В одном из этих мужиков Перевалов увидел вдруг себя, и ему стало стыдно. Но тут же подумалось, что, наверное, куда больше стыдиться надо механику, не имеющего понятия, как ремонтировать машину...
   Но вот чем иной раз Перевалов других «доставал», так это своей дотошностью, стремлением к исчерпывающей ясности.
   Ну, хорошо, соглашался он с парторгом, машину ремонтировать надо. Но надо же знать – как. Чтобы грамотно и толково, а не методом тыка все делать.
   – Это рассуждения сухого технаря-прагматика, – парировал парторг, – а общество живет по своим законам, и бывают моменты, когда надо сначала ввязаться в драку, а уж потом...
   Перевалов хотел напомнить, что, в результате, стало с великим полководцем-императором, когда он однажды так же вот, на авось, «ввязался в драку», но раздумал. Парторг, наверное, выражал линию партии, а это штука гибкая, и вполне возможно, что завтра она вильнет в противоположную сторону. Пройдет очередная кампания, схлынет волна – и все вернется на круги своя. Будет прежняя жизнь и прежняя работа с очередными в разработке проектами, вечной запаркой со сроками, сверхурочными, производственными неувязками, а дома – жена и дочь с сыном, вырастающие из коротких штанишек, и, чтобы безоблачное их детство плавно перетекало в такие же отрочество, потом юность, надо еще больше вкалывать... Но работы-то Перевалов как раз не боялся. Была бы только она. А в том, что ему, занятому обеспечением обороноспособности страны, человеку, работа всегда найдется, Николай Федорович не сомневался.

2

   Между тем, гул с порогов нежданных становился все явственней, уже и посверкивать впереди начало грозовыми сполохами. Но оглушительный гром еще не грянул – и мужик не перекрестился. А ветер крепчал, и все сильнее скрипели, расшатывались бревна в связках, особенно в крайних, словно пытались поскорее отделаться от надоевших пут и рвануть в свободное плавание. А некоторые звенья в носовой части под очередным порывом уже и оторваться успели. Их пытались поймать и силком вернуть на прежнее место, но не тут-то было – только щепки брызнули из-под багров да тучи новоявленных буревестников, невесть откуда взявшихся, гвалт подняли: «Караул! Спасайте свободу!»
   О, это сладкое слово – свобода!.. То, о чем не так давно и помыслить было боязно, сейчас говорилось без оглядки. И не только сказать, но и прочитать нечто когда-то запретное, уже было можно.
   Перевалов жадно набрасывался на прессу, восхищался остротой материалов, смелостью авторов, а главное, тем, что до всего этого он допущен,что ему это дозволено.
   Но послабления для любителей чтения, зрелищ и вольных разговоров меркли рядом с действительно революционной новинкой: появились кооперативы – первые ласточки свободного общества.
   То есть, конечно, они и раньше существовали, да только в густой тени, без вывесок и афиш. Тихохонько производили левый ширпотреб и тряслись денно и нощно, как бы не загреметь под фанфары правосудия. И вот – нате вам: шейте, ребята, трусы и рубашки, кормите-поите прохожий люд в своих забегаловках – не бойтесь ничего, вы в «законе».
   Впрочем, кооперативы и кооператоры как-то быстро и незаметно исчезли. Нет, не скончались скоропостижно, а просто сменили облик и вывески. Затянутые, словно когда-то большевистские комиссары в кожу, господа и дамы стали представлять в коридорах власти всякие-разные товарищества с ограниченной ответственностью и мало ограниченными спекулятивными возможностями, пришедшие на смену кооперативам.
   У Перевалова в конторе тоже нашлись некоторые, решившие пуститься в свободное предпринимательское плавание. Однако воспитанная в старых коллективистских традициях институтская масса, и Перевалов в том числе, смотрела на них как на любителей легкой наживы, погнавшихся за длинным рублем. Пока. Потом, когда они, успев снять пенки, будут разъезжать на шикарных заграничных авто, строить себе особняки во всех частях света и небрежно похрустывать зелеными ассигнациями с портретом чужого президента, многие крепко позавидуют, что не рванули за ними следом.
   Но это потом. А пока больше приглядывались, наблюдали через окошко телевизора, что там, у кормила власти и вокруг, происходит.
   А происходило то, что, наверное, и должно было произойти. Громкие вопли о свободе без конца и без края вызвали эффект стремительно скатывающейся снежной лавины. Свободы захотелось всем и непременно. И все вдруг сразу осточертели друг другу хуже горькой редьки. Словно только и ждали момента, когда можно будет развестись и приняться за дележ имущества. Не успели оглянуться, как обсосанный суверенитетом плот стал похож на обмылок. Тут же, рядом, гордо и счастливо бултыхались его суверенные осколки, с которых свистели, улюлюкали, орали непристойности и плевали в сторону того, что еще осталось от когда-то «единого и нерушимого».
   Случилось в это время Перевалову побывать в командировке в одном из новых суверенных образований, где находилось родственное по профилю НИИ, с которым они давно вели совместные разработки. Ничего отныне совместного, сказали ему там, все сами. Да, но ведь основные наработки у нас в КБ, напомнил Перевалов. И сами с усами; если приспичит – свои не хуже появятся, – ответствовали. Зачем же велосипеды изобретать, дай дело как-никак общее, удивлялся Перевалов и слышал в ответ чуть ли не гневное: кончилось общее, теперь все отдельное и самостийное.
   Еще сильнее пришлось засомневаться Перевалову в подобной самостийности, когда попал он чуть позже на другой суверенный осколочек, чтобы проведать давно живших тут, в краю шпрот и янтаря, стариков-родителей.
   Сколько раз бывал здесь Перевалов! Наезжал по делам, проводил отпуска и никогда не чувствовал себя чужим. А теперь – нате вам – заграница!.. Ну ладно, он приехал-уехал, как-нибудь переморщится. А его старики-пенсионеры, а другие соотечественники, давно обжившие этот край и здесь оставшиеся? Как они-то должны чувствовать себя, став в одночасье незваными гостями, людьми второго сорта, чуть ли не оккупантами?
   Ответов не находилось. На неуверенное предложение Николая Федоровича переехать к нему старики ответили категорическим отказом. Крепко вросли в янтарный берег. Не оторвать. Да и на материке чем лучше? Обременять сына, который и сам едва концы с концами сводит, не хотели, а судьба беженцев и переселенцев на их большой родине тоже незавидна.
   Позже, когда беженцы со всех концов «ближнего зарубежья» и из «горячих точек» станут явлением до равнодушия и раздражения привычным, Перевалов по-настоящему оценит прозорливую правоту своих родителей.
   А тогда он уезжал с янтарного берега с тяжелым сердцем, снедаемый черным предчувствием, что видит стариков своих в последний раз.
   Предчувствие оказалось вещим. Через три года родители Переваловатихо, один за другим, сошли в могилу, а он, задавленный безработицей и безденежьем, даже не сможет навестить их могилки...

3

   Лавина тотальной свободы тем временем с заоблачных высот докатилась уже до обывательского подножья, успев смять, разрушить и погрести под собой столько всего, что хватило бы на хорошую войну.
   Теперь даже пейзаж городской напоминал местами картины послевоенной поры. Многие оживленные улицы и перекрестки превратились в клокочущие пестрые толкучки, на которые, казалось, вывалило все население.
   Продавали, правда, не с себя последнее, а все больше импортное новье. От иностранных этикеток и наклеек рябило в глазах, и думалось, что вот оно, изобилие, о котором столько мечталось и говорилось! Окорочка и сигареты, салями и пиво, электроника и тряпки на любой цвет и вкус со всего света!.. И никакого дефицита, очередей!..
   А кругломорденький, с заплывшими поросячьими глазками, розовощекий лоснящийся экономист, захлебываясь от восторга, с телеэкрана обещал: «То ли еще при нашем любушке-рыночке будет!»
   Практическое представление о панацее-рынке, который всех облагодетельствует, у Перевалова дальше той же толкучки и коммерческих ларьков пока не шло. Наверное, потому, что других ярких и заметных его примет и не наблюдалось.
   Родная денежка стремительно превращалась в занюханного дистрофика, зато цены пухли, как от водянки, пугая обывателя все новыми нулями. Нули к зарплате прибавлялись куда медленнее, потому и покупать удавалось теперь только самое необходимое, остальное же изобилие можно было только пожирать глазами, как музейные экспонаты, которые не разрешалось трогать.
   Перевалова поначалу это не особенно угнетало, хотя и закрадывалось что-то вроде обиды, когда на его глазах какой-нибудь юный пижон, еще и потрудиться толком не успевший, покупал вещь, о которой Николай Федорович и мечтать боялся, ввиду ее непомерной дороговизны, и, рассчитываясь с продавцом, небрежно выдергивал из толстого, перетянутого резиночкой от бигуди, пласта одну крупную купюру за другой.
   Жену Перевалова подобные сценки доводили до белого каления. А громоотводом становился Николай Федорович, не умевший, по ее убеждению, жить, зарабатывать и как следует заботиться о семье.
   Потому и прозябает в своем никому не нужном КБ в то время, когда некоторые разъезжают на иномарках и покупают женам норковые манто. Никакой гордости у мужика!..
   Негодование жены Перевалов переносил спокойно. Ее мнение о нем и в другие-то времена было не намного лучше. Что уж говорить о нынешних! И кое в чем Перевалов с ней соглашался. В том, например, что так и не научился он держать нос по ветру, чуять за версту настоящую добычу и из любой ситуации извлекать выгоду.
   А вот насчет гордости она зря... За то, что гордость у него есть, Николай Федорович мог ручаться. Только гордость его сейчас в КБ и держала. Гордость профессионала, твердо знающего себе цену и уверенного, что без него дело, которым он занимается, не обойдется. Тем более что и дело-то – не тяп-ляп, а для безопасности и мощи страны жизненно важное. Так было до сих пор, и Перевалову казалось, что так будет и дальше. И глубоко ошибался.
   Кормчие громогласно и во всеуслышание объявили, что теперь опасаться больше нечего и некого, что враги перековались в друзей, а потому грозный, наводивший страх на недругов, бронепоезд можно переплавить на кастрюли, ложки, вилки и прочую кухонную утварь. Вскоре, однако, оказалось, что и ширпотреб почему-то проще (или кому-то выгодней) покупать за границей, и некогда привилегированная, ни в чем не нуждавшаяся оборонка сильно охромела, похилилась и все больше увязала в том незавидном состоянии, когда она уже и не богу свечка, и не черту кочерга.
   Все это, разумеется, аукнулось и у Перевалова в КБ. Одну задругой стали сворачивать перспективные разработки. Исчезли премии, прогрессивка, начались первые сокращения. В людях поселилось чувство тревоги и неуверенности.
   И как не тревожиться? Город оборонкой жил всегда, щит и меч куя, хлеб насущный себе ею зарабатывал.
   Но власти, как языческие шаманы, денно и нощно камлали: все путем, ребята, все катится, как задумано! Всего-то и делов – рухлядь убрать да новое поставить. Зато уж тогда заживем, ох и заживем!..
   И вспомнилась Перевалову та странная машина, что возникла в его воображении, когда слушал он объяснения парторга о сути «перестройки». Все так же толокся вокруг нее с размышлениями ответственный и полуответственный люд. Но ни о каком ремонте уже и речи не шло. О другом мараковали: как бы побыстрей да ловчей ее в утиль сбагрить, а взамен новую, заграничную приобрести. Находились и скептики. Не спешить советовали, подумать: может, иностранная машина для их условий и не годна вовсе. На них цыкали, махали рукой, демонстративно поворачивались спиной и затыкали уши. Денег на машину никак не наскребалось, но продавцы забугорные входили в положение, обещали – в кредит, под залог имущества, за умеренные проценты. Подумаешь, кабала! Не впервой – потерпят! Зато появится возможность на сверкающем лимузине по мировому сообществу раскатывать. Да и подаяния легче собирать будет...
   Между тем, возле старой машины шустрые пронырливые людишки замельтешили. Хоть и обветшала машинешка, но много еще можно с нее полезных для себя вещей поиметь. И пока высокое начальство судило-рядило, как и что с машиной делать, проворные жуликоватые ребята свинчивали с нее то одно, то другое. И сбагривали желающим.
   Иной раз нечто очень даже экзотическое и специфическое. А кое-что и такое, за что во времена оные очень даже запросто можно было до конца жизни оказаться «без права переписки». Во всяком случае, приборы ночного видения, которые изготовлял соседний завод, на городской барахолке продавались запросто. А однажды в рекламном объявлении Перевалов прочитал: «Продается подслушивающее устройство „Шалун“. И поразил даже не сам факт продажи явно не предназначенной для рядовых обывателей вещи, а то, что объявлялось об этом открыто, без всякой боязни и утайки.
   «Так ведь скоро и ядерные боеголовки начнут каждому встречному предлагать», – изливал по поводу этого Перевалов свое негодование жене и слышал раздраженное: «Ну и пусть! Люди, чтобы жить нормально, на все готовы. Один только ты – ни украсть, ни посторожить...»
   Чисто бабская логика, старался не обижаться на выпады супруги Перевалов. Но все чаще, просматривая прессу и глядя на телеэкран, с удивлением обнаруживал, что сплошь и рядом подобным образом рассуждают и государственные чиновники, и народные избранники, готовые, похоже, ради своих личных, семейных или клановых интересов пуститься во все тяжкие.
   Продавалось и покупалось теперь все что угодно: движимое и недвижимое, рукотворное и нерукотворное, неживое и живое. Все дозволялось, ничему не было запрета. И толпа свежеиспеченных нуворишей вершила дело с алчностью, которой позавидовали бы их серые четвероногие собратья.

4

   В Переваловском КБ, где госсобственность, в виде древней канцелярской мебели, кульманов и сейфов, почти никакой ценности не представляла, купить-продать, кроме мозгов и идей, было нечего, а цена на этот товар падала. Стала запаздывать зарплата, которая, в свою очередь, не поспевала за ценами. Люди начали разбредаться кто куда. Классные инженеры и конструкторы подавались в шабашники, «челноки», торговали в ларьках.
   Перевалову тоже бы подсуетиться, попытаться поймать ветер свободного предпринимательства в свои паруса (и жена его на это все время подталкивала), а он, осел упрямый, продолжал чего-то выжидать, на что-то надеяться. Чудилось ему, что всю эту образовавшуюся в последнее время накипь вот-вот сдует, проступит опять чистая вода, и можно будет, не разменяв, не растеряв себя в нынешней горячей лихорадке будней, продолжать, как и прежде, заниматься своим, однажды выбранным в жизни делом, в котором только и возможно проявиться по-настоящему, ощутить собственные нужность и полноценность и вне которого просто немыслимо себя представить.
   Надежды, однако, не сбывались. За бурлящим порогом спокойной чистой воды не было. Да и кормчие, похоже, понятия не имели, где она. Оттого, наверное, бросив кормило и пустив и без того изрядно потрепанный плот на волю стихии, они схватились за грудки с извечным: «А ты кто такой?»
   Разборка проводилась в лучших революционно-гангстерских традициях: с баррикадами, штурмом чиновничьих цитаделей и форпостов связи, а также (на зависть мелкой мафиозной шушере и в утеху жадной до зрелищ обывательской сволочи) с крутой орудийной пальбой, изрядно подкоптившей белоснежный дворец ретроградов и возвестившей миру о полной и окончательной победе «свободы и демократии».
   Уж чего-чего, а свободы нынче хватает, – полагал Перевалов и опять ошибался.
   Лупившие по белому дворцу танки заодно снесли напрочь и плотину ограничений и запретов. Вал необузданной свободы, ломая всякие и всяческие устои, срывая с цепей темные страсти с подлыми страстишками и печати табу, накрыл обывателя с головой. Он вымывал из обывательских ям и закутков старую грязь, с удвоенной силой и яростью забивая их новой...
   Свобода смыла запреты, и изголодавшиеся на скупом идеологическом пайке рыцари пера, камеры и микрофона бросились наверстывать упущенное. Газеты теперь, не в пример ранешному, читать было занимательно, но жутковато.
   «Судью взорвали вместе с собакой...», «Дзюдоистку зарезала родная мама...», «Голову девчонки пацаны носили с собой...», «Бандиты коллекционировали пальцы...», – взахлеб кричали газеты. «Развод при помощи киллеров...», «Афганца утопили в озере...», «Огород в стиле концлагеря...», «В морге есть что украсть...», «Блеск и нищета бомжей...», – смаковали они. «Награда нашла героя в тюрьме...», «Покойники – неплохая штука...», «В трупе передатчик не найден...», «За беса мстят мечом и огнем...», «Не дурак, не маньяк, а так...», – деловито сообщала пресса. Некогда кукольно-розовый глянец на ее физиономии сменился гепатитной желтизной.
   Перевалова пугали кризисом, катастрофой, стоящим буквально за дверями апокалипсисом, убеждали, что вообще всем им осталось жить полтора понедельника, если немедленно не одумаются, не укусят себя за локоть, не схватятся за голову и не придумают наконец что-нибудь.
   «Придумай что-нибудь, придумай что-нибудь!..» – истерично заклинала в тон всей этой пугательной вакханалии их главная поп-дива.
   Но почему-то ничего ни у кого не придумывалось, хотя оракулов, астрологов, колдунов, прорицателей, записных спасителей отечества расплодилось несть числа.

5

   Как-то забрел Перевалов на встречу с кандидатом в депутаты по их округу. Им, к великому удивлению Николая Федоровича, оказался его бывший парторг. Из КБ он давно ушел, отчалил в неизвестном направлении, и вот неожиданно выплыл – теперь уже в качестве претендента на депутатский мандат.
   На собрании парторг-кандидат пространно распространялся о том, что надо не щадя живота двигать реформы, бороться за панацею-рынок, что некогда общее-ничье сегодня, слава Богу, индивидуальное-свое и теперь все они – хозяйчики и кузнечики своего счастья, что надо вперед и выше, а заграница обязательно поможет...
   Перевалов слушал его с тоской и стыдом. И не оттого лишь, что парторг-кандидат пережевывал обрыдлую политическую жвачку. Он и раньше-то откровенным начетчиком был. Куда больше угнетало Перевалова его хамелеонство. Всего несколько лет назад доблестный парторг, вдохновенно пламенея партийным кумачом, призывал к заоблачным вершинам равенства и братства. А теперь...
   Впрочем, парторг и сегодня твердо знал, что лично ему будет очень даже неплохо, нисколько, по крайней мере, не хуже, чем вчера. Надо лишь вовремя усвоить новые правила игры. А их он, не сомневался Перевалов, успел усвоить.
   А ведь когда-то они были членами одной партии. Правда, в отличие от парторга, Перевалов никогда не рядился в тогу правоверного партийца. Он и в партию-то попал, можно сказать, случайно. Точнее даже – по расчету. Появилась однажды в КБ вакансия главного инженера проектов. Начальник отдела порекомендовал Перевалова. Руководство не возражало. Одна загвоздка: на должности такого уровня необходимо иметь партбилет. Хорошего специалиста Перевалова на менее ценного, но партийного, руководство менять не захотело, а потому предложило Николаю Федоровичу самому вступить в партию.
   Вступал он с надеждой: стерпится – слюбится. В любовь не переросло, но стерпелось. И жил он с ней, с партией, как и с женой, честно и добропорядочно, хоть и по изначальному расчету: аккуратно платил взносы, ходил на собрания, политучебу, выполнял поручения...
   Когда ее лишили руководящей роли, Перевалов обрадовался, что снова свободен. Но бросать камни вслед, устраивать сожжение партбилетов, обзывать фашисткой и супостаткой, расписывать журналистам, как партия его гнобила, да и вообще поливать грязью – не стал. Хотя мог бы и вспомнить что-нибудь не совсем приятное. А партбилет так и остался валяться в ящике письменного стола...
   Нарисовав общую картину ожидаемого рыночного благоденствия, парторг-кандидат обрушился на тех, кто мешает его созданию. Крайними оказались местные власти, которых парторг отругал за нерадивость и бездарность, обвинил в коррупции, прозрачно намекнув, что у него на всех найдется сколько угодно отборного компромата, который он обнародует, лишь только наденет на себя бронежилет депутатской неприкосновенности. После чего парторг горячо заверил присутствующих, что сделает все возможное и невозможное, чтобы результаты реформ золотым дождем пролились на каждого господина-гражданина, и стал горстями швырять в зал обещания.
   Аудитория вдыхала эти эфемерные обещания, как фимиам, и радостно рукоплескала. Перевалову она напоминала сейчас алкаша в той редкой стадии, когда даже от запаха спиртного он начинает ловить кайф, теряя последние остатки разума. Парторг «спаивал» аудиторию обещаниями, а она – что больше всего удивляло и убивало Перевалова – даже не пыталась поинтересоваться, как же он намерен их выполнять.
   Бывшего парторга Перевалов знал не один год. Как человек дела он в их КБ не котировался. Очень средненький был инженеришка, в серьезной работе ни то, ни се. Усердием и трудолюбием тоже не отличался. Зато всякие демагогические штучки ему куда лучше удавались. Потому и сбагрили с легкой душой, как только подвернулся случай, в общественные сферы. Сначала в профсоюзе подвизался, потом парторгом выдвинули. Лишь бы у занятых делом людей под ногами не путался. И за всю жизнь тип этот ни одной проблемы самостоятельно не решил. А тут – на тебе! – судьбы тысяч и тысяч людей клянется к лучшему изменить, чуть ли не по щучьему велению все к общему удовольствию устроить! Как?
   С этим «как?» и подошел Перевалов после собрания к бывшему парторгу.
   – Да никак! – цинично рассмеялся тот. – Сейчас важнее понравиться, запомниться. А обещания... Электорат любит обещания. Они его возбуждают...

6

   Жалкий актеришка! – возмутился тогда внутренне Перевалов, но тут же ему и подумалось, что классическое «Вся жизнь – театр» перестает быть метафорой и обретает смысл почти буквальный и тотальный. Везде шло большое и малое лицедейство. От президентских и парламентских дворцов до папертей с нищими.
   В президентских апартаментах Перевалову бывать не доводилось, но с лицедейством нищих он невольно сталкивался каждый день.
   До своего КБ Перевалов добирался на метро. Он спускался в подземный переход и сразу же попадал под перекрестный огонь нищих. Они стояли у стен, сидели на каменных ступенях, толклись возле стеклянных входных дверей, хватая прохожих за рукав. Были здесь и благообразные седенькие старушки, и мрачные типы с чугунными рожами профессиональных бомжей, и цыганки из южных республик с грудными младенцами на перевязи; были личности и вообще совершенно неопределенные – без признаков пола и национальности, но с печатью врожденного порока на ничем более не запоминающемся челе. Одни как заклинание повторяли одну и ту же слезливую историю о том, как их ограбили в поезде, и теперь вот они вынуждены просить у добрых людей на дорогу. Другие – в основном старушки – действовали Божьим именем, обещая райское блаженство каждому, кто одарит их денежкой. Сложив ноги калачиком, цыганки беспрерывно раскачивались взад-вперед, как китайские болванчики, с той же методичностью помахивая протянутой ладонью. Иные сидели или стояли молча, как истуканы, бросив наземь шапку для подаяний. За них говорила висевшая на шее картонная табличка, на которой корявыми печатными буквами с орфографией второклассника-двоечника излагалась жалостливая история о несчастном погорельце, в одночасье оставшемся без крова и средств к существованию, или о страдальце, собирающем деньги на операцию от тяжкого недуга.
   Перевалов не был черствым, глухим к чужому горю человеком и раньше нищим подавал. Но тогда и нищих-то во всем их большом городе можно было по пальцам пересчитать, зато сегодня от них ни в метро, ни в электричках, ни на улицах просто проходу нет.
   В послевоенном своем детстве Перевалов помнил нищих. И безногого фронтовика дядю Гошу, раскатывавшего на самодельной коляске с грохочущими подшипниками вместо колес, и убогую сиротку Фенечку, днями простаивавшую с алюминиевой кружкой возле кинотеатра, и некоторых других, таких же горемычных христарадников, которым считалось грешно не подать. Для всех них нищенство было актом безысходного отчаяния, а для кого-то и планидой.