ранее слежки, я взял нужные бумаги. Дежурный потянулся за ними - я их ему не дал, сказав, что это мои личные бумаги, не стоило, однако, большого труда их у меня вырвать. Дежурный несколько минут листал их, а меня усадили на скамью рядом с воришкой, задержанным за кражу телевизора. - Вот что творят, - обращался он ко мне за сочувствием, - я ж этот телевизор не крал, а просто взял посмотреть. - Ваши бумаги такого рода, что мы их касаться не будем, а передадим сотрудникам Комитета государственной безопасности! - торжественно сказал дежурный, просунув из-за барьера лицо в окошко. Похититель телевизора отпрянул, и почти тут же, как будто они ждали этих слов за дверью, появились два человека в штатском, взяли бумаги и, ни слова не говоря, прошли вглубь. Через час меня провели в маленький кабинет на втором этаже. Понять было не трудно, что все материалы предназначались для сборника. "Неужели вот так просто можно получить семь лет?" - подумал я, вспомнив сборник Галанскова. Один следователь был длинный, по имени Василий Иванович или Иван Васильевич, другой назвал себя: капитан Смелов, или Седов, дежурный следователь. "Вам тридцать лет, - сказал он, - мне сорок пять, люди примерно одного возраста, зачем же нам хитрить друг с другом". Оба были гебистами старой закваски, потом появились двое помоложе, один, в модном шарфике, стал листать бумаги не пальцами, а пластмассовой ручкой, чтобы не оставить отпечатков, Василий же Иванович, напротив, с вызовом хватал бумажки всей пятерней, показывая и ему, и мне, что они, старики, без всяких там новомодных затей сумеют разобраться в деле - я бы назвал это конфликтом отцов и детей. Разговор был такой: где работаете? так вы не в штате? а как бы в АПН ваши товарищи отнеслись к этим бумажкам? зачем вам они? кто дал? куда несли? с целью хранения и распространения? Я отвечал, что взял у знакомых, имени которых называть не буду, хотел из любопытства посмотреть, а потом уничтожить, так что никакого хранения и распространения нет. - А кто ж вам все-таки дал? Придется сказать. - Придется, если вы меня за ноги повесите и будете пытать. - Ну, мы теперь такими вещами не занимаемся. - Тогда не придется. - Подписи, правда, нет тут вашей, под этими пасквилями, но я бы такие бумажки и в руки взять побрезговал, - сказал Седов-Смелов. - Вы, вероятно, славе Галанскова и Гинзбурга позавидовали, а я их видел много раз, ну что, обыкновенные люди. Добровольского он, вероятно, счел необыкновенным, во всяком случае не упомянул его. "Желание прославиться, обратить на себя внимание, стать известным" - это постоянные объяснения действий диссидентов со стороны властей, думаю, во все времена и во всех странах. Я потом на это стал спокойно отвечать: "Да, известность не повредит". Молодые говорили, что они из угрозыска: украдено как раз в эту ночь необычайно много пишущих машинок; оба, однако, были из райотдела КГБ, а старики из Московского управления - они так и сказали. Под утро самый молодой остался охранять меня, я заметил на столе рапорт милиционера: "Задержан гр-н Амальрик с антисоветской литературой". - Зачем же сразу так, с "антисоветской", уж написали бы полегче, с "клеветнической". - Народ неопытный, погорячились, - сказал мой охранник, он делал вид, что вызвали его только потому, что он живет рядом. Становилось между тем ясно, что у наших "славных органов" произошла некоторая накладка. Указание было дано изъять записи последнего процесса, и думали, что я иду с ними, а у меня оказались уже распубликованные письма. Поэтому не совсем ясно понимали, что со мной делать, ждали инструкций, и утром я был отпущен, к радости не спавшей всю ночь Гюзель. На следующий день, однако, меня снова привели в то же отделение - сам я ни по каким повесткам уже не ходил, Досужев и Денисов, выдававший себя за сотрудника горотдела милиции, долго размазывали вчерашнее происшествие и старались что-то выпытать, а после мне было сделано формальное предупреждение о трудоустройстве в течение месяца. Первое предупреждение сделал сразу же после нашего приезда из Акулова бывший участковый инспектор капитан Наместников, толстый и глупый, который так и не понял, что же происходит. Он только что кончил заочно юридический факультет, стал заместителем начальника отделения, сидел в отдельном кабинете и был очень рад мне как свидетелю его славы. Поэтому он забыл пригласить понятых, и без моей подписи предупреждение оказалось недействительным. Два стажера КГБ вызвались подписать его задним числом, милиция на этот подлог не пошла, но на этот раз понятых пригласили. Не найди я в течение месяца работы, я мог бы - после еще одного предупреждения - быть сослан или посажен на два года. На вопрос о бумагах и машинке Денисов и Досужев ответили, что ничего не знают. Задержавшие меня гебисты, однако, сделали просчет: не привыкнув как оперативники соблюдать формальности или не имея юридической подготовки, они никаким протоколом их изъятие не оформили. Я сразу же подал в городскую прокуратуру жалобу на незаконное задержание и хищение у меня машинки и бумаг. Встретили меня там неприязненно, дело, однако, пошло - и 30 октября Досужев мне вернул и машинку и бумаги, среди них затерялась бумажка, исписанная знакомым мне почерком "заявителя", - сделанная Денисовым расшифровка неясных мест. Он жаловался потом в милиции, что их сдерживает начальство, не то они уж бы мне срок вкатали. В прокуратуре какая-то опустившаяся баба допросила меня о моем задержании, и я подумал: "Уж тебя-то, милочка, я обведу вокруг пальца". Не тут-то было, она так ловко записывала мои показании, ничего явно не искажая, но делая нужный ей акцент, что я понял: нужно быть осторожным с людьми, имеющими опыт следовательской работы, какими бы идиотами они ни казались. Дело тянулось долго, ссылались, что кто-то "заболел", в конце концов я получил примерно такой ответ: машинку и бумаги вам вернули, задержаны вы были для проверки документов - радуйтесь, что все так хорошо кончилось. Работая над "Процессом четырех", я пользовался разными машинками, у одной даже перелил шрифт, чтобы КГБ не мог уличить меня. При задержании я пояснил, что нес машинку, намереваясь ее купить, а свою продать, - и поэтому наутро отнес свою в комиссионный магазин. С портативными машинками трудно в Москве, - но даже через две недели она все еще не была продана: ее-де хочет купить "одно солидное государственное учреждение", но денег не переводит. - Видно, недостаточно солидное, раз у него нет денег, - сказал я. - В таком случае давайте машинку назад. Директор магазина отказался. Я пригрозил, что буду сидеть у него в кабинете, пока мне или деньги не заплатят, или машинку не отдадут. Директору не улыбалось ни иметь свидетеля его коммерческих переговоров, ни затевать скандал, так что машинку мне возвратили, да и "солидное учреждение" не осталось внакладе, потом изъяв ее у меня без всяких денег. Вскоре "Процесс четырех" я благополучно переслал в Голландию, а Василия Ивановича имел удовольствие видеть еще раз - на кассации дела демонстрантов, это было лишним подтверждением, что он занимался ими, а не Галансковым и Гинзбургом. Я в коридоре суда разговаривал с французским корреспондентом и вдруг смотрю - идет он. - Василий Иванович? - Да, Василий Иванович. - Сотрудник КГБ? - Да, сотрудник КГБ, - все это с нарастающим напряжением. - Ну ладно, идите пока, - сказал я, махнув рукой, и с перекошенным лицом он удалился, я просто хотел немножко поиздеваться над ним. Когда суд закончился и стала выходить публика, я содрогнулся: ни до, ни после я не видел такого сборища омерзительных лиц, у каждого был какой-то неприятный физический недостаток или явно написанный порок - не знаю, как уж их здесь всех таких собрали, мне приходилось видеть и благообразных гебистов. Суд, как и следовало ожидать, утвердил приговоры. В другой раз мы пришли в Верховный суд с Генри Каммом, корреспондентом "Нью-Йорк Таймс", на кассацию Иры Белогородской. Нас посылали из комнаты в комнату, пока в последней не сказали, что суд полчаса назад кончился. Все убыстряя шаги, мы пробегали за коридором коридор не в силах найти выхода, бедный Генри, не говорящий ни слова по-русски, думал, что он уже не выйдет отсюда. - Что, ребята, заблудились? - дружелюбно спросил нас пожилой старшина, распахнул ничем не приметную дверь - и мы оказались на улице. С машинкой я победил, борьба против ссылки была сложней. Я разослал письма в милицию, районную прокуратуру, Союз журналистов - с перечислением моих интервью для АПН, выдержками из определения Верховного суда по моему делу и т. д. Это дало дополнительную работу КГБ, но не могло меня спасти. В Союзе журналистов двое функционеров говорили со мной, один сказал, что раз я, пусть внештатно, работаю для АПН, ссылать меня нет оснований, другой стоял на точке зрения, что сослать или посадить кого-то никогда не вредно. Почти тут же мне позвонил Борис Алексеев: он должен вернуть мне ранее заказанные статьи, ничего мне больше АПН не закажет. Статьи о художниках он мне не вернул, однако, сказав, что они у "большого начальства". Я позвонил ему через год - он вешал трубку, а когда я приехал к нему в АПН, очень нервничая, сказал, что "выбросил такую дрянь в корзину", что "статей вообще не брал" и, наконец, что "имел большие неприятности" и потому не хочет ни видеть меня, ни слышать. - Неужели и с моей статьей так получится? - испуганно лепетала журналистка, только что принесшая статью о балете. - Гони в шею этого клеветника! - кричал из-за стены начальник отдела, некогда хваливший меня за "тонкость". - Клеветник! Пиши доносы на советскую власть! Печатайся в Голландии! взвинчивал себя Алексеев. - Доносов я как раз не пишу, - скачал я и, обругав их всех напоследок, ушел - чтобы тут же написать донос на Алексеева в правление АПН. Ни ответа, ни своих статей я не получил (*).
   (* КГБ, впрочем, нашел эти статьи невинными - и после суда надо мной следователь возвратил изъятые копии Гюзель. Статьи о художниках были опубликованы в "Континенте" No 10, а о коллекционерах - в "Ковчеге" No 2. *)
   С августа было ясно, что КГБ раскрыл мою роль "офицера связи", к этому добавлялась наша демонстрация: не заводя политического дела, КГБ решил сослать меня как "тунеядца", для этого лишить работы в АПН и не дать устроиться на другую, достаточно было проследить, куда я иду устраиваться, и позвонить в отдел кадров. Гебисты повторяли старый прием, но я за три года кое-чему научился. Слежку за домом устанавливали с восьми утра, но я заметил объявление, что нашему почтовому отделению требуются разносчики писем и газет с 6 часов утра. К шести утра я туда отправился - и был с радостью принят, не много было желающих работать за 23 рубля в месяц. Быстро разнося газеты, я до восьми уже возвращался домой, так что КГБ пребывал в приятной уверенности, что я нигде не работаю. Впрочем, первый месяц считался испытательным сроком, и я мог быть без труда уволен, нужно было скрывать работу от милиции. Наместников сделал мне последнее предупреждение: я, так сказать, "подловил" его, он затем получил от прокуратуры мягкое, но все же порицание за предупреждение работающему и с горечью сказал Денисову: "Я для КГБ старался, а в результате схватил замечание!" Все же я не мог быть окончательно оформлен, пока не представлю справку с прежней работы. Справку в АПН выдать мне отказались, я прошел в кабинет главного бухгалтера - охранникам там я так примелькался, что они меня пропустили - и повторил свой прием: не уйду до тех пор, пока не дадут справку. Инстинктивный страх перед скандалом заставил бухгалтера мне ее выдать, он приписал, что она "не действительна для получения пенсии", но на пенсию мне было наплевать: отдел кадров райуправления связи сделал мне, наконец, запись в трудовой книжке. Сразу же я послал районному прокурору жалобу на предупреждение милиции и даже пошел к нему.