«Общество обманутых вкладчиков» телепалось еще довольно долго, обрастая скандалами, склоками, судебными тяжбами. В чью собственность перешло помещение «Лазурита» – понять было трудно. Арендовали его теперь многочисленные фирмы и фирмочки. Вкладчикам же, естественно, никто никаких денег так и не вернул.
   Зато бывший парторг в любом случае в накладе не остался. Опираясь на плечи вкладчиков, он после очередных выборов занял кресло депутата областного законодательного собрания. О вкладчиках тут же забыл – не до них государственному человеку, который теперь мыслил другими масштабами, то есть «в общем и целом».
   Супруга Перевалова дорогу в «Общество», Слава Богу, довольно быстро забыла. И не то чтобы прозрела и рукой махнула на потерянные по собственной глупости деньги, а просто жизнь теперь ставила супругов Переваловых перед куда более трудными и тяжелыми вопросами...

12

   Пока Перевалов взращивал огород, пытался торговать, какие-то другие источники дохода искал, а жена его ждала золотого дождя у подножья иллюзорной пирамиды, очень стремительно подрастали их дети. И создавали новые проблемы.
   Дети у Переваловых были погодками, но уравновешенный и рассудительный старший сын рядом с младшей сестренкой смотрелся мудрым старичком. Он все что-то мастерил, паял, ковырялся с радиодеталями, чертил схемы, выказывая явно отцовские гены, и Перевалов втайне гордился им. Дочь же была милой егозой, больше маминого, чем папиного темперамента, хотя как ласковое теля успешно сосало обоих родителей. Нельзя сказать, что Перевалов кого-то из детей выделял и баловал. Каждый получал свою долю отцовского тепла и заботы.
   И все было б хорошо в этой рядовой нормальной семье, не жировавшей, но по меркам своего общества жившей в приличном достатке, до тех пор, пока глава семьи твердо стоял на ногах, занимался своим делом и был спокоен за завтрашний день. Выбили его из этой колеи – опасно накренилось и закачалось все семейное гнездо. И на детях это как-то сильнее всего аукнулось.
   Когда-то, во времена детства и юности Перевалова, все были равны. Так, по крайней мере, им внушали и следили, чтобы никто не высовывался, не выламывался из общего строя и поперед него не забегал. И как все резко смешалось сейчас!..
   Бедность стала пороком. И очень даже большим. Это подчеркивалось везде и всюду. И в газетных статьях, с восторгом расписывающих блестящие финансовые успехи новоиспеченных нуворишей. И в телепередачах, представляющих этих кузнецов золотого тельца как героев современности, гордость и надежду нации, хотя еще недавно их заслуги смело можно было определять как уголовные деяния под названием «спекуляция в особо крупных размерах» или «афера», или еще нечто в этом же роде. И в различных телеиграх и телевикторинах, призывавших стать миллионером, разжигавших алчность. И, конечно же, в рекламе, на каждом шагу напоминавшей, что человек без денег – нехороший человек.
   Даже в родном ЖЭУ, куда Перевалов, будучи уже безработным, поспешил после случайного заработка частично погасить задолженность по квартплате, его встретили как лютого врага, вылив на него ушат оскорблений, общий смысл которых сводился к тому, что из-за таких, как он, и они вовремя не получают зарплату.
   Но, пожалуй, наиболее остро ощутили, что бедность – порок, да еще какой, дети, вообще все юное поколение. Об этом Перевалов мог судить по своим отпрыскам.
   В школу они пошли на закате эпохи всеобщего равенства, но вскоре очутились в ее Зазеркалье. И не то угнетало, что кто-то лучше одет-обут, кто-то хуже, у кого-то пейджер, а у кого-то даже и сотовый телефон, а то, что и со стороны учителей не стало равного и справедливого, по достоинствам человеческим, а не богатству, отношения к подопечным своим. Нищая школа, брошенная на произвол судьбы, как и многое другое, в их разоренном, разворованном государстве, нуждавшаяся во всем сразу – от зарплаты до ремонта и денег на электричество, отопление и т. д., заискивала перед богатенькими родителями в надежде на щедрость их подаяний. Богатенькие же деточки (яблоки ведь от яблонь недалеко падают), в свою очередь, хорошо чувствовали силу богатства родителей, а значит, и свою тоже, и вели себя в школе по-хозяйски. Да и как иначе, если директор или завуч, не говоря уж о классном руководителе, время от времени, нижайше кланяясь богатеньким папам-мамам, выпрашивали деньги то на одну школьную нужду, то на другую.
   С родителей бедных проку не было никакого, а потому и к их детям такие же нищие учителя относились с плохо скрываемым презрением, почти с враждебностью, как к сорнякам на грядке. И чем беспросветнее становилось положение родителей, тем презрительнее и враждебнее было отношение к их детям.
   Все чаще то дочь, то сын Перевалова возвращались из школы в слезах. Дочь закатывала истерики, что ее «крутые» (она так называла богатеньких одноклассников) дразнят Золушкой, что ей стыдно ходить в таком позорном прикиде. А сын, вместо жалоб, с горящими глазами рассказывал, какой кому из ребят купили классный музыкальный центр, компьютер или мотоцикл, и добавлял, выжидательно глядя на отца: «Я тут в радиотоварах кассетничек хороший присмотрел. И не дорогой совсем...» Перевалов молча отводил глаза, а жена, давясь рыданиями, начинала кричать на детей, что у них завидущие глаза, что они только и умеют в чужой рот заглядывать, что не всем дано на иномарках раскатывать, и так далее в том же духе.
   Она кричала, а Перевалову было больно и стыдно перед детьми. Разве виноваты они в том, что хотят выглядеть не хуже сверстников, жить, как они. Это он, их отец, не может сделать так, чтобы они нормально учились, отдыхали и были обеспечены всем необходимым. Одноклассники ходят на концерты «звезд», в театры, ездят с экскурсиями в другие города, а его дети лишены всего этого, потому что ему, их отцу, нечем за все это платить. И после школы ждет их столь же унылая жизнь, если не даст он им хорошее образование с хорошей профессией. Так что ему, Перевалову, и отвечать за то, что не может вывести детей своих в люди, обеспечить им достойную жизнь. В какие «люди» и какую жизнь – это, конечно, вопрос, но задавать его и действовать следовало гораздо раньше, а не ждать, что все образуется, вернется на круги своя.
   Умом все понимал Перевалов, но ничего не мог с собой поделать: не совпадал со стаей ни голосом, ни повадками. Как ни тужился, ни старался подчас приспособиться, обязательно упирался в какую-то непреодолимую стену.
   Стена отчуждения, чувствовал Перевалов, вырастала и в его отношениях с детьми.
   Сын был на выпуске, дочь дышала ему в затылок, оба заглядывали в ближайшее будущее, ничего хорошего в нем для себя не видели, и все чаще Николай Федорович ловил в их глазах укор и брезгливую, будто к заболевшему какой-то стыдной болезнью, жалость. Сын, худой и нескладный, как Паганель, продолжал ковыряться в радиодеталях, приобретая их где-то неведомыми Перевалову путями, и, казалось, весь был сосредоточен лишь на этом. Дочь на глазах превращалась в неплохо сложенную симпатичную девушку. Она была далека от всякой техники и мечтала только об одном: не в пример глупому, никчемному, не умеющему жить отцу, стать богатой, а значит, и счастливой. Ну а способ достижения этой цели представлялся юной леди, не успевшей переступить порог взрослой жизни и ничего в ней не умеющей, простым, проверенным и старым, как мир: искать прекрасного, набитого миллионами, принца.
   Сын между тем получил аттестат, сдал вступительные экзамены в Технический университет. И что самое важное, что было в нынешние времена скорее исключением, – на бесплатное обучение. Да еще и стипендию стал получать. Пусть крохотную, но все же...

13

   Перевалов радовался, что жизнь у парнишки начала складываться нормально. Однако радовался, как довольно скоро оказалось, преждевременно. И первого курса сын не успел закончить, как получил повестку из военкомата. Восемнадцать едва исполнилось. Не брился еще толком. Какой из него солдат – мослы одни! Нет – годным признали и в отсрочке отказали.
   Перевалов потом, провожая сына на службу, поглядел на них, новобранцев. Зелень недоросшая и недозрелая, дистрофики, ветром качает. Какой прок от такого воинства?...
   Жена была в панике. Надо срочно дать кому-нибудь в военкомате «в лапу», чтобы «отмазать» сына, наседала она на Перевалова. По причине хронического безденежья давать Николаю Федоровичу все равно было нечего, да и не представлял он себя совершенно в роли взяткодателя. И главное – не видел в том необходимости. Нет, конечно, он не враг своему сыну и, кто спорит, лучше бы ему сначала вуз закончить. Но ведь есть же воинская обязанность, есть священный долг – родину защищать. Сам когда-то его исполнил.
   – Какой долг? Какая родина? – бесилась жена. – Эта жуткая, безобразная, прогнившая страна, где бандит на воре сидит и жуликом погоняет, – Родина? Ее защищать? Да пусть эта свора сама себя защищает!
   – Родину, как и мать, не выбирают, – как прилежный пионер возражал Перевалов и про себя думал: «Если она тяжело больна, не бросать же ее умирать».
   Надо сказать, что причины для паники у жены Перевалова были веские. Уж давненько по окраинам их государственного плота то там, то сям зачинали дымиться от постоянных между собой трений суверенные бревна. А кое-где и огонек с пороховым убийственным треском вспыхивал. Ну, а в одном уголочке и вообще пожар занялся.
   Двести лет спесивые его обитатели ни перед кем не желали склоняться, а тут, когда ни твердой руки не стало, ни кнута, и вовсе выпряглись. Бросились новые кормчие статус-кво под названием «конституционный порядок» восстанавливать, да не тут-то было – фига уже не в кармане, а перед самым их носом торчала. Оскорбительная такая волосатая фига, провонявшая овечьей шерстью и звериным горским потом. Договориться, пряничком угостить, чтоб успокоились, западло показалось, решили, что кнут надежнее. Забыли только, что и кнут надо уметь держать. А то, неровен час, тебя же твоим кнутом и перетянут. Так оно и вышло. Тем более, что дети гор не только по части кнута были большие специалисты. Они и лицедеями оказались отменными. Не дай Бог их задеть, даже голосом построжеть! Уж такой концерт с выходом на мировую общественность закатывали, такую трагедию с поруганием прав человека разыгрывали, вышибая праведный гнев и сострадательные слезы у добропорядочного человечества, что даже привычных ко всему кормчих приводили в смятение. Поминутно оглядываясь за «бугор», из-за которого доносились голоса в защиту горских овечек вперемешку с угрозами в адрес их обидчиков, кормчие начинали паниковать, делать глупости. Нашелся и возле кормчих кое-кто, кому весь этот сыр-бор на руку оказался, кто свой темный интерес в нем ловко прятал, с теми же лицедействующими овечками снюхавшись. В конце концов запутавшись окончательно, кормчие решили просто разрубить «гордиев узел». Тем более, что ни они, ни их предшественники ничего другого, кроме как пустить юшку, не умели.
   И вот бравый, но без печати интеллекта на челе, генерал, только что занявший кресло министра обороны, взялся уверять общественность, что никакой горской проблемы не существует и ему для ее решения достаточно полка ВДВ на пару часиков. Но прошла неделя, вторая, третья, и оказалось, что военный коготок все основательнее увязает в теснине гор.
   Все чаще стали сообщать о погибших. Войну никто не объявлял, а счет их шел уже не на десятки, на сотни. И как тут было Переваловым не опасаться за сына, как не бояться, что будет убит, ранен или станет горским рабом, отрежут ему уши, пальцы, а то и голову, как нередко водится у этого народа-зверя...
   Не дождавшись от Николая Федоровича решительных действий, жена Перевалова взяла инициативу в свои руки. Где, по каким кабинетам она бегала, с кем и о чем договаривалась, чего давала-обещала (личные-то сбережения после эпопеи с пирамидой были у нее на нуле), Перевалов не знал, но однажды, когда до отправки сына оставались считанные дни, сияющая супруга объявила ему, что куда-куда, но туда их сынуля точно не попадет. Это ей твердо пообещали. И с победным презрением – эх, ты, тюфячок, рохля, никчемный человечек! – посмотрела на мужа.
   Поначалу обещания действительно сбывались. Горская язва кровоточила в западной стороне, а эшелон с новобранцами, среди которых был и их сын, ушел далеко на восток, к Великому океану, куда, казалось, никакая война не дотянется.
   Но и полгода не прошло, как письма от сына стали приходить именно оттуда, с запада. Всего и было их два-три, где он сообщал, что вокруг высокие красивые горы со снежными вершинами и черные, как вороны, гортанно-крикливые, высокомерные и злые, готовые даже взглядом убить, аборигены.
   Потом письма приходить перестали, и наступила полная неизвестность. Запросы в постоянное расположение части давали только один ответ: солдат такой-то в командировке, а где – военная тайна. В штабе округа от толпы солдатских родителей, осаждавших строго охраняемые подъезды, отмахивались, как от назойливых мух. Военные решали важные стратегические задачи, и заниматься едва оторвавшимися от мамкиных юбок салажатами им было некогда.
   А вести из мятежной республики, куда угодил-таки их сын, приходили все мрачней и тревожней: каждый день подбитая и сожженная боевая техника, новые и новые убитые и раненые. Чувствовалось, как ни пытались кормчие доказать обратное, шла там настоящая война. Замирая сердцем, Переваловы включали радио или телевизор и со страхом внимали тому, что происходило у подножья высоких красивых гор, смутно догадываясь, что это лишь макушка информационного айсберга о странной войне, в которой крайними оказались такие, как их сын, мальчишки.
   После четырехмесячного молчания сын наконец дал о себе знать коротким письмецом, в котором скупо сообщал, что находится на излечении в госпитале, идет на поправку, и скоро его отправят домой...
   Дома он появился неожиданно, без всяких предупреждений: позвонил в дверь и возник на пороге их квартиры как пришелец из другого мира.
   В первый момент Николай Федорович даже не узнал сына. Куда-то исчез светлоокий, с распахнутым взором и застенчивым румянцем мальчик. Перед ним стоял угрюмый, погрубевший лицом, на котором и следа не осталось от былой свежести, потяжелевший и почерствевший взглядом парень в потрепанном, видавшем виды камуфляже и таких же ветхих, на честном слове державшихся, армейских ботинках. От него исходил сложный запах пороховой гари, больницы и не совсем чистого тела.
   И не только внешне изменился сын. Ничего не осталось в этом повзрослевшем и заматеревшем молодом мужике от прежнего, с детским еще восторгом присматривавшегося к широкому дольному миру, юноши. Что-то резко надломилось и как бы переключилось в нем, меняя полюса. И какая-то неизбывная нездешняя тоска, какая-то незаслуженно-горькая обида поселилась в глубине его глаз. Не совсем и раньше-то раскованный и общительный, теперь он совсем замкнулся, как в кокон, ушел в себя.
   И только однажды приоткрылся. Но и этой щелочки хватило Перевалову, чтобы увидеть, какая страшная и безрадостная картина скрыта от рядового обывателя за частоколами слов о наведении «конституционного порядка», о том, что наводят его знающие и умелые вояки; что дело это совершенно бескровное, бесхлопотное и не более трудное и ответственное, чем обычные учения.
   А приоткрылся сын Перевалову, когда Николай Федорович однажды, пытаясь очередной раз растормошить, вывести его из ступора, из полулетаргического состояния, воскликнул в сердцах:
   – Еще не жил толком, а ходишь, как живой труп!
   – А что ты знаешь о жизни? – услышал он в ответ и словно лбом в стену ударился.
   Перевалов действительно не знал того, что знал теперь сын и чего уже никогда не сможет испытать на своей шкуре он сам. Николай Федорович прожил большую часть своей жизни в другой реальности и в нынешней многого не понимал.
   – А насчет трупа ты, наверное, прав – труп я и есть... – устало согласился сын.
   Перевалов в первый момент не нашелся, что и сказать, а чуть позже ничего и говорить не хотелось – сын в неожиданном, будто избыточным давлением предохранительный клапан сорвало, порыве откровенности стал рассказывать о своем армейском житье-бытье...

14

   Сначала все было ничего. Привезли их на берег Великого океана, окруженный уютными кудрявыми сопками. Прошли, как полагается, курс молодого бойца, приняли присягу. Правда, ни оружие толком в руках подержать, ни пострелять еще не успели. В частях, сказали, по полной программе все будет. В части же, куда попал после «учебки» Перевалов-младший, стрелять оказалось и вовсе без надобности. Вокруг тайга, а на поляне, где торчало несколько радиомачт на растяжках, приютился вагончик защитного цвета с аппаратурой, где и нес боевое дежурство взвод, куда попал молодой солдат. Чистый воздух, красивые пейзажи, в свободное от дежурств время рыбалка. Лафа!..
   Но к зазимкам лафа кончилась. Его и еще одного салагу вдруг срочно вызвали в округ. Здесь таких, как они, салабонов, согнанных со всех частей, томилось в неизвестности уже чуть ли не батальон. Слухи ходили разные. Однако в основном склонялись к тому, что бросят их на «зверей» (горцев).
   Наконец загрузили эшелон и через неделю очутились они рядом с другими горами, высокими, сияющими зловещей белизной вечных снегов.
   Потом началась сутолока и неразбериха. С бору по сосенке собранное воинство больше походило на толпу, ватагу, чем на полноценное армейское подразделение. Солдаты почти не знали друг друга, командиры – солдат. Оторванные от своих баз и частей, выбитые из привычной колеи и те, и другие чувствовали себя крайне неуютно. Поскорее бы закончилась эта никому не нужная кампания да вернуться назад – читалось у всех на лицах. Скрашивая безделье, некоторые добывали где-то спирт, а кое-кто – и дурь. Офицеры, сами многие навеселе, смотрели на это сквозь пальцы.
   Наконец выдали личное оружие, посадили в боевые машины пехоты и куда-то повезли.
   Им повезло. Добрались до места благополучно, без потерь, хотя по дороге несколько раз обстреливали, и слышно было, как, рикошетя, дзинькали пули о броню.
   Их высадили в чистом, почти бесснежном поле, поросшим кое-где редким кустарником. Здесь уже было полно военных. Люди, бронетехника и артиллерийские орудия, как на ладони. Среди этого сборища ратной техники, ощетинившейся стволами в разные стороны, беспорядочно передвигались солдаты. Все это называлось районом сосредоточения Восточной группировки.
   И первое, что спрашивали у вновь прибывших измученные грязные военнослужащие, заброшенные сюда раньше, нет ли чего пожрать и покурить. Кухню и тыловиков здесь еще не видели.
   Никаких блиндажей или землянок, где можно было отдохнуть, тоже не наблюдалось. Только редкие кое-где окопы, вырытые ямы да воронки от разорвавшихся мин и снарядов – вот и все «укрепления». Прятались либо в БМП, либо в окопах. Но от минометного огня не спасало ни то, ни другое.
   Отделение Перевалова-младшего заняло позицию в глубокой яме. Они натащили туда ящиков с патронами. Надеялись, что пробудут здесь недолго, но застряли на несколько суток.
   Вся местность вокруг была изрыта арыками, и горцы, хорошо ориентируясь в них, подползали прямо к позициям. Они появлялись всегда неожиданно, заросшие черной, как смоль, бородой или такого же оттенка недельной щетиной, с горящими ненавистью глазами. Злыми гортанными голосами они выкрикивали свой древний боевой клич, который, наверное, можно было бы перевести как «бог, накажи нечестивцев!» и от которого мурашки пробегали по спине, и начинали палить короткими расчетливыми очередями. В ответ открывался беспорядочный испуганный огонь, но горцы, наделав шороху, задев своими очередями одного-двух солдат, столь же внезапно исчезали, чтобы потом появиться в другом месте.
   Особенно опасны были налеты ночью. Били тогда горцы уже не короткими очередями, а вели плотный огонь, заставляя чуть ли не по часу лежать лицом вниз в промозглой от растаявшего снега грязевой каше, испытывая непередаваемый ужас. Одно дело нечто подобное видеть когда-то в кино, заранее зная, что все срежиссировано и сыграно, а ты только зритель, которому ничего не грозит, и совсем другое, когда сам вовлечен в этот жуткий военный спектакль, где все настоящее, а не бутафорское, и жизнь твоя каждую минуту под боем. И вдвойне страшно оттого, что их, салаг, никто не научил, как в такой обстановке себя вести, что делать, чтобы остаться в живых.
   У них и навыков-то боевых никаких не было: ни, там, автомат с закрытыми глазами разобрать-собрать, ни элементарно к стрельбе лежа изготовиться... Все это должно было исполняться механически, не задумываясь. А тут кое-кто не знал даже, как и рожок к автомату присоединить. Дай стреляли... Услышав горскую речь, вскидывали на голос оружие и палили с перекошенными лицами. Заряжали новый и опять полосовали воздух.
   Да что о солдатах говорить, если на многих офицеров в те дни жалко было смотреть!
   Своего взводного они увидели лишь на утро следующего дня. Лейтенант кулем свалился к ним в яму и долго не мог прийти в себя, что-то бессвязно бормоча. А когда начался очередной обстрел и заработали минометы, он забился на дно ямы, обхватив голову руками, и трясся, как в лихорадке. Казалось, офицер сошел с ума. Может, и впрямь спятил...
   На третьи сутки стрельба стала стихать. И их стали выгонять из укрытий: из ям, наспех вырытых окопчиков, воронок, из-под бэтээров, бээмпэшек – кого откуда, и пытаться организовать из этого хаотичного, перепуганного, грязного сборища колонну для движения.
   Горцы, оказывается, отошли, и армии теперь была поставлена задача штурмовать горскую столицу. Пехоту снова посадили на броню и – вперед!
   Колонна из нескольких танков впереди, бронетранспортеров, штабных машин, остальной техники, облепленной солдатами, была похожа на длиннющую змею. Никакого боевого прикрытия с боков. Изредка проходили над ними вертолеты.
   Почти до самого города двигались без приключений. Снег стаял. Гусеницы и колеса бронетехники месили черную жидкую грязь. Недалекие горы тонули в облаках. Но на подходе к мосту через реку, за которой начиналась столица, по колонне начали бить крупнокалиберные пулеметы. Им помогали снайперы. Каждая боевая машина, проходившая по мосту, тут же попадала под прицельный перекрестный огонь. Сидевшей на броне пехоте приходилось несладко. Пошли потери.
   Прямо на глазах у Перевалова-младшего убило сидевшего рядом пацана-одногодка. Он даже не успел понять, как это случилось и откуда стреляли. Просто вдруг судорожно, с захлебом вздохнул пацан, рванулся вперед грудью, словно что-то крикнуть вдогонку хотел, да и обмяк тут же, стекленея останавливающимся взглядом, а пониже левого предплечья стало, набухая и расползаясь, проступать сквозь грязный камуфляж багровое пятно.
   Под еще более яростный огонь попали в самом городе. Стреляли, казалось, из каждого дома, каждой подворотни. Уже несколько машин подбили горцы из гранатометов. Ощетинившаяся, как еж, колонна тоже отстреливалась. Солдаты спешивались, бежали, занимали позиции, опять запрыгивали на броню, снова отстреливались, спрыгивали и бежали... Но все очень хаотично, беспорядочно, без всякой согласованности. Да и какой тут порядок, если вместо убитых, раненых или просто обеспамятевших от страха офицеров во многих взводах и ротах командовать вынуждены были сержанты, в лучшем случае – прапорщики.
   В хаосе этом уже невозможно было даже просто передвигаться. Вглубь города колонна продолжала втягиваться по инерции, оставляя на своем пути все больше убитых и раненых.
   Скоро от нее осталось одно название. Горцы, свободно ориентируясь на своих улицах, рассекли колонну на отдельные части и теперь с жестокой хладнокровностью добивали деморализованных, отчаявшихся людей, помышлявших только о том, чтобы просто выжить.
   Доставалось не только от горцев. Из-за аховой связи свои иной раз начинали палить по своим.
   Убитых и раненых почти не подбирали. Санитарные машины горцы уничтожали еще при въезде в город. Другой же медпомощи не было. Лишь в боковом кармане камуфлированного бушлата имелся пакет с промедолом да еще в прикладе автомата – обмотанный кровоостанавливающим жгутом бинт.
   Невероятно, но бронетранспортер, где находился Перевалов-младший, еще продолжал пульсирующими толчками двигаться. Солдаты да тронувшийся их лейтенант уже не огрызались на огонь противника (давно расстреляли весь боезапас, лупя от страха в белый свет, как в копеечку), а лишь судорожно вжимались в броню, моля, чтоб пронесло и вынесло наконец куда-нибудь в безопасное место.
   Не пронесло и не вынесло...
   Скорее всего, их бронетранспортер напоролся на мину. Перевалов-младший почувствовал вдруг, что какой-то страшной обжигающей силой его оторвало от брони и подняло в воздух. На краткий миг зацепил взглядом развороченную машину, окровавленную в солдатском сапоге ногу над ней. Но тут же замельтешил рой звездочек в глазах, пошла красная пелена, и сознание отключилось...
   Перевалову-младшему крупно повезло. Его подобрали пробивавшиеся из окружения десантники. И раны оказались не смертельные: несколько осколков в левой руке и заднице да небольшая контузия.