Филёры тоже глядели на настоящих инглишменов. Маков почувствовал зуд, какого давно уже не испытывал, с юных лет: ему вдруг захотелось пошутить, выкинуть какой-нибудь бессмысленный, нелепый фокус… Развеяться, стряхнуть с себя всё, что навалилось на него в последние дни.
   Лев Саввич отошёл от парапета и быстро зашагал к филёрам.
   Те, заметив Макова, тотчас же отвернулись, поскольку улизнуть уже не успевали. Маков подошёл к ним вплотную, хлопнул обеих по спинам одновременно двумя руками:
   – А что, господа доносчики, не покататься ли и нам на пароходе? Или мы хуже англичан?
   Филёры как бы в недоумении переглянулись. Один из них был похож на фабричного или мастерового: в круглых очочках, с лопатообразной бородой, в тужурке.
   Впрочем, в нынешнее время одеваются так, что и не разобрать, кто из какого сословия. Маков вспомнил дело Якушкина, дворянина и литератора, который, переодевшись крестьянином, бродил по России, писал «очерки нравов», и в Пскове, принятый за бродягу, попал в кутузку… Был, конечно, шум: либеральные газеты подняли вой. Макову пришлось лично вмешаться и даже принести извинения журналу, в котором печатались якушкинские очерки… Где сейчас этот Якушкин? Спился насмерть…
   Фабричный хохотнул:
   – Шутник вы, барин, однако!
   – И ещё какой! – весело отозвался Маков. – А вот скажите, мне всегда интересно было: почему ваши доносы всегда так друг на друга похожи? Чуть ли не слово в слово. Даже ошибки те же самые, из доноса в донос! Друг у друга списываете, что ли?
   Второй был высокий и нервный, в пальто болотного цвета, со штанами, заправленными в сапоги: именно так, как полагали в полиции, одеваются «господа нигилисты ». Впрочем, так их и изображали до сих пор в газетных карикатурах, не понимая, что нигилисты давно уже сошли с исторической сцены, уступив место убийцам.
   Воровато оглянувшись по сторонам, «нигилист» прошипел:
   – А вам до нас какое дело?
   – Нет никакого дела, – согласился Маков. – А только, вижу, службу свою вы исполняете неважно… Например, у вас под носом динамит делают, революционные прокламации печатают… А вы, вместо того чтобы террористов…
   Он хотел сказать: «…ловить», но в эту самую секунду голос у него почему-то пропал. Тот, в очочках и с лопатообразной бородой, похожий на грамотного фабричного, зашёл сбоку и сделал быстрое движение рукой. Кажется, в его чёрной руке ослепительно сверкнула молния. Молния? Как странно… Маков почувствовал острую боль под ложечкой, и ещё – боку вдруг стало очень горячо. Так горячо, что Лев Саввич поморщился.
   – За генералами… – прохрипел он, удивляясь, почему голос стал еле слышным, а в голове внезапно зазвенело. – Сле… ди… те…
   И тут Маков всё понял. Он глянул в простецкое, улыбающееся лицо фабричного, потом, – на нигилиста. Успел заметить его гаденькую ухмылку.
   – Ну-тко… – натужно выговорил бородатый.
   И начал теснить Макова назад, толкать его грудью и руками.
   – Это… зачем? – удивился Маков, ощущая, как земля плавно уходит из-под ног.
   Всё было так несуразно, кошмарно, и даже пошло, что Лев Саввич никак не мог поверить, что вот ЭТО случилось, наконец, и с ним. Вечная ночь. И ничего уже не исправить… ОНИ говорили «прощайте», – вспомнилось напоследок. Да, все – тот ротмистр, Адлерберг, Победоносцев, и сам цесаревич, – все попрощались с ним. Только он не понял тогда, что они прощаются с ним навсегда.
   Он внезапно увидел небо – прямо перед собой. А потом всё опрокинулось, и весёлая рябь Фонтанки притянула его.
   Тело Макова, перевернувшись через парапет, мешком свалилось на зелёный откос, покатилось вниз, и рухнуло в воду. На миг из-под воды показалось бледное лицо с вытаращенными глазами и распахнутым ртом. Потом тело унесло течением под мост, а следом, приплясывая, медленно уплыла белая фуражка.
   – Барин! Барин утопился! – вдруг истошно завопил «фабричный», обеими руками показывая вниз и как бы кидаясь животом на парапет.
   – Иде? – фальцетом взвизгнул «нигилист». – Который это? Он же вот тут стоял, над англичанами смеялся!
   Толпа уже сгрудилась вокруг них.
   – Под мост унесло! Под мост! – послышались голоса. Кто-то побежал на ту сторону моста.
   Вскоре, расталкивая зевак, к парапету стал протискиваться городовой.
   – Ах, батюшки! Горе-то какое! – фальцетом завизжал высокий, ввинчиваясь в толпу в противоположную от городового сторону.
   – Да и то: жил себе человек, жил, – а вдруг и перестал! – прохрипел фабричный, и тоже исчез.
   А Маков плыл под чёрным мостом, в зелёной воде, и мост почему-то никак не кончался; он был бесконечным, и вода становилась чёрной, и делалось всё темнее и темнее, пока не погасло солнце. И тогда чёрные воды с рёвом рухнули в бездну, закрутились воронкой, и над этой бездной глухо застонала навеки обездоленная душа.

Глава 11

   ПЕТЕРБУРГ.
   Июнь 1879 года.
   На похоронах Макова народу было совсем немного. Вдова, одетая в новое облегающее чёрное платье, которое очень выгодно подчеркивало красоту её фигуры, тихо злилась: единственный раз удалось попасть в общество, и то её здесь совершенно некому оценить!
   Прощание проходило в небольшом, обтянутом крепом, помещении в здании министерства. Отпевания не было; гроб был закрыт. Над гробом, вместо иконы, стоял портрет Макова: бравый молодой кавалерист верхом на белой лошади, сняв фуражку, приветствует зрителя. Снимок был очень старым, – ничего более подходящего не нашли. Угол портрета был перетянут чёрной лентой.
   Два офицера держали подушечки с немногочисленными наградами Льва Саввича. Какой-то чин произнёс фальшивую речь. «Нелюди!» – с неприязнью думала так внезапно овдовевшая Елизавета Яковлевна.
   Чиновники из министерства подходили к ней, пожимали руку в чёрной перчатке, лепетали о сочувствии.
   «Врут! Всё врут!» – думала Елизавета Яковлевна, но при этом, приподняв чёрную вуалетку, печально кивала и промокала тёмным платочком сухие глаза.
   Подошёл сухопарый бритый господин, которого Елизавета Яковлевна видела впервые.
   – Сударыня, выражаю вам своё сочувствие, – сказал сухопарый. Снял очки, протёр их. – Невосполнимая потеря… Невосполнимая…
   «А! – вдруг догадалась Елизавета Яковлевна. – Это же тот самый господин, который приходил давеча! Сетовал, что нельзя хоронить по православному обряду: самоубийца-де! Как его зовут? Победоносцев, кажется». Воспитатель цесаревича, друг августейшей семьи…
   И, вскинув на него презрительные глаза, Елизавета Яковлевна вдруг сказала:
   – Господин Победоносцев! Ведь мой муж не прощелыга какой-нибудь! Он же генерал! Министр! Отчего же его хоронят не по-людски? Даже оркестра нету!
   Константин Петрович слегка оторопел.
   – Простите, Елизавета Яковлевна. Сие не в моей компетенции… Насколько я знаю, порядок похорон был утверждён цесаревичем, учитывая некоторые обстоятельства… Синод, кроме того, был настроен решительно против…
   – «Настроен»! – передразнила вдова. – А вы-то кто? Вы ведь и Синоду командир, или нет?
   Победоносцев даже взопрел. Поджав губы, изрёк:
   – Митрополит Новгородский и Петербургский Исидор служит единому Богу. Самоубийц не хоронят по православному обряду… Граф Толстой, обер-прокурор Синода, именно так и выразился.
   Он хотел добавить: «А растратчиков не хоронят с воинскими почестями», но промолчал: не над гробом же покойного этакое говорить.
   Елизавета Яковлевна окатила его ледяным взглядом и довольно явственно фыркнула.
   – Да какой же он самоубийца, когда у него живот распоротый?
   Победоносцев с трудом удержал себя в руках.
   – Это, видимо, медики, простите, перестарались…
   – Ну да, как же, медики… Нигде ни единой царапины, а в животе – дырка. Я же не слепая! Что же, он сам себя ножом в бок ткнул?
   Она всхлипнула.
   «Однако не такая уж она и дура…» – подумал Победоносцев. Ответил строго:
   – Официально подтверждена версия самоубийства. Благодарите ещё, что монахини согласились принять, на кладбище Новодевичьего монастыря…
   – Да уж, благодарю, – язвительно ответила вдова и что-то достала из ридикюля. – А вот за этот счётец кого благодарить прикажете?
   Она подала Победоносцеву какую-то нелепую бумагу, которая начиналась жутковато: «От гробовых дел мастера Варсонофия Петрова». И дальше: «Гроб бархатный с позументами; львиных лап с позолотою – 6; скоб – 8; по углам хорошие кисти; понизу фестоны с бахромой; изнутри выстлан атласом. Итого – 90 рублей. Траурные дроги, гирлянды, балдахин по первому разряду – 60 рублей…» И далее – в том же духе. Список был длинным.
   Победоносцев побледнел. Обернулся, подозвал кивком распорядителя – начальника департамента статистики.
   «Никого лучше, что ли, не нашли?» – подумал Константин Петрович.
   – Что это? – почти грозно спросил он, взяв бумагу у вдовы и сунув её под нос чиновнику.
   – Э… не могу знать. Видимо, это счёт за похоронные услуги…
   – «За похоронные услуги»! Боже мой, что творится! – вздохнул Константин Петрович. – Елизавета Яковлевна, позвольте, я этим займусь. Просто безобразие какое-то. Лев Саввич много лет верой и правдой служил Отечеству, и неужели Отечество… Безобразие! Форменное безобразие! Разумеется, похороны будут оплачены из средств министерства… Весьма соболезную: это просто наша обычная российская бюрократия и глупость! А вы, сударь, – повернулся Победоносцев к чиновнику. – Как могли такое допустить? Счёт за гроб какой-то Варсонофий присылает вдове заслуженного генерала!
   Чиновник неловко затоптался на месте.
   – Заведение Варсонофия Петрова довольно известное… – пробормотал он. – Даже у поэта Некрасова…
   Он прикусил язык.
   Победоносцев просверлил его взглядом, как бы говоря: «Понятно теперь, какой ты распорядитель. Да и начальник департамента…»
   Вдова, избавившись от счёта, слегка подобрела.
   – Спасибо… – выговорила она и поскорее прикрыла лицо чёрным кружевным носовым платком. Боялась: Победоносцев заметит, что она даже не знает его имени-отчества. Высморкавшись, – на этот раз натурально, – она снова подняла голову: – Благодарю вас, господин Победоносцев. Извините, даже вашего имени-отчества не знаю. Я ведь, знаете, взаперти жила. Муж и сам на приёмы и балы не ходил, и меня одну не пускал… Так что света я не знаю, и порядков ваших тоже…
   «Од-на-ко! – подумал Константин Петрович. – То ли святая простота, то ли всё же и вправду дура…»
   – Это ничего-с. Не беспокойтесь. Я распоряжусь, – пробормотал Константин Петрович. – Вы будете получать пенсион. Цесаревич уже выразил своё сочувствие. Получать вы будете пожизненно весьма значительную сумму из государственных средств… А сейчас – простите, не могу более задерживаться. Дела-с.
   Он поклонился вдове, отошёл к гробу, постоял. Глянул на увеличенный и потому слегка размытый снимок с чёрной лентой.
   М-да… Доигрался наш честный Маков. Ну да Бог ему судья, и земля – пухом…
   Он искоса оглянулся на вдову: на этот раз она действительно плакала. Плакала совершенно беззвучно. Слёзы крупными горошинами катились по щекам, смывая пудру, затекали в углы рта. Вдруг стало понятно, что эта женщина уже очень не молода…
   Константину Петровичу стало зябко. Он поёжился, чувствуя себя так, словно только что обидел дитя.
   Да, именно дитя… И обидел тяжко, страшно. И непоправимо.
   Он вернулся к Елизавете Яковлевне. Наклонился:
   – Ваш муж был прекрасным… и честным человеком, – сказал он.
   «Честным» – это слово сорвалось с губ случайно. Константину Петровичу и вовсе стало нехорошо.
   Он нахлобучил шляпу и молча устремился к выходу. Но слова, громко сказанные Елизаветой Яковлевной, догнали его. У неё оказался бархатистый, глубокий голос. И этот голос услышали, конечно, все, кто находился в зале:
   – Так вы за это его и убили? За то, что он честным был, – да?
   Это услышали все.
   Кроме мёртвых.
 
* * *
 
   Победоносцев сел в карету, приказав кучеру:
   – В Аничков!
   И глубоко задумался.
   «Мадам Макова – ещё один случайный элемент. И, кажется, нежелательный. Интересно, что ей известно? – размышлял Победоносцев под стук колёс и топот копыт. – Говорят, что близости между супругами не было; стало быть, о своих служебных тайнах Лев Саввич ей не говорил… Но откуда же тогда – «За это вы его и убили?»…
   Конечно, глуповатая, вздорная баба. Да и момент такой, что могла ляпнуть что угодно. Но ведь сказала то, что сказала. И голос… Очень странный голос.
   «Знает! Всё знает! – внезапно понял Константин Петрович. – А если не знает, то догадывается… Ох, прости Господи… Только не это…»
 
* * *
 
   На кладбище поехали и вовсе немногочисленной компанией – человек восемь.
   «Нелюди!» – думала Елизавета Яковлевна, которая ехала вслед за катафалком в министерской карете, по случаю похорон перевязанной чёрными гирляндами.
   Когда въезжали на территорию монастыря, мать-игуменья вышла навстречу.
   – Благодарю вас! – сказал распорядитель похорон.
   – Да за что? – игуменья смотрела сурово. – Это ваши, мирские заботы. Суета… Монастырю заплачено, место выделено… Бог вам судья.
   Какой-то мужик, по виду – деревенский, – остановился, увидав катафалк.
   – Кого хоронят? – осведомился он у другого прохожего, господина в сером пальто. Господин стоял, сняв шляпу, и мужик принял его за кого-то, кто имеет отношение к покойному.
   – Генерала, – ответил господин.
   – Врёшь! – воскликнул мужик. – Генералов здесь не хоронят! Генералов-то в Лавре хоронят! Мы знаем!
   – Земля что в Лавре, что в чистом поле – всюду одна, – обронил господин.
   Надел шляпу, заложил руки за спину, и пошёл своей дорогой.
   Мужик долго глядел ему вослед, сдвинув крестьянскую шапку на лоб и почёсывая затылок.
 
* * *
 
   Когда гроб опускали в могилу, издалека донёсся громовой раскат.
   – Гроза, что ли? – спросил кто-то.
   Все стали задирать головы, оглядывать небо. Небо было безоблачным.
   – Или пушка с крепости? Наводнение? Или холера вернулась? Вот уж пришла беда – отворяй ворота…
 
* * *
 
   Возле гостиницы «Астория» творилось несуразное: одни бежали прочь от неё, другие – к ней. Свистели городовые, издалека доносился приближающийся звон колокольцев пожарной команды.
   В третьем этаже гостиницы окно было выворочено, стена вокруг проёма покрыта копотью. Чёрно-серый дым валил наружу.
   – Ну-ка, раздайся! – командовал полицейский чин. – Дайте дорогу пожарной команде!
   Приехал градоначальник генерал Зуров.
   Выйдя из кареты, ринулся в гостиницу с толпой полицейских. Ему навстречу бежал обер-полицмейстер Дворжицкий. Его лицо было испачкано копотью, он доложил:
   – В одном из нумеров произошёл пожар. Уже почти потушили: вёдрами воду плескали. Сейчас вынесут постояльца. Только вид у него, доложу я вам…
   Пронзительные чёрные глаза Зурова уставились на Дворжицкого:
   – То есть?
   Обер-полицмейстер слегка замялся, ответил, понизив голос:
   – Руки оборваны…
   Зуров оглядел вестибюль, приказал:
   – Удалите всех посторонних. Кто же этот постоялец?
   – Покамест известны лишь фамилия и звание.
   Дворжицкий оглянулся на метрдотеля, стоявшего наготове с регистрационным гроссбухом в руках. Метрдотель тотчас подскочил, распахнул книгу, ткнул пальцем.
   – Долженков Никита Петров, мещанского звания. Прибыл в гостиницу вчера, имел при себе большой багаж. Объяснил, что приехал в Питер по торговым делам из Торжка.
   – Что за багаж? – спросил Зуров.
   – Баулы, чемоданы… Дежурил администратор Чернозубенко. Он уже здесь. Прикажете позвать?
   Зуров кивнул.
   Чернозубенко – молодой человек во фраке, коротко стриженый, в очках, – сказал:
   – Багаж ломовой извозчик доставил. Он же и наверх подымал. Упарился. Сказал, что чемоданы неподъёмные. Кирпичи, что ли, говорит, барин за собой таскает? А барин, дескать, ему: нет, это книги.
   Метрдотель с видом человека, всё понимающего, заметил:
   – Ага, книги… Знаем мы эти книги!
   – Что вы хотите сказать? – повернулся к нему Зуров.
   – Так, ваше высокопревосходительство, разве книги взрываются?
   Зуров переглянулся с Дворжицким.
   – Ну-ка, ну-ка… Значит, вы слышали именно взрыв?
   – И ещё какой! Все соседние окна повынесло, а в стене дыра сделалась, – хоть в соседний нумер проходи!.. – сказал метрдотель.
   – Довольно, – прервал Зуров. – Расскажете всё Кириллову, в сыскном отделении. – Он взглянул на обер-полицмейстера: – Я слышал взрыв. Да, видимо, и весь город слышал.
   – А вот и постояльца несут… – сказал Чернозубенко, отступая.
   Двое перепачканных копотью полицейских тащили на обгорелом одеяле труп Долженкова. На труп было страшно смотреть: взрывом у него снесло лицо, вскипевшая черная кровь покрывала остатки головы, обрубки рук, покалеченную грудную клетку. И на фоне чёрной крови – белые осколки костей, торчащее ребро, два зуба…
   – Чего вы его прете, как на выставку? – рявкнул Дворжицкий на полицейских. – Прикройте хоть тряпкой какой, что ли!
   Прибыли Кириллов и Фомин, начальники сыскных подразделений жандармерии и полиции. Зуров сумрачно взглянул на них и коротко сказал:
   – Бомбист. Динамитчик… Доложите мне через час о ходе дела. Я сейчас же еду в Аничков дворец. Если задержусь, – приезжайте туда же. А вас, – кивнул он Дворжицкому, – я попрошу оставаться здесь до окончания предварительного следствия.
   Оглядел вестибюль, заметил у выхода полицейских, удерживавших огромную толпу.
   «И откуда их столько набежало? » – удивился Зуров.
   В летнее время Петербург обычно пустел до того, что напоминал какой-то огромный каменный некрополь…
 
* * *
 
   – Фёдор Михайлович!
   Достоевский, шедший по Невскому своей обычной торопливой походкой, вздрогнул. Рядом с ним остановилась пролётка, из неё выскочил Николай Николаевич Страхов – известный литератор, завсегдатай литературных салонов, а также личный друг всех русских писателей. Про Страхова даже шутили: он дружил со всеми – от Державина до Крестовского…
   Николай Николаевич был взволнован, его полное лицо румянилось.
   – Фёдор Михайлович! Никак не ожидал увидеть вас в Питере! Думал, вы ещё в Германии, в Эмсе… Здравствуйте, здравствуйте, дорогой вы мой! – и полез целоваться.
   Достоевский, едва скрывая брезгливость, отстранился.
   – Ну что вы, ей Богу, – пробормотал чуть смущённо. – Словно года четыре не видались…
   – Ну, не четыре года, так два месяца! А я у графа Льва Николаевича Толстого гостил, в Ясной Поляне. Два месяца прогостил, он ещё упрашивал остаться, – так я насилу отвязался…
   Достоевский помрачнел. Страхова часто заносило. Гостил он у Толстого, вероятнее всего, не больше двух дней. Липучий человек, фантазёр, но, кажется, открытая душа…
   – Слышали взрыв? – спросил Страхов.
   – Да кто же его не слышал… Так грохнуло: я уж подумал, опять на Дрентельна покушались.
   Страхов сделал таинственное лицо:
   – Нет, не покушались! Террорист, представьте себе, в нумере «Астории», с видом на Исаакий, мастерскую устроил: бомбы изготавливал! Ну, и что-то не так сделал: рвануло! Сам в клочья, горничная в клочья, в соседних нумерах постояльцев кого поубивало, кого контузило! Представляете? Представляете?
   – Да уж… Картина!.. – согласился Фёдор Михайлович. – Выходит, они уже начали…
   – Начали – что? – насторожился Страхов.
   Достоевский пожал плечами.
   – Войну.
   – Войну? То есть, теперь не револьверы и кинжалы, а и бомбы в ход пойдут? – Страхов задрожал от любопытства.
   Достоевский знал: всё, что он сейчас говорит Николаю Николаевичу, завтра же будет известно во всех салонах, редакциях, литературных кружках…
   – Видимо, так, – осторожно ответил он. – И те, другие, тоже начали…
   – Кто это «другие»? Кто? Кто?
   Достоевский усмехнулся:
   – Да уж известно, кто: полиция, жандармы…
   Жадный огонёк в глазах Страхова потух.
   – A-a… – протянул он разочарованно. – Ну да, жандармы… Конечно…
   Он замолк с обиженным видом. Но тут же снова загорелся:
   – А вы про Макова слыхали?
   Достоевский нахмурился:
   – Да.
   – Там, за границей слышали? А вы когда вернулись? – затараторил Страхов.
   – Недавно, – кратко ответил Достоевский.
   – Верно, вы не всё слышали! – обрадовался Николай Николаевич. – Ведь Маков, наш неподкупный министр, оказывается, на взятках попался, представляете?
   – Я слышал – на растрате, – осторожно заметил Фёдор Михайлович.
   – Ну да, ну да! И растрата была! Да ещё какая – миллион целковых! А? А?
   Достоевский рассердился:
   – Ну что вы разакались? Выкладывайте, коли что знаете!
   – А вот и знаю! – ребячливо обрадовался Страхов и даже ладони потёр. – Из-за жены-с! Из-за супруги своей господин министр пострадал! Говорят, жёнушка его за один поход по модным магазинам сто тысяч могла оставить! Представляете?
   – Представляю, – кивнул Достоевский, совершенно не представляя себе, на что можно потратить сто тысяч. Разве что она весь магазин скупала, вместе с помещением, да не один магазин, а с десяток. – Только не представляю, куда она наряды складывала и драгоценности прятала… – Достоевский усмехнулся: – Или бриллиантами все вазы заполнила?
   Страхов не понял издёвки; услыхав про бриллианты в вазах, снова заволновался. «Ну, теперь эти вазы с бриллиантами пойдут гулять по Петербургу», – с неудовольствием подумал Фёдор Михайлович.
   – Вот-с! Сами говорите – бриллианты… Ну, где ж честному министру Макову такие деньги взять? – вдохновенно продолжал Страхов. – Вот и приходилось ему идти во все тяжкие, хапать, где ни попадя. А когда дело вскрылось, он и утопился. Концы, как говорится, в воду…
   Достоевский сумрачно посмотрел на Страхова.
   – Николай Николаевич! Вы ведь, кажется, торопились куда-то? Вас пролётка ждёт.
   – Пролётка? А что пролётка? Она подождёт!
   – Да, но за ожидание извозчики тоже деньги берут, – с некоторым ядом произнёс Достоевский.
   Страхов мгновенно изменился в лице.
   – Да, верно, верно… Берут. Да ещё как берут, – больше, чем за езду! Право, – он понизил голос. – Живодёры какие-то, а не извозчики. И без того цены растут…
   Он озабоченно вынул из жилетного кармана золотые часы, поглядел.
   – Да-да, вы правы, мне пора. Извините, Фёдор Михайлович, – горю! Я к вам вечерком забегу – всласть поговорим. Я вам про графа Льва Николаевича тако-ое расскажу! А кстати, он очень похвально отозвался о вашем романе «Подросток»… Но – после, после! До вечера, глубокоуважаемый Фёдор Михайлович!
   И Страхов опрометью кинулся к пролётке.
 
* * *
 
   Доктор Кошлаков, уже несколько лет лечивший Достоевского от эмфиземы, закончив осмотр, сказал:
   – Можете одеваться, Фёдор Михайлович. Никаких изменений к худшему я не нахожу. Скорее, наоборот. Вижу, что лечение за границей вам идёт на пользу. Кстати, как отдыхалось в Германии, в Эмсе?
   – Очень хорошо, – ответил Фёдор Михайлович, застёгивая сорочку. – Самое хорошее в Эмсе то, что русских там мало.
   Кошлаков рассмеялся.
   – Хорошо там, где наших нет, – сказал он.
   Он подождал, пока Достоевский надел сюртук.
   – Ну, присаживайтесь, я рецепт выпишу.
   Кошлаков присел к столу, искоса взглянул на Достоевского:
   – Кстати, насколько я знаю, господин министр не утопился.
   Он замолчал и на всякий случай оглянулся на дверь, на окно.
   Фёдор Михайлович насторожённо подался вперёд:
   – Не беспокойтесь, Дмитрий Иванович. У меня дома лишних ушей нет. И надзор с меня давно уже снят. И дом этот приличный…
   – Да? А я, когда к вам шёл, встретил поблизости одно гороховое пальто… – тихо сказал Кошлаков.
   Достоевский нахмурился:
   – Это не по мою душу. В доме много квартирантов. А такие места, сами понимаете, господ революционеров как сахар мух притягивают… Ну, так что же случилось?
   Кошлаков отложил перо, стал серьёзен и даже печален.
   – Ему помогли.
   – Вы уверены?
   – Абсолютно. Мне удалось произвести осмотр тела еще до приезда доктора Траппа. Ну, так вот вам моё заключение: на теле Льва Саввича есть рана, глубиною приблизительно в два вершка. Нанесена плоским холодным оружием, скорее всего, финским ножом. Рана смертельная, нож проник глубоко в печень, задев также желчный пузырь. Обширное внутреннее кровоизлияние.
   – То есть, об утоплении нет и речи?
   – Да; но и тут есть некоторая странность, вполне объяснимая, впрочем, – сказал доктор. – Ведь Макова извлекли из Фонтанки; в лёгких была вода: видимо, он ещё успел сделать вдох после того как упал в канал. Каким образом упал? Говорят, что на глазах многих зевак. Вроде бы стоял, рассматривая прогулочные пароходы, потом вдруг сорвался с места, пошёл в сторону Аничкова моста. И неподалёку от моста перевалился через парапет, скатился с откоса… И вот тут, Фёдор Михайлович, есть ещё одна странность. Я вам рассказал то, что мне известно от доктора Траппа, читавшего протоколы полиции. Но, по словам Уголино, из протоколов изъяты показания нескольких свидетелей о том, что перед тем, как упасть в воду, Лев Саввич общался с двумя филёрами. Один был одет под нигилиста 60-х годов, другой вырядился в мастерового. Так что определить их род занятий грамотному человеку не составило бы труда. Так вот, филёры не просто разговаривали с Маковым. Они оттеснили его к самому парапету и на некоторое время скрыли от глаз публики. И после этого Лев Саввич упал на откос.