У мрачной и, кажется, не совсем трезвой тётки, восседавшей за обшарпанным столом возле служебного входа, он спросил, как найти Александру Андреевну Матарову. (Вчера вечером он прочитал в программке, что роль Лидочки исполняет засл. арт. Узб. ССР А. А. Матарова.)Поднявшись по указанной ему замусоренной лестнице (опилки, щепки, обрывки проводов...), он оказался в просторном гулком коридоре со множеством дверей. Здесь пахло как в подсобке: клеем, древесными стружками, извёсткой, нафталином... Из-за дверей доносились разные странные звуки. Где-то начинали петь и тут же обрывали; где-то неистово стучали молотками; где-то играли на рояле и топали ногами; и т. п. Ильин остановился в нерешительности. «Надо ли?... Зачем?...» Но через секунду сердце его обмирало и словно взлетало, и он восторженно говорил себе: «Шура Манилова!!! Неужели?!.» И ему опять представлялось очень важным повидаться с Шурочкой, со своей несказаннойлюбовью, и поговорить с нею.
   За первой дверью, в которую заглянул Ильин, и вправду пели, сгрудившись вокруг рояля; только и увидел Ильин, что джинсовые зады; за другой сердитый и старый уже толстомордый хиппи – с немытыми волосьями и одетый чёрт знает во что и как – менторски вещал, грозя пальцем сидящим пред ним кружком молодым людям, таким же модникам, т. е. одетыми тоже чёрт знает во что и как. «Где мне найти Матарову?» – спросил его Ильин, когда толстомордый свирепо воззрился на него.
   – Не здесь! Дверь!!! – рявкнул пожилой хиппи.
   Ильин вежливо отступил и двинулся дальше. Коридор вывел его на площадку с огромным, во весь проём, окном. На подоконнике сидела худоликая дамочка, как раз закончившая говорить по сотовому телефону. Она повернулась к нему и спросила звонко голосом Шурочки:
   – Вы не знаете: внизу, возле входа, табачный киоск открыт?
   Ильина охватила внезапная слабость в ногах: хоть к стене припадай и так, по стеночке, и ползи! Его щёки сделались резиновыми, и он чувствовал на своём лице жалкую улыбку, с которой ничего не мог поделать. Он непослушной рукой извлёк из кармана пиджака пачку сигарет Davidoff light.
   – Почту за честь, Александра Андревна, если вы не откажетесь снизойти к моим...
   Женщина изумлённо уставилась на него, быстро провела рукою по гладким, коротко стриженым светлым волосам (всегдашнее шурочкино движение! – чуть что, первым делом: пригладить волосы...). Ильин шагнул к ней...
   – Ким? Кимочка?! Ты?!
   Она всплеснула руками... Он и сказать ничего не успел, как она бросилась к нему и порывисто обняла его – так, что у него дыхание перехватило.
   – Кимочка, надо же!.. Господи, откуда ты...
   Не выпуская его, она отстранилась, чтобы радостно оглядеть его. «Ну-ка, покажись!» Её маленькие губы дрожали в улыбке, а огромные синие глаза сияли. И напряжение отпустило Ильина, и он обнял Шурочку, прижал к себе, принялся целовать её в щёку, в ухо, за ухом, в шею...
   – Кимочка-а-а... – прошептала она тоном, каким унимают расшалившееся дитя, и он очнулся и выпустил её. Она засмеялась беззвучно и всё не сводила с него глаз...
   – Ну и дела-а-а... – пропела она. – Как ты меня нашёл? Иль ты не ко мне, боярин?...
   – Здрассьте! Аккомуже... Вчера увидел на сцене и...
   – В Сухово-Кобылине?! Ой! Самая противная роль!
   – Ну почему?!.
   – Ну потому! Меня, старую клячу, заставляют играть девчонку! Это же мучительно!..
   Она вынула сигареты из ладони Ильина и прикурила от зажигалки «Ronson», которую сжимала в маленьком пухлом кулачке.
   – Однако вспомнил... – воскликнула она ликующе. – Ну-ка, рассказывай, как и что...
   – Да что рассказывать-то... – забормотал Ильин, с какой-то сложной тоскою глядя на её худое бесцветное лицо и складочки по уголкам маленького рта с остатками губной помады. Радость куда-то испарялась и уступала место вполне прозаическому настроению. – ...Институт... армия... аспирантура... диссертация... НИИ... а сейчас вот – бьюзинесмэн.Хочу нащелкать тугриков, дабы открыть своё издательство... Рутина, одним словом. Никаких тебе аплодисментов, огней рампы, кринолинов... равно как и презентаций, «мерседесов»... – ничего этого нет. Ну, а ты как?
   – Подожжи-подожжи! – отмахнулась она. – О самом главном автор умалчивает, что ли? Ну?... Жена? Или жёны? Дети? С этим – как?
   – Нормально... Жена – учительница...
   – Москвичка, разумеется?
   – ...В лицее английский преподаёт. Дочка – Зина...
   – Зинаида Кимовна... Понятно. Сколько лет?
   – Пятнадцать...
   – Ну, что ж... В общих чертах всё ясно. – Она стряхнула пепел в стоящую на подоконнике замызганную жестяную банку с надписью «Нескафе». – Если мне не изменяет память, ты в своё время хотел из медицинского линять и на философский факультет переводиться... Осуществилось задуманное?
   – Не-а, – по-детски ответил Ильин. – Хотя... работаю в этом направлении, пишу кой-что... Нет, ну, а ты как?
   Шурочка вместо ответа принялась подробно выспрашивать Ильина о Треславле, где она не была уже больше двадцати лет, об одноклассниках: кто, где, чего; Ильин каждое лето наезжал к себе на родину, в Треславль, к отцу с матерью...
   Шурочкин отец был офицером, командиром полка, стоявшего под Треславлем; уже после того, как Шурочка и Ильин окончили школу, его осенью семьдесят седьмого перевели в Узбекистан с повышением, и Шурочка навсегда оставила Треславль... Ильин учился тогда в Рязани, на третьем курсе медицинского, Шурочка – на третьем курсе московского ГИТИСа. Последний раз они виделись именно перед третьим курсом, в семьдесят седьмом, т. е. двадцать три года назад, летом, во время студенческих каникул – то было лето любви, лето прощанья, лето стихов, тоски, томления...
   Послышалось переливчатое тиликанье сотового телефона.
   Шурочка, не сводя с Ильина радостного взгляда, мигнула ему: дескать, извини, – и из-под свитера, из кожаного чехольчика, прикреплённого к поясу джинсов, извлекла миниатюрную, меньше ладони, серебристую «Нокию».
   – Алё... Нет-нет, как договорились... Даша... уже едет? А Нина Саввишна звонила?... Так, и?... Придут?... Хорошо... И Малинкины?... Чудесно... Погоди минутку, Тусенька...
   Шурочка отвела руку с телефоном за спину.
   – Ким, ты хоть помнишь, что за день сегодня? Забыл, естественно... У меня сегодня день рождения, Кимочка. Ладно-ладно, не маши ресницами. Сейчас пойдём ко мне, хорошо?
   И – в телефон:
   – Патусь, поставь-ка восьмой прибор. У нас ещё один гость. Один, Тусенька, только один... Очень почётный, да... Никакой оравы артистов, что ты!.. Пока, доченька. Целую.
   Не слушая ненужных извинений Ильина, Шурочка крепко схватила его за руку и стремительно повлекла за собою со словами:
   – Это я с дочкой говорила, её звать Клеопатра. Познакомитесь. Помнишь, тебе когда-то нравилось это имя?
   Он вспомнил. Они бегом спустились по другой лестнице, ещё более замусоренной, и очутились в тёмном коридоре, где под потолком на козлах копошились с проводкой работяги. У них был угрюмый и угрожающий вид, словно у гномов из преисподней, и на Ильина они поглядели зловеще.
   – Мне режиссёр нужен, буквально на секунду, – сказала Шурочка, отворяя незаметную дверь. – Репетиция заканчивается. Ты уж посиди тихонько, не обессудь...
   Ильин ступил за нею в её мир– в темь, царившую за дверью. В этой тьме он только и увидел, что оказался в зрительном зале, в закутке возле ложи, как раз напротив того пятого ряда, где они с Сонечкой сидели вчера.
   Ильин тихонько опустился в крайнее кресло. Настроение у него было какое-то сбитое, непонятное. И радость вроде, и... Что-то тревожное, неудобное, чужоевонзилось в его жизнь. Встреча получилась какой-то деловитой. Вместо лёгкого свидания с прошлым выходит какая-то натуга с подтекстом, тягомотина на грани пошлости.
   С раздражением морщась, он без грана любопытства смотрел на сцену, мрачно освещенную приглушённо-красным светом; сцена была причудливо перегорожена – по вертикали и горизонтали, так что пространство её состояло из множества маленьких пространств-ячеек, украшенных китайскими фонариками и лентами с иероглифами. Тихо звучала тягучая музыка, и в одной из ячеек, на втором ярусе, под музыку нервно извивалась – «струилась» – в странном танце тоненькая девица в длинной юбке и в белых шерстяных носках.
   Её воздетые над головой грациозные руки, казалось, плели какой-то рисунок в воздухе и напоминали змеек. У самого края сцены в вольной позе возлежал на полу бритоголовый мужик в джинсах, клетчатой рубашке и кроссовках. Ильин узнал вчерашнего с фалдами, целовавшего Шурочку в лоб.
   – Сто-о-оп! – услыхал Ильин зычный голос. По проходу между кресел стремительно шагал к сцене крупный детина в бейсболке. Музыка стихла, девица деловито спрыгнула вниз, к бритоголовому. Её руки опали и из змеек превратились в обычные худые руки, не очень-то и красивые, мосластые... Человек в бейсболке, подошедший к сцене, посмотрел на неё и на её руки пристально.
   – Несколько замечаний в качестве домашнего задания, – пророкотал он. – Внимание всем!
   Оказалось, что на сцене было полно народу, и изо всех ячеек показались головы и плечи. В красном освещении это выглядело странно и жутковато.
   Детина взялся за рант сцены двумя руками, словно вознамерился её своротить.
   – Напоминаю всем, что мы ставим пьесу под названием «Китайская шкатулка»! – поставленным, бархатно-переливчатым голосом заговорил он. – Китайская]Это вам не вульгарный ящик с двойным дном и с разными перегородками. Это – символ. Символ! Его надо очень тонко и точно чувствовать и передать. Каждое донце, каждая стеночка, каждая дверочка – не просто непроницаемы; они – символы непроницаемости! Мгновения, в которые они открываются нам и являют пред наши очи то, что скрыто внутри – символичны! Неслучайны! Не с бухты-барахты! В жизни ничего не происходит с бухты-барахты, ни-че-го!.. Неслучайность, неизбежность – неотвратимость! – мы должны почувствовать и передать так, чтобы и зритель почувствовал – и ужаснулся! Неотвратимости судьбы ужаснулся! Безысходности жизни своей!.. Китайская шкатулка – это символ нашей с вами жизни!.. Ужаса этой жизни!.. Подумайте: вот наступает некий момент, кажется: вот, сейчас откроется эта дверца или это донце – и хлынет свет свободы! наступит катарсис! Искупление, столь долгожданное! А донце стукает, открывается – и ни хрена не наступает: ни света, ни катарсиса – а всё вновь погружается в привычный хаос, которому не видно конца-а-а... Давайте вспомним, Танюша, после каких стихов вы начинаете свой танец.
 
Поздняя спустится ночь —
Сердце моё тоскует.
Ранний блеснёт рассвет —
Слёзы дождём польются.
Горечь воспоминаний
Всегда оставляет любовь.
 
   – Тоска, слёзы, горечь – вот ключевые слова! И отравленная, ядовитая любовь как точка в конце. В вашу жизнь ввинтился благополучный делец, вот этот вот бритоголовый ферт, который подделывается под общее высокое настроение, и вы понимаете, что это подделка, что это фальшь, Танюша – но вы это трагическипонимаете, потому что вы его любите! Вот это трагическое и надо передать. Я вас очень прошу... всех: думайте об этом. Творите. Будьте сотворцами, чёрт бы вас взял! Ищите, как показать трагедию хаоса души, объятой любовью, которая не дарует освобождения! Здесь нет мелочей...
   Режиссёр замолчал, задумался и словно уснул. Бритоголовый вдруг громко чихнул несколько раз и отчётливо сказал:
   – И то правда. Извиняюсь. Откель-тадует...
   Ему кто-то бросил из темноты свитер.
   – Лёша, теперь твой Ильин! – вскрикнул режиссёр. Он тряхнул головой и уставил пальцем в бритоголового. – Он постоянно твердит: «история моей жизни», «моя судьба...» Это – рисовка, своего рода компенсация того, что жизнь твоего Ильина пуста... – Режиссёр произнёс это замогильным шёпотом, и у настоящего Ильина, сидевшего в зале, озноб пробежал по голове. – Да?... Лёшенька?... А?... Ильин – человек без судьбы! Человек-камуфляж!.. Призрак!.. Нет у него никакой истории! – вдруг проревел режиссёр отработанно форсированным голосом. – Как и у всех у нас, между прочим! – Режиссёр воздел руки и словно обнял всех широким нестеснённым жестом. – История, судьба начинаются с момента, когда рухнуло всё в жизни к чёррт-т-товойматери!!! Когдаразрыв! разлом! катастрофа! обвал! Понимаете? Когда жизнь вас через колено – хрясь!!! Только после этого у вас начинается судьба и история. А до этого – только биография для анкеты! Это понятно?! А у Ильина твоего ни х-х-хрена не рухнуло и никогда не рухнет!!! Никогда нерухнетіНе таков человек твой Ильин... У него в башке калькулятор, и он трус, и прагматик одновременно. Впрочем, прагматики почти всегда трусы... Вот что, Лёшенька: тебе не хватает жеста! Жеста!!! И, может быть, гримаски... Всякий раз, когда ты говоришь «судьба», тебе надо бы скривиться эдак... м-м-м...
   Режиссёр прижал ладонь ко рту, словно у него внезапно зубы заболели, и опять замолчал и молчал томительно долго, после чего вдруг махнул рукой.
   – Впрочем...ладно, спасибо... Свободны все!
   Он повернулся и зашагал по проходу вон из зала, и его догнала невесть откуда выскочившая Шурочка, поймала сзади за рукав и принялась ему что-то истово шептать.

3. Чужой мир

   Сбитое настроение Ильина сбилось ещё больше. Странно разгороженная сцена в багровых тонах, странные стихи, чем-то задевшие его, наконец, рассуждения режиссёра о человеке без судьбы по фамилии «Ильин» раздражили его до того, что, когда Шурочка вьшела его из зала, он решился и резко заявил ей, что к ней не пойдёт.
   – Ну, сама подумай, Лексан Андревна, ну, чего я попрусь, как это выглядеть будет...
   – Слабак, – отчётливо прошептала Шурочка, глядя прямо ему в глаза. – Слабак...
   – Да почему, о чём ты?... Шурочка встряхнула головой.
   – Ладно... Кимочка, милый, я ведь на тебя лассо не накидывала, ты сам ко мне с неба свалился. Подарочек на день рождения!.. Будь любезен, соответствуй уж до конца. Я не посягаю на место в твоей жизни, Кима! Уверяю тебя, собственность твоей англичанки останется в безопасности... Пошли.
   В гардеробе, когда она застёгивала дублёнку, он, досадуя, что уступил, спросил у неё первое, что на ум пришло: что это за пьеса о китайской шкатулке.
   – Весьма остренькая вещь, – ответила Шурочка, глядясь в зеркало. – О нашей жизни... о любви, одиночестве... о сложности души... о верности, подлости и так далее... Пьесу написала Дашенька Домувес, может, слышал?
   – Модная драматургиня Дарья Домовес? Это она наваляла «Новые времена», «Трон для идиота», «Похмельный синдром свободы»... Как же! Слыхали-с.
   – Моя подруга, между прочим. Ты с нею познакомишься сейчас. Один критик писал про неё, что она «пронзительно умна». Рекомендую: с ней лучше без еров-с. А то пух и перья полетят, господин театрал!..
   – Ну, я не курица, чтоб с меня пух и перья летели, и, честно говоря, интереса особого к беседам с умными леди...
   – На каждом и пуха, и перьев предостаточно, – поучительным тоном перебила Шурочка. – К талантам другого нужно относиться уважительно, от этого тебя только прибудет. «Наваляла...» – Шурочка возмущённо фыркнула.
   Шурочка не отпустила его одного (боялась, что сбежит?) и отправилась с ним к цветочному магазину возле метро. Ильин уже не чувствовал себя гоголем, беспечно сутулился и даже пришаркивал. Снег перестал; среди размётанных облаков мелькала кое-где в небе голубизна; ветер усилился, похолодало, и без шапки сделалось некомфортно. Он купил цветы, огромный букет калл, роз и ещё чего-то, название чему он тотчас забыл, на пятьсот с лишним рублей: истратил почти всё, что у него с собой было (только две пятидесятирублевки – на форс-мажор, – остались в бумажнике)... На обратном пути срезали дорогу через Садовое кольцо и долго стояли на ветру перед светофором. Ильин замёрз – без шапки-то... Оттепель кончилась.
   Шурочка привела его к своему дому. Оказалось, что машину он поставил давеча перед шурочкиным подъездом. Надо же, какое совпадение! Вспомнились речи режиссёра: «ничего не происходит в этой жизни с бухты-барахты, всё есть символ, неизбежность...» Вспомнились и свои философские мысли о метаистории, о том, что всё происходящее в действительной жизни есть лишь осуществление и материализация духовного бытия, ибо в духе всё происходит воистину, а в действительной жизни лишь отражается... В сгустившихся январских сумерках сиротливо притулилась у чужого тротуара его родимая красная «девятка». На переднем сиденьи из-под газеты высовывался и звал его к себе край меховой шапки... С зеркала свисал и тоже звал к себе лимонно-зелёный «бонбончик» – глазастый зинулькин медвежонок, которого дочка сюда повесила три года назад: талисман. Одно движение, и Ильин мог бы оказаться внутри, в своеймашине, среди родныхвещей.
   – Мои окна – наверху, – сказала Шурочка, показывая в небеса, и Ильин послушно задрал голову. – Вон кухня, вон гостиная, где балкон... Другие комнаты – во двор...
   Шурочка жила на шестом этаже. Лестницы в этом старинном доходном доме были длинные, поэтому взбирались по просторным ступеням долго и неспеша. (Лифт не работал.) Ильин шёл впереди, не оглядываясь. Шурочкины шаги шелестели сзади. Чем больше пролётов преодолевалось, тем сильнее странное предчувствие чего-то нехорошего, неприятная тревога охватывала Ильина: оттуда, сверху, навстречу ему струились тёмные лучи опасности. Он лихорадочно ворошил:почему так тревожно душе?
   В походе за цветами Шурочка поведала о своей жизни: как она окончила театральный институт в Ташкенте, на третьем курсе переведясь туда из ГИТИСа, и стала работать в русском драматическом театре; как за роль Гиляры,бригадирши хлопкоробов, ей дали «заслуженную артистку республики» – по личному распоряжению Рашидова («вот времена были, да?!»); как она неудачно выскочила замуж за некоего Матарова, местного чиновника от культуры, бабника и пьяницу, и быстро с ним развелась; какой упорной по характеру и в учёбе оказалась дочка Клеопатра: в школе с нею проблем не было, на философский факультет МГУ с первого захода поступила, сразу после школы, сейчас на дипломе и одновременно успешно ведёт бизнес: у неё три ювелирных магазина в Москве и один в Ташкенте; перетащила мать в Москву: квартиру, куда они поднимаются, ей купила, взятки и поборы за московскую прописку оплатила, от англичан организовала спонсорство театру; она у меня «железная», выразилась Шурочка, и в голосе её прозвучала гордость за дочь.
   Наконец – взобрались, добрались... Шурочка побледнела, задохнулась... Она глаза прикрыла, но, чтобы обыгратьусталость, в которой не хотела признаваться, преувеличила её, к стене привалилась, застонала, картинно закатывая глаза: «воды, воды-ы-ы...» – и сама же засмеялась тихонько...
   Ильин позвонил в обитую красной кожей железную дверь.
   Он ожидал, что дверь откроет Клеопатра, т. е. разбитная деваха лет двадцати с небольшим, со стандартно намакияженной личиной, с нагловатыми глазами и уверенными ухватистыми повадками – такая, какой и должна быть шустрая и ещё юная девица – студентка, но уже хозяйка нескольких ювелирных магазинов. Таких предпринимательниц,на которых их образ жизни налагает непередаваемо противную, неженскую печать, Ильин досыта навидался за свою бизнес-менскую жизнь.
   Но дверь отворила уже далеко не молодая особа с неестественно загорелыми не по сезону лицом и шеей: словно покрашенная коричневым гримом. Туго зачёсанные назад волосы обнажали выпуклый и гладкий, словно из шлифованного камня, лобик с тщательно выщипанными бровками.
   – Ой, Дашунька, привет! – радостно воскликнула Шурочка. – Ты уже здесь! Ура-а-а! А где Туся?
   – Ей позвонили, и она умчалась, вернётся в половине седьмого... Дай же я тебя поцелую, Сашуля моя новорождённая-а-а, – низким хрипловатым голосом прошелестела особа и потянулась к Шурочке, обхватила её худыми загорелыми руками, усеянными чёрными родинками.
   – Дай тебе Бо-о-ог...
   Пока изливались тривиальные поздравления, Ильин украдкой глянул на часы: без четверти пять. Он быстренько прикинул: до половины седьмого всё равно Шурочка его не отпустит; значит, он познакомится с её дочерью, посидит полчасика после этого и в семь отчалит домой.
   – Знакомьтесь, – проговорила Шурочка, с некоторым нетерпением освободившись от объятий особы. – Это Домовес Дарья Леоновна, моя подруга. Дашунька, это мой старинный школьный приятель. Ильин Ким Алексаныч.
   – Да-а-а?! – изумлённо протянула сложную мелодию на этом растянутом «а» Дарья Домовес и, поведя маленькой головой, похожей на голову рептилии, глазами проложила в пространстве прихожей столь же сложную траекторию: она прочертила взглядом длинную извилистую линию по маршруту: лицо Ильина – правое плечо Ильина – угол вешалки на стене справа – светильник на потолке – оленьи рога на стене слева – левое плечо Ильина – лицо Ильина – и, наконец, вперила смолистые глаза ему в переносицу, и в переносице заныло. – Оч-ч-чень, очень прия-а-а-атно...
   От похожей на ящерицу Дарьи Домовес исходил ток,её худая субтильная фигуркаисточаласиловоеполе. Ильину пришлось собраться и искренне ощетиниться, чтобы вырваться из цепкого наваждения, насылаемого этой ведьмой.
   – А мне – так чрезвыча-а-а-айно прия-а-а-атно, – проговорил он, намеренно передразнивая манеру Дарьи Домовес растягивать звуки. Он бросился помогать Шурочке раздеться. – Надеюсь, дражайшая Дарья свет Леоновна, ваш человек без судьбыу меня только имя взял, а мою судьбу оставил в покое?
   Дарья Домовес недоумённо воззрилась на Шурочку.
   – Даша, Ким Алексаныч посидел на репетиции «Шкатулки», где его режиссёрское величество Мирослав Борисыч Маркин так трактанул твоего Ильина: человек без судьбы, – объяснила Шурочка и вдруг погасшим, изнеможённым голосом добавила: – Друзья мои, мне надо полежать... Что-то сердце прижало...
   – Господи!.. – вскинулась Дарья Домовес и, обняв её, пошла с нею по коридору к дальней двери. – Опять курила, небось? Сустанид есть? Или нитроглицерин?...
   Женщины удалились, и Ильин остался один... Он повесил свой ватерпруф на вешалку, потоптался перед большим овальным зеркалом в ореховой раме, пригладил волосы, подумав, снял ботинки и одел комнатные тапки, которые нашёл здесь же, под зеркалом и которые, конечно же, оказались малы и задним рантом неприятно резали пятки. Он постоял... Где-то шумела вода в водопроводной трубе... Он вздохнул и направился в двойную застеклённую дверь – и попал куда надо: в гостиную, где увидал стол, накрытый к празднику – с приборами, рюмками и фужерами, с огромной яркой бутылкой водки «Smirnoff», с французским вином в бутылке с перекошенным горлом, с огромной чашей салата «оливье» в середине, от которого в комнате густо пахло майонезом.
   Ильин выглянул через завешанную тюлем балконную дверь на улицу. Увидел театр: серую коробку с ржавой крышей...
   Чужой мир, чужая жизнь, чужое всё.
 
   В комнате появилась Дарья Домовес и ногой аккуратно прикрыла за собой дверь. Она принесла охапку ильинских цветов. Она с порога пристально посмотрела на Ильина, словно поймала его за запретным занятием: «Ты что это делал тут, а?!»
   Он ничего не делал: стоял возле стола и взирал на бадью с салатом. Задержись Дарья Домовес ещё на полминуты, он сбежал бы.
   – Что с Шурой? – спросил Ильин.
   – Вы её Шурой зовёте? У нас она – Саша... Ничего особенного: сердчишко прихватило. Полежит – отпустит... Увы, у неё это давно и часто... Вы мне поможете донакрыть на стол?... Вон там салфетки... Я же цветы пока расставлю... Цветы роскошные, конечно, дорогие... но весьма стандартные, позволю себе заметить. Вы, наверное, не знаете языка цветов. Что, к примеру, означают каллы?
   Она тараторила без умолку и, кажется, говорила «без фильтра», как выразилась бы Сонечка; видимо, у драматургини «чрез ограду зубов излетало» (Гомер) в атмосферу всё, что приходило ей на её «пронзительно острый» ум. Она расставляла цветы, растыкивала салфетки по вазочкам, передвигала зачем-то тарелки и вилки, поправляла стулья – и всё время тараторила. Сначала она почему-то спросила, верит ли Ильин в Бога, и когда он вместо ответа посмотрел на неё так, что взглядом словно отпихнул от себя, она как ни в чём ни бывало забалабонила о другом. «Китайская шкатулка» – это её вымысел, сие всего лишь игра ума, мистификация; «но ведь никто этого не знает, все будут думать, что такие шкатулки есть, оно и ладно». (Она похихикала, приглашая и Ильина похихикать, но он отмолчался.) «Мне нужен был этот символ». Трактовка Маркиным её «Ильина» как человека без судьбы никуда не годится, что это вообще за бессмыслица: человек без судьбы?! Она будет с Маркиным ругаться... Время, в котором мы живём – это время, когда раскрываются истины, время «гамбургских счетов»... Лично она уверена, что человек проживает несколько жизней; например, она, Дарья Домовес, в прошлой жизни была подругой миннезингера Вальтера фон дер Фогельвайде, а в предпрошлой – одной из древних римлянок-христианок, которую бросили на растерзание зверям в цирке, а в предпредпрошлой – жила в Спарте и была возлюбленной Алкивиада в пору, когда тот предал афинян и перекинулся к спартанцам...
   – А вы? как думаете, кем вы были в прошлой жизни? – спросила она с непонятно надменной улыбкой.
   – Дарья свет Леоновна, мне сдаётся, что вы на ходу проигрываете какой-то диалог из вашей будущей пьесы, – резковато отпарировал Ильин. – Извольте, раз вам интересно: в прошлой жизни я был крымским татарином и в Ялте катал приезжих московских дамочек в горы... Это прекрасно описано Антон Палычем в изумительном рассказе «Длинный язык». Читали-с?