А дефолт по-ихнему – это по-нашему умолчание.

Александр Громов

   Громов Александр Витальевич родился в 1967 г. в г. Подольске Московской области. Когда не было еще года, родители переехали на постоянное жительство в г. Куйбышев (Самара). Военную службу проходил в Афганистане. Награжден медалью «За боевые заслуги». Заочно окончил Литературный институт им. Горького (семинар В. Шугаева). В 1996 г. стал лауреатом Всероссийской литературной премии СП России «Русская повесть».
   Автор трех книг: «Легкое терпкое вино» (1997), «Слава Богу за все» (2000), «О Любви» (2003). Публиковался в журналах «Москва», «Русская провинция», «Русское эхо», «Всерусскій соборъ».
   В настоящее время – председатель Самарской областной писательской организации России.

В. Л. (рассказ)

    Светлане Солнцевой с благодарностью

 

1

   Девушка позвонила в пятницу. Виктор Михнеев как раз намазал на хлеб масло и собирался пить кофе.
   Запахивая полы халата, он прошлепал в комнату, снял телефонную трубку и недовольно произнес:
   – Слушаю.
   – Можно переговорить с Виктором Львовичем Михнеевым? Голос у девушки показался напряженным, и Михнеев еще недовольнее буркнул:
   – Я слушаю.
   Девушка заторопилась:
   – Извините за беспокойство. Я хотела показать вам стихи. Мне посоветовали именно вам...
   – Ми-илая де-евушка, – протянул Михнеев, – при Союзе писателей существует литературная студия, там есть замечательный поэт Дмитрий Шадрин, очень милый и добрый, обратитесь к нему.
   Девушка помолчала и грустно вздохнула:
   – А мне советовали показать именно вам.
   «Вот ведь», – подумал Михнеев, вспомнил про стынущий кофе и согласился:
   – Хорошо. Приходите в Союз в понедельник после двенадцати, спросите меня. В трубке после быстрого «спасибо» раздались короткие гудки.
   Михнеев только направился на кухню, как телефон зазвонил снова. День начинался отвратительно. Но, видимо, не у всех: на том конце провода царило беспробудное веселье.
   – Хорош спать! – бодро поприветствовала трубка.
   – Я не сплю.
   – Молодец! – поддержала трубка.
   – Я ем.
   – Хорош жрать! Время делать бабки!
   Михнеев молчал, с некоторых пор подобная легкость бытия раздражала его. Трубка пояснила:
   – Старик, надо срочно к завтрему стихи на свадьбу. Сваргань, а я вечерком заскочу и бобы привезу... Ну, ты че, жуешь, что ли, там все? Хочешь, вместе на свадьбу завалимся, сам прочитаешь?
   Михнеев поморщился и спросил:
   – Сколько?
   – Чего сколько? А, ну как всегда, наверно, по червончику. – Да нет, строчек сколько?
   – Чего? – опять переспросила трубка и обиделась: – Чего ты херню всякую спрашиваешь, сделай, как всегда, и все. Ты же у нас надежда русской литературы, в конце концов.
   – Как звать-то?
   – Кого?
   – Кого-кого... молодоженов.
   – А, этих... Он точно Коля, а она, кажись, Наташа. Три рубля – и наша! Во! Я тоже стихами могу.
   – Чем они занимаются?
   – Кто?
   – Мо-ло-до-же-ны.
   – А-а... Да хрен их знает. Слушай, какая тебе разница, ты поздравление напиши, а не статью про производство. Хоп? Давай дожевывай, а я заскочу вечерочком.
   Михнеев вернулся к остывшему кофе и машинально подумал: «Эх, товарищ милый Коля, тяжела в семействе доля, три рубля цена Наташе, нету девки в мире краше, – и чертыхнулся: – Вот привяжется же такая гадость».

2

   Девушка появилась в Союзе писателей в половине первого и, заглянув в комнату, где вокруг большого стола сидели пятеро еще не утративших доперестроечной важности и достоинства пастырей слова, робко произнесла:
   – Извините...
   Пять голов медленно обратились в сторону юного создания.
   Девушка кашлянула:
   – А как мне найти Михнеева?
   Четыре головы также неторопливо вернулись к газетам, а та, что была ближе к двери, секунд через пять снизошла:
   – Он сейчас подойдет. Подождите.
   Девушка, не решившись войти в комнату, осталась стоять в коридоре, и за те десять минут, что ждала Михнеева, не услышала из комнаты ни звука, словно это было хранилище слов, где каждое оберегалось с религиозной преданностью: непосвященным здесь становилось неуютно и страшно, как на заброшенном капище.
   Михнеев появился в сером, удачно подобранном по крепкой фигуре, плаще и с совсем не вяжущейся с респектабельным обликом дерматиновой сумкой через плечо, какие обычно носили раньше молодые специалисты.
   После патриархального вида хранителей слова он показался девушке совсем молодым; она сразу догадалась, что это тот, кого она ждет, и чуть подалась ему навстречу.
   Михнеев тоже догадался, что это звонившая в пятницу девушка. Было в ней что-то трогательное и полузабытое, словно из доброго прошлого. «Студентка, – определил Михнеев, – курс первый-второй».
   – Подождите минуточку, – сказал он и прошел в комнату.
   В комнате послышалось шевеление, словно с места на место перекладывали пуховики и подушки, потом донесся звякающий, будто треснувший колокольчик, звук и чей-то глухой голос: «Иди, только скорей». Михнеев появился уже без плаща и сумки.
   – Вы принесли рукопись? – спросил Михнеев, и девушке стало неприятно от того, как он осмотрел ее.
   Она достала из пакета и протянула серого цвета общую тетрадку и, как показалось Михнееву, в последний момент попыталась задержать тетрадь у себя, ему даже пришлось легонечко выдернуть ее из рук.
   Михнеев раскрыл тетрадь и одним краешком рта улыбнулся:
   – Почерк хороший, это уже неплохо... А данные ваши где-нибудь указаны?
   – Что? – переспросила девушка.
   – Напишите, вот хотя бы на обложке, как вас зовут, и, если есть, телефон. Девушка взяла тетрадь, и снова Михнеев отметил ее нерешительность.
   – Вот, – протянул он девушке ручку.
   Та взяла ручку, чуть подумала, быстро что-то написала на оборотной стороне обложки, вернула тетрадь и прямо посмотрела на Михнеева.
   – Гм, – Михнеев не ожидал такого взгляда, глаза у девушки были небольшие и строгие. – Приходите в следующий понедельник.
   – Как – в следующий?... – Девушка испугалась и невольно потянулась к отданной тетради.
   – Ну, сейчас же я не буду читать... – перебил Михнеев и как-то так повел рукой в сторону комнаты, что, мол, вы сами понимаете, какая тут обстановка. – Я прочитаю спокойно все дома, а через неделю мы с вами встретимся и поговорим.
   – Хорошо, – решила девушка и направилась к выходу, но, пройдя немного, обернулась и сказала: – До свидания.
   – Всего доброго, – отозвался Михнеев и ушел в комнату, крепко прикрыв за собой дверь.

3

   Всю неделю Михнееву было не до серой тетради.
   Сначала понадобилось писать статью об одном предприятии, где догадались производить суперпрочный строительный материал на основе куриного помета. То ли сама идея так потрясла Михнеева, то ли стоявший на предприятии запах, то ли сам директор, потрясающе похожий на курицу (именно на курицу, а не на петуха) да при этом еще легко заикавшийся на букве «к», что Михнеев два дня никак не мог подступиться к материалу, и лишь когда уже отступать было некуда, встал в четверг в шесть часов, принял холодный душ и одним махом накатал положенные восемь страниц.
   Вторник же и среду потратил на чтение романа одной задыхающейся от тучности старушки. Писала старушка также тучно и с придыханием. И Михнеев подумал, что по рукописи графомана можно, наверное, определять его внешность.
   Впрочем, роман был не без приятностей. Старушка описывала свою бурную молодость, которая пришлась как раз не на самое веселое для страны время. Для нее же существовала только ее юность, и старушка представлялась Михнееву молодой стройненькой брюнеткой с немного нерусскими большими черными глазами и почему-то постоянно хохочущей. Он еще подумал, что вот бы на этом материале написать повесть о том времени: кругом страх, лагеря, труд до изнеможения, а героине хоть бы хны, она молода и ей весело жить. А ведь так и было. «Скажут потом, украл», – лениво подумал о возможной повести Михнеев, продолжая листать рукопись.
   Теперь, покончив с куриной статьей, он тут же, хотя и не успел дочитать старушечьего романа, заглянул на последние страницы и накатал на него рецензию.
   «Поперло», – пронеслось в голове Михнеева, и он повез статью заикающемуся директору, тут же, что показалось совсем невероятно, получил за нее весьма приличный гонорар и отправился в Союз писателей сдать тяжким бременем оттягивающий плечо старушкин роман.
   В Союзе сообщили, что у местночтимого поэта вышла книжка и в пятницу все приглашаются на вечер, а после – на банкет.
   – На пьянку, – уточнил Михнеев.
   – Бан-кет, – строго пресек вольности секретарь правления, помолчал и добавил: – А потом уже пьянка.
   Михнеев вспомнил, что в субботу у студенческого приятеля день рождения, и вздохнул.
   Все равно четверг получался относительно свободным, срочной халтуры не было, и Михнеев решил просто почитать набранные в Союзе писателей журналы, положил на тумбочку у изголовья кровати и серую общую тетрадь. Однако дело не дошло даже до журналов.
   Заявился знакомый, с которым некоторое время работали в одном газетном отделе, и начал жаловаться на жену: мол, она сказала, что он дурак.
   – Правильно сказала, – поддержал Михнеев, злясь, что и этот вечер пропал. Знакомый же, пропустив замечание мимо ушей, продолжал хныкать:
   – Хорошо тебе, ты холостой.
   – Плохо мне, плохо, – снова не в тон отозвался Михнеев и в очередной раз отметил удивительное свойство халтурных денег – они никогда не задерживаются. То, что добывается настоящим трудом, всегда расходуется не спеша, основательно, по нескольку раз прикинешь, стоит ли именно так их тратить, а с этими же – Михнеев уже доставал полученные сегодня куриные деньги – расстаешься легко, как утром со случайной женщиной.
   В воскресенье, уже ближе к обеду, Михнеев наконец вырвался со дня рождения однокашника. По дороге купил каких-то куриных полуфабрикатов, сварил себе бульон и весь день отпаивался им. Причем в башке занозой засела единственная тупая до неимоверности мысль: сколько можно было изготовить строительного суперматериала, если бы съеденные им куры остались жить на пользу обществу.
   Впрочем, Михнееву было всего тридцать пять и организм с последствиями банкетов и дней рождений справлялся достаточно скоро. К вечеру он почувствовал себя лучше, выключил телевизор, доел бульон, и тут на глаза ему попалась серая тетрадь.
   «Ага», – подумал Михнеев.

4

   В начале тетради почерк был ровный и по-девчоночьи старательный. И девчонка представлялась такой же старательной хорошисткой, все у нее было правильно и как раз о том, о чем пишут в ее возрасте: мама, сестра, школа, каникулы, еще неясные мечтания и, может быть, предощущение иного мира, который вдруг приоткрывался краешком в звездном небе, в яркой майской зелени, в падающих снежинках, и эти отголоски будущих возможных открытий выбивались из общей старательности. А, впрочем, вот и о снежинках:
 
Ложатся редкие снежинки,
Осенних луж скрывая грязь,
И вот уже на стеклах льдинки
Зима рисует, наклонясь.
 
   Сколько ей тогда было – двенадцать, тринадцать?
   Потом пошло такое же старательное подражание, через которое проходил каждый, и почему-то почти всегда у талантливого русского ребенка переплетаются Шекспир и Есенин – разум ссорится с душою...
   Однако почерк становился быстрее и вдохновеннее, вот, наконец-то, она влюбилась. И, разумеется, несчастливо.
   Правильно сказал Олеша: у истоков каждого творчества стоит неразделенная любовь.
   Михнееву вспомнилась его первая настоящая любовь к девушке, которая училась классом старше и была для него чем-то вроде священной тайны, прикосновение к которой так же желанно, как и смертельно опасно. Пока он служил в армии, девушка вышла замуж, а ефрейтор Михнеев написал первые стихи.
   Михнеев то опускал тетрадь, вспоминая свое, то снова принимался делать карандашом пометки, и вдруг поймал себя на ощущении, что некоторые строчки ему знакомы.
   Впрочем, Михнеев знал, большинство стихов в юношеском возрасте очень похожи и близки по настроению и темам, более того, когда лет восемь назад его приставили от писательской организации к школьному творчеству и три года подряд он был завален детскими тетрадками, ему приходилось встречать практически одинаковые стихи, присланные с разных концов области. Но таланты, разумеется, были. Михнеев очень старался тогда помочь им: выбивал деньги на различные семинары, проталкивал подборки в газетах, таскался по разным литературным местам, подбадривал, настраивал, увлекал, заставлял, и сейчас он мог бы гордиться, что почти в каждой областной газете были, так сказать, и его воспитанники. Но Михнеева это не грело. Наоборот, ему отчего-то становилось неловко, когда он встречал кого-то из своих бывших учеников, словно обманул их.
   Об одной истории вообще вспоминать было стыдно, собственно, после нее он и оставил в покое детей. Была там у него любовь, правильнее – страсть, к одной красавице. Она заканчивала школу, писала и в самом деле неплохие стихи, а он настолько ошалел от нее, что таскал с собой везде, где только она могла блеснуть своим талантом. Она и правда блистала, только неизвестно, чем тогда больше восхищались: стихами или ее изумительной красотой? Он даже всерьез подумывал, не жениться ли, но Господь уберег: она закончила школу и канула где-то в пространствах между Питером и Москвой.
   А вот уже строчки прямо-таки чуть ли не уставшей женщины:
 
Как просто все у вас, мужчин,
Вы или грешны, или святы...
 
   Нет, откуда-то он определенно помнил эти строчки. Может, читал это уже где-то опубликованным. И та девушка читала и просто по девичьей простоте вписала понравившиеся стихи в свою тетрадь. Это тоже случается. И часто, между прочим.
   Михнеев глубоко вздохнул, словно старый учитель, уставший от одних и тех же шалостей меняющихся из года в год учеников и пролистал несколько страниц. Его вдруг привлек год под одним из стихотворений. Нигде больше дат не было, а тут с точностью до дня было помечено, что стихотворение написано почти шесть лет назад. Он прочитал последнюю строфу, стоящую над датой:
 
Только нервно сжаты мои коленки,
Разрывая в клочья твои старанья.
Мне казалось раньше любовь – как птица,
А теперь – лишь смачный плевок на стенке.
 
   Это был как раз год его любви («Нет, все же страсти», – поправился Михнеев) к шестнадцатилетней школьнице. Был поздний декабрьский вечер, свет в комнате не включался и, когда они целовались на диване, вдруг заглянула луна, и он ясно увидел эти «нервно сжатые коленки».
   «Наваждение какое-то», – отмахнулся Михнеев и оттолкнул тетрадь, в голове же продолжало крутиться: «...плевок на стенке».
   «Да не было у нас тогда ничего, – начал неизвестно перед кем оправдываться Михнеев. – Не было. После – было. Да, было. А тогда она встала и засобиралась домой, а я еще пошел ее провожать».
   Звали ее Таня. На ней были короткая шубка и полусапожки, а голени оставались неприкрытыми. «И как она не мерзнет?» – думал тогда Михнеев, едва поспевая за ней и скользя по плотно утоптанному снегу. Раз и она, потеряв равновесие, качнулась, но он, идя в полушаге позади, успел подхватить под руку. После этого они пошли медленнее. Он отпустил ее руку, а когда они переходили опустевшую к ночи дорогу, она сама взяла его под руку, неуверенно и все еще страшась чего-то, держалась не за руку, а за рукав пальто чуть повыше локтя. Они перешли улицу и он поправил ее руку. Так и дошли до ее подъезда. У нее были темные глаза и густые почти сходящиеся у переносицы брови. Таня чмокнула его в щеку и убежала в подъезд.
   Михнеев придвинул тетрадь, и она послушно раскрылась на тех же самых стихах с датой. На этот раз он посмотрел в начало стихотворения, и еще одна жгучая догадка, да нет, теперь уже не догадка, а точное знание поразило его. В начале стихотворения стояло посвящение, всего две буквы: «В. Л.». Именно такими были его, Михнеева, инициалы. И именно так полностью – Виктор Львович – она звала его, даже после того, как они стали любовниками.
   Это случилось в субботу, в середине января, когда уже минули все старые и новые праздники. Они долго гуляли, а на улице было морозно и ветрено, и она снова была в короткой шубке и полусапожках, и ему все казалось, что она мерзнет. Когда же он заглядывал в ее красивое лицо, Таня улыбалась. И все же он чувствовал: что-то дрожало внутри нее. Михнеев сказал, что так они совсем замерзнут, и стал звать к себе домой пить чай, причем он и теперь был уверен, что тогда, в первый момент, и правда подумал о чае.
   Таня сказала, что ей нужно позвонить подруге, и отошла к висящему под козырьком автомату. Михнеев, сделав вид, что ему вовсе неинтересно, о чем она будет разговаривать, отошел, но встал с наветренной стороны и, попинывая сугроб, расслышал: «Нет, мама... Скорее, не приду... Останусь у Светы... Холодно... Нет... Да... Скорее всего... Ну пока». И тут Михнеев почувствовал, что и сам начинает дрожать, и что это не холод.
   Когда она вернулась от телефона-автомата и, зябко поежившись, попросила проводить ее домой, он не сомневался, что ночевать Таня останется у него.
   Они пошли в сторону ее дома, но в первом же ларьке купили бутылку вина «Варна», которого Михнееву больше никогда в жизни не приходилось пить, и повернули к нему.
   Он подумал тогда еще, что дрожь, охватившая его, больше похожа на дрожь преступника, когда уже невозможно отступиться от дела. И ее дрожь – тоже дрожь обреченного человека.
   Таня задержалась у его открытых дверей и долго посмотрела в глаза Михнеева снизу вверх, словно требуя какой-то клятвы. Он смутился, как-то глупо пошутил и прошел в квартиру первым, следом зашла она.
   Его поразили тогда две вещи. Первое: откуда у шестнадцатилетней девочки такое знание любовного искусства. Теперь он понимал, что это не знание, а дар, точно такой же, как дар живописи или дар к литературе, и как в литературе количество графоманов преобладает над числом талантливых людей, так и в любви. Поразили ее чуткость и умение угадывать его желания, он почувствовал, что в желании слиться, стать одной плотью она сильнее его. Но он не знал тогда еще, какой это страшный дар. Второе, поразившее – то, что даже в самые интимные минуты она называла его Виктором Львовичем.

5

   С этого момента и где-то до середины весны Михнеев испытал чувства, которые, казалось, уже никогда не должны были вернуться, все было, как в юношеские годы: провожание до дома, стояние под окнами с желанием уловить хотя бы силуэт в зашторенных окнах, хотя бы движение самих штор, раз ему удалось увидеть ее голую руку, закрывавшую форточку, и он был счастлив; он испытывал юношеские муки ревности, когда всюду ему мнились соперники и он ужасно страдал, если долго ее не было рядом; особенно терзали его всякие школьные вечера и дискотеки; он начал писать стихи, казавшиеся гениальными; он таскал ее на все окололитературные вечеринки, одновременно боясь, что кто-нибудь уведет ее. В апрельской книжке местного литературного журнала вышла ее подборка стихов.
   Как раз в этот месяц и легла тень на их отношения. Ему стало казаться, что Таня начала капризничать, что ее забавляет поддразнивать его ревность, что она стала уделять другим мужчинам больше внимания, чем ему, и тогда он сделал ей предложение, а она в ответ рассмеялась. Она вообще была весьма жизнерадостным ребенком.
   А он почувствовал усталость и надвигающуюся пустоту. Карнавал не может длиться вечно, в конце концов улицы пустеют и остаются лишь яркие, как сами воспоминания, конфетные обертки и прочий, уже не трогающий мусор.
   Еще была какая-то до сих пор не понятная ему сцена со слезами, с метаниями от него к двери и обратно, когда он первый раз не пошел провожать ее.
   Раз она пришла пьяная. Это шокировало, Михнеев даже вообразить не мог, что она может с кем-то пить. Ну с ним, вроде, ладно, но без него! Он холодно взял ее под руку и чуть не силком потащил домой, в какой-то момент ему, правда, показалось, что не так уж она и пьяна, но чувство гадливости, какое часто бывает у трезвого человека при виде пьяного, пересилило.
   И все же они еще продолжали, хотя и реже, встречаться, но это были лишь отблески тех, первых встреч. Всякий раз он вяло напоминал ей, что не отказывается от своего предложения, она же больше не смеялась, а хмурилась и встряхивала головой, словно отгоняла муху.
   В мае она сказала, что хочет поступать в Московский литературный институт. Он уговаривал ее не уезжать или хотя бы поступить на заочный, а сам тем временем подготовил все необходимые документы.
   После того, как она уехала, он с неделю помыкался в тоске, а после с ощущением некоторого предательства, но все же с облегчением вздохнул.
   Летом Михнеев блаженно отдыхал, словно свалил большое дело, – написал повесть или роман. Осенью все же через знакомых справился, учится ли такая-то в литинституте. Оказалось, что она даже не подавала документы. Это несколько озадачило Михнеева, но он почему-то не сомневался тогда, что Таня обязательно появится в его жизни. Сам же сел писать повесть, по-голливудски пошловато названную «Виктор и Виктория». А закончив черновик повести, охладел к ней и забросил...

6

   «Вот оно значит, как вернулось», – подумал Михнеев и с мазохистской неспешностью взялся за тетрадь. Это было все равно, что заставлять себя читать подробный отчет о проигранном накануне футбольном матче.
   Яблоко с древа познания было съедено.
   Дальше в стихах пошел какой-то сумбур, смешение, расхлябанность, и до Михнеева дошло, что яблоко было съедено не тогда, в субботнюю январскую ночь, а когда он втащил Таню в общество писателей, художников, актеров.
   Он уже предчувствовал, что по всем литературным законам концовка в этой тетради будет трагичной, и здравый смысл подсказывал отложить, не бередить, не ворошить прошлое, но упрямо продолжал листать чужую жизнь, словно еще надеялся найти себе хоть какое-то оправдание. Но то, что он читал, вызывало лишь только новые приступы боли.
   Теперь ее чувствами уже всецело правили «зеленые кошки», пошли «об пол разбитые коленки и поцелуйчики взасос», «под утро вялый отходняк и вновь по кругу сигарета» и совсем уж резануло окончание одного стихотворения:
 
...гадок и сладок внебрачный интим.
 
   И все же за этими разухабистыми строчками читалась страшная тоска по чему-то безвозвратно утраченному. Так порою душа тоскует по Богу, даже не осознавая, что именно природа этой тоски Божественна, и оттого, что силится и не может понять душа, какая утрата гнетет ее, тоска наваливается все сильнее и давит, давит, давит...
 
В узелок завязаны ресницы,
Ночь до оглушенности проста,
Только слышно: из-под половицы
Выползает тихо пустота.
 
   Михнеев и желал, и боялся встретить еще раз посвящение, но он встречал строчки, в которых, без сомнения, находил обращение к себе:
 
Мои слова летят вдогонку,
Но только где ты? Нем и глух.
Привычно хлещешь самогонку
И развлекаешь местных шлюх.
 
   Или еще было стихотворение «надменным учителям», которым, кажется, что они «знают все и потому имеют право учить», но они не могут знать «устройства души» и потому губят души тех, к которым прикасаются «своим надменным словом».
   «А ведь я действительно толком и не знал ее», – мелькнуло в голове у Михнеева. Дальше пошло уж совсем мрачно: «все в этой жизни подвергается гниенью», «мусоропровод разбитых надежд» и страшное пророчество перед отъездом: «тело мое обнаружат в Неве».
   «Почему Нева? – удивился Виктор Львович, – она же собиралась в Москву? Может, поэтому я не нашел ее? Да искал ли...»
   Вот оно – у Михнеева холодно заныло под сердцем:
 
В голове сплошной бардак
И не светят перемены.
Я – плохая, ты – дурак.
Вот и все. Вскрываю вены.
 
   На словах «жизнь перечеркнута красным крестом» Михнеев не выдержал и отложил тетрадь.
   Пролежав некоторое время без движения, он все же заглянул на последнюю страницу – она была девственно чиста. Он стал отлистывать назад чистые страницы, но последнее стихотворение, грустно-ностальгическое и доброе, не только не успокоило, но добило его:
 
Я и сегодня вспоминаю Вас
И те места, где мы бывали с Вами...
Вы на обложке книжной – гордый фас,
Я – вам ненужный сборник со стихами.
 
   «Выжила», – подумал он, но стало нестерпимо больно и жалко самого себя. «Не хватало заплакать», – опять коротко подумалось, но Михнеев не заплакал, а поднялся с кровати, поставил на кухне чай и, прижавшись лбом к холодному стеклу, долго смотрел в заоконную тьму, пока не зашипел на плите чайник.
   Он пил чай, а за окном медленно наползал рассвет, будто солнцу надоело смотреть на людские страстишки, и только ради нескольких праведников оно еще не бросало свою скучную работу.
   «Надо что-то делать», – наконец решил Виктор Львович и тут же вспомнил о девушке, принесшей тетрадь.
   «Ну, я ей устрою». – Все случившееся за ночь он почему-то обернул против нее и теперь с нетерпением ждал времени, когда пора будет идти в Союз писателей.