— «Машины или котла», де Шаллери, «бойтесь машины пли котла». И вот почему:
 
Съешьте зерно и поверьте мне…
 
   — Не стоит себя утруждать, оно и так погибнет.
   Но господин Лепленье уже снова шел своей дорогой, повторяя во весь голос:
 
…машины или котла!
 
   Это заставило обоих его собеседников усомниться в умственных способностях господина Лепленье.
   Вечером того же дня остроглазая Лора первая заметила в небесной глубине робкую искорку третьей звезды. Через минуту об этом уже знали в гостиной и на кухне. И сразу же началась суматоха. Дверь распахнулась, и присутствующих озарила широкая улыбка Сары:
   — Прошу к столу!
   Жирный, низко стелющийся запах бульона вполз в комнату. Он поднялся и заставил людей оглянуться. Молитвенные покрывала были аккуратно сложены на камине. Первым вошел в столовую Ипполит, за ним Миртиль с ярко-красной полоской на лбу от цилиндра.
   И столовая и накрытый стол оказались слишком тесными для людей, постившихся двадцать четыре часа. У всех раскраснелись лица.
   Розовое вино, напоминающее вкусом селитру, — благодатный дар Эльзаса, — уцелевшее в бедствиях, было достойно сопутствовать праздничному бульону. Дети вытаскивали мозг из костей и делали себе тартинки. Когда первый голод был утолен картофельным салатом, появилось блюдо шкварок, изрядный кусок паштета, здоровенный круг кровяной колбасы и сочащиеся жиром оладьи, подтверждавшие ту истину, что еда не только необходимость, но и наслаждение.
   Шутки со всех сторон сыпались па Виктора Леона, который не мог опомниться от удивления: оказывается, он попал на йомкипур [13].
   И, отправляя хрустящие гусиные шкварки под свои пышные усы, маклер соглашался, что у каждой религии есть свои хорошие стороны. Два-три стакана вина окончательно убедили присутствующих, что предвечный действительно преклонил свой слух к тем, кто вымаливал у него прощение своим грехам в течение целых суток. Дети куда-то убежали. Дамы выставили мужчин в гостиную, где они могли на свободе курить свои трубки и наслаждаться старой эльзасской водкой. Гроза, собиравшаяся с самого утра, прошла стороной. Обменявшись быстрым взглядом, Жозеф и Гийом потихоньку вышли из комнаты.

VII

   Они вошли в контору, и Жозеф зажег лампу. После долгого дня поста, сосредоточенных размышлений и нескольких рюмок вина оба чувствовали подъем и необыкновенную ясность мысли.
   На столе скопилась почта за целые сутки. Братья уселись рядом и методически стали перебирать конверты. По давно установившейся традиции они пользовались этим почетным правом единственный раз в году — в праздник Судного дня.
   — От Бопнэ, — сказал Гийом, — десять штук сукна «Лю де мер».
   — Сиго-Легран аннулирует свой заказ от третьего дня.
   — По какой причине?
   — Да ни по какой. Просто «весьма сожалеем» и все прочее.
   — Ага, Жалабер из Дижона — четыре штуки синей саржи.
   — «Бон марше» [14]— посмотрим, посмотрим! «Ни в чем не нуждаемся… не стоит впредь утруждать себя… крайне сожалеем».
   — Надо все-таки послать еще раз.
   — Обязательно пошлем. Напрасно они воображают, что им удастся отыграться письмом.
   — Братья Вернейль просят еще десять штук сукна на пробу.
   — На пробу? Мы, кажется, уже не нуждаемся ни в каких пробах.
   Дурное настроение Жозефа передалось Гийому, и тот не без тревоги заметил:
   — Они от нас не уйдут, как ты думаешь?
   — Уйти не уйдут, но наломаются вдоволь. Знаю я все их фокусы. Вечно ворчат… Даже когда у них на полках пусто, и то они важничают. Заставили меня четыре раза к ним ездить, пока, видите ли, не решились.
   — «Бель жардиньер», — продолжал Гийом.
   — Как? Они?…
   — «Милостивые государи», гм… «примите наши сожаления… при случае обязательно обратимся к вам… весьма интересные образцы».
   — Черт бы их побрал! Все понятно… «со сделками тихо, давнишние заказы, прежняя договоренность с фирмами Эльбёфа и Рубэ». Тьфу! Гийом, дела-то ведь неважные.
   — Да, и «Бон марше» и «Бель жардиньер» в один день.
   — Хорошенькая почта, нечего сказать!
   — Давай смотреть дальше.
   Но Жозеф откинулся на спинку стула:
   — В такие дни, кажется, так бы все и бросил.
   Непривычная вялость Жозефа заставила Гийома насторожиться.
   — Вроде Вениамина? — Вопрос Гийома против его воли прозвучал вызывающе.
   — Да, вроде Вениамина.
   — Ты, значит, был в курсе дела?
   — Вениамин однажды мне об этом намекнул, тогда еще, в кабриолете.
   Спокойный тон Жозефа распалил беспокойство Гийома.
   — Чистое безумие!
   — Почему же?
   — Воображаю, в каком теперь положении дела Абрама и Якова.
   — Дела как дела. Идут помаленьку.
   — Нет, ты просто неподражаем. Что же, они, по-твоему, каменные? А огорчения?
   Жозеф глубоко задумался, что могло показаться, пожалуй, даже нарочитым… Потом произнес еще медленнее:
   — Огорчения? Какие огорчения?
   — Все бросить, черкнуть словечко с ближайшей станции и удрать на пароходе, как последний вор. Я никогда от Вениамина этого не ждал.
   Жозеф через очки посмотрел на брата отсутствующим взглядом.
   — Все-таки он сделал то, что задумал.
   — Да что сделал-то?
   Младший брат неопределенно махнул рукой:
   — Решил попытать счастья, бросил то, что само дается в руки, чтобы начать все сызнова…
   — Если не ошибаюсь, ты, кажется, одобряешь его поступок?
   Жозеф ответил мягче, чем можно было ожидать:
   — Не одобряю и не порицаю. Каждый… волен поступать как знает.
   Услышав эти слова, Гийом вскочил из-за стола и стал посреди комнаты.
   — Как так волен? Никто не волен. У каждого есть свои обязанности, и мы должны им покоряться.
   — Покоряться?
   Не расслышав иронии в словах брата, Гийом заходил по комнате мелкими твердыми шажками.
   — Да, покоряться, и это вовсе не так просто. Это, если хочешь, труднее. Вениамин сбежал. Я называю это трусостью. Он не имел права, пойми, Жозеф, не имел никакого права. Есть вещи, которые нельзя выбросить, как пустой бочонок: дела, свою фирму, родителей, жену, детей. Мы связаны с нашим делом, как вчерашний день с сегодняшним, а сегодняшний с завтрашним и так далее… до бесконечности, связаны, как основа и уток. Вениамин хотел вырваться на свободу. Подожди, он еще увидит… Он-то уж во всяком случае не смел.
   — Почему? — медленно спросил Жозеф. Но Гийом не сразу ответил па вопрос брата. Повысив голос, этот эльзасский пророк наконец заговорил:
   — Потому что он француз, Жозеф, и потому что ему посчастливилось сражаться за свою страну. Вот что в первую очередь должно было его удержать.
   Гийом воскресил воспоминания, которые в равной мере задевали за живое обоих младших Зимлеров.
   — Он уплатил свой долг.
   — Никому не дано уплатить сполна свой долг. Никому и никогда. Долг растет и растет, что ты ни делай.
   — А Ламбер?
   — С гибелью Ламбера Вениамин становился французом еще больше, чем прежде.
   Какая-то новая мысль пришла ему в голову, и он добавил уже более спокойным тоном:
   — Иногда хочется понять, почему там… под Гравлотом… погиб тот, а не другой…
   Жозеф подался всем телом вперед, пристально глядя на брата.
   — Он и сам задавал себе этот вопрос, Гийом. Вот что удивительно.
   Но Гийома уже снова поглотили будничные, даже мелочные заботы.
   — Гермина была очень недовольна его тогдашним приездом, из-за Жюстена. Он дурно влияет на мальчика. Ты понимаешь? Когда он уехал, мы вздохнули свободно.
   Теперь Жозеф почувствовал, как в нем подымается неудержимый ветер гнева.
   — Хватит, довольно болтать! За работу!
   И он взялся за письма с холодной яростью, поразившей Гийома.
   — Базэн… пять штук… во всяком случае, милостыни мы у него просить не намерены… Предлагают купить шерсть… Продается смазочное масло. Цены умеренные. Нужно бы посмотреть… «Союз французских фабрикантов сукна». Ну, эти уж хватили через край! Мы им, видите ли, не компания, но взносы наши пришлись им по вкусу… А это от кого? Гийом! Гийом! Да Гийом же! Дельмот…
   — Что, что Дельмот?
   — Заказ от Дельмота на девяносто штук: из них шестьдесят шатодунского сукна по семнадцать пятьдесят.
   — Черт возьми! Девяносто…
   — Давнишний клиент господина Лорилье-Помье!
   — Ты с ним видался?
   — Слова не сказал. Послал только ему месяца полтора назад через комиссионера коллекцию образцов и визитную карточку.
   — Значит, лед тронулся.
   — Но это только начало… Увидишь, что будет через полгода.
   Пока Жозеф потирал руки и ухарски притопывал, Типом лихорадочно распечатывал конверт за конвертом.
   — Еще одиннадцать штук по трем заказам: Матиас из Тура, Гаас из Лиможа и еще один, из Сен-Дени; потом два отказа — один из Гавра, а другой от старика Каримана.
   — Счастливый праздник, Гийом?
   Жозеф поднялся со стула и, весело блестя очками, протянул Гийому обе руки. Гийом крепко пожал их.
   — Счастливый праздник, Жоз!
   Конверты с фирменными заголовками, весело шурша, разлетелись по полу. Братья вышли. Из столовой, куда перешли курильщики ради экономии газа и гостеприимного уюта круглого стола, доносился шум голосов. В свете полной луны четко вырисовывались контуры фабрики.
   — Помнишь? — невольно пробормотал Жозеф.
   Не особенно-то она приглядна, их фабрика, зато каждый ее кирпич был в их глазах живым существом.
   Но они могли с полным правом утверждать, что, не считая нескольких счастливых для Жозефа часов майского вечера, никто из них не урвал и дня развлечений; Гийом собственноручно открывал каждое утро ворота, собственноручно Ипполит рассчитывался с рабочими, собственноручно ощупывал Миртиль каждый образчик товара; и никто, кроме Жозефа, не принимал посетителей.
   — Для них деньга всё — как ухватятся за что, так уж из рук не выпустят, прусская косточка, — ворчал Пайю уважительно, но ядовито.
   — Ничего, ничего: все эти «Бон марше», «Бель жардиньер» и даже сам «Лувр» придут еще к нам на поклон, — сказал Жозеф.
   Как-то вскоре после переезда, когда выдался свободный час, Жозеф произвел подсчеты: основной капитал, прибыль, оборудование, станки, расходы на установку машин и транспорт; каждый камень и каждый кирпич окупался восемьюдесятью двумя сантиметрами декатированного, промытого и отглаженного сукна.
   — Фабрика еще не окупилась, — ответил Гийом.
   Вздох, мощный, как дыхание кузнечных мехов, вырвался из груди Жозефа. Он отечески положил руку на плечо старшего брата.
   — Она окупается с каждым днем. Ее, в сущности, окупает Лорилье-Помье, который придерживается расценок тысяча восемьсот второго года. — И, понизив голос, добавил: — А какая была все-таки проклятая зима! Помнишь, ничего не клеилось. Ни порядка, ни работы. А эти подлецы, воспользовавшись военным временем, согнали нас с места. Заказчики в один голос твердили: «У нас другие поставщики, покажите, чего вы стоите!»
   Еще бы Гийому забыть эту зиму! Грызя усы, он криво усмехнулся.
   — Подумать только, как мы рисковали, покупая эту фабрику.
   Но улыбку тут же потушили нахлынувшие воспоминания.
   Дрожа всем телом, он прижал руки к груди, к тому самому месту, где два дня и две ночи лежала доверенность, подписанная отцом.
   А безумец Жозеф куда-то исчез. Он мерил ночную мглу огромными шагами, вот он мелькнул у низенькой стены, вот донесся его голос: «…девятнадцать… двадцать… в этой стене ни за что не будет восьмидесяти метров…»
   Услышав смех брата, Гийом покрылся холодным потом. Нет у него сил оглядываться назад. За этот год нервы окончательно сдали.
   Пока Жозеф расхаживал вдоль стены, старший брат успел подвести итоги. Он подводил их столько раз, что теперь это не составляло для него никакого труда. Стоимость фабрики — двести десять тысяч франков плюс десять тысяч пятьсот франков процентов за первый год. Из них двадцать две выплачены на два месяца раньше срока — чек датирован 31 июля. Станки и поставки сырья оплачиваются без особого напряжения ежемесячно все возрастающими суммами.
   Однако нотариус императора германского и короля прусского не спешит с продажей их недвижимости в Бу-шендорфе. Все там заросло травой. Стекла уже давно служат мишенью для мальчишеских рогаток. Ветром снесло почти все трубы. Деревянный забор рухнул, — так по крайней мере сообщалось в последних двух письмах. Итак, долой с актива шестьдесят тысяч франков.
   Правда, в их бушендорфском доме поселился какой-то поверенный в делах. Поначалу казалось, что сделка выгодная, — как-никак двадцать тысяч франков. Но радость оказалась преждевременной. Поверенный регулярно забывал платить, а германский нотариус его не беспокоил.
   Из пяти тысяч долга должники покрыли только семьсот франков; остаток, очевидно, придется занести в графу убытков, причиненных войной, то есть тех, которые не возмещаются но страхованию.
   Имевшиеся на бушендорфском складе товары на сумму в восемь тысяч франков были в спешке спущены за пять тысяч. Переезд обошелся никак не меньше восьми тысяч.
   И если после десяти месяцев огромных усилий сумма долга с двухсот пятидесяти тысяч франков, истраченных по инициативе молодых Зимлеров на приобретение машин и фабрики, снизилась до двухсот тридцати тысяч, то в активе против этой суммы значится только семьдесят пять тысяч, а если поверенный не заплатит, то всего лишь пятьдесят пять тысяч.
   Итак, восемь членов семьи Зимлеров должны жить па семнадцать тысяч франков весьма неустойчивого дохода, не имея ни одного су сбережений…
   — О чем ты задумался, Гийом?
   Уже несколько минут Жозеф, широко расставив ноги, наблюдал за старшим братом. В лучах лупы было особенно заметно, как иссох за это время Гийом. И когда Жозеф последовал за братом в мастерскую, сплошь залитую голубым лунным светом, где днем полновластно царил Гийом, им обоим пришла в голову одна и та же мысль: сколько потребуется еще заказов от Дельмота, чтобы окупить все это, заткнуть эту ненасытную утробу. Машины встали в ряд, спокойные, как кредиторы, алчные, но насытившиеся. И не удивительно: их кредит — это человеческий труд. Сейчас уже десять часов вечера. Через восемь часов гудок фабрики Зимлера поднимет с постели сто двадцать рабочих. Есть ли заказы, нет ли, голос гудка все так же властен. Он не дрогнет, сохранит наигранную уверенность.
   Сколько придется еще распечатывать конвертов и каталогов, прежде чем будничные победы превратятся в окончательную победу Зимлеров. А пока что — рабство, полное подчинение машине, шерсти, каждому кирпичу в стене и балансам, которые сотни раз на неделе подводят понаторевшие в этом деле коммерсанты.
   Жозеф осмотрел один из станков, который, по словам Гийома, работал неисправно.
   — А кто нам его продал?
   — Мы купили его сразу же по приезде у Юильри. Ему лет пятьдесят. Не работает, хоть плачь.
   — Гм! А сколько стоит такой же механический?
   — Три тысячи пятьсот.
   — Три тысячи пятьсот? Гм! — Жозеф помолчал. — А то, что мы сэкономили, окупит стоимость машины, ты твердо в этом уверен?
   Целый месяц Гийом даже во сне видел эти цифры.
   — Безусловно окупит, Жозеф.
   Оба многозначительно помолчали. Наконец Жозеф проговорил:
   — А у них такие машины есть?
   — Нет. Здесь, в Вандевре, все станки — сплошная рухлядь, под стать нашим.
   Жозеф резко вскинул голову:
   — В таком случае покупай.
   Но Гийом высказал еще не все.
   — Видишь ли, Вервье предлагает станки по три тысячи пятьсот… А в Мюльхаузене можно найти за две тысячи шестьсот… правда, не самого нового образца.
   — Если ты мне доверяешь, Гийом, не говори об этом отцу и дяде Миртилю. У них должно быть хорошее оборудование. Покупай станок за три тысячи пятьсот.
   Гийом вздохнул и провел ладонью по лицу. Он полностью разделял мнение брата.
   — Ты сам увидишь, Жозеф, сам увидишь! — И протявкал, задыхаясь: — Пусть на это пойдет моя часть из заказов Дельмота.
   Только что подведенный итог был забыт. Кровь гулко стучала в висках. К счастью, свет луны был слишком слаб, и Жозеф не заметил, как покраснело, а затем покрылось смертельной бледностью лицо брата, похожего в профиль на персидского царя.
   — Пройдемся немножко, ладно? — предложил Жозеф.
   Когда они выходили из ворот, Жозеф почувствовал, как в его руку вцепилась чья-то горячая ручонка, и, нагнувшись, увидел умоляющие глаза Тэнтэна.
   — Мне мама позволила. В комнатах очень жарко.
   От кирпичных стен несло опаляющим зноем, как от раскаленной печи. Они прошли между двойными рядами фабрик, принадлежащих их конкурентам, миновали бесконечную ограду фабрики Лорилье-Помье, шесть труб которой величественно вздымали свои главы над неподвижной листвой. Сладкая дрожь пробежала по спине.
   — Ну? — прервал молчание Жозеф.
   Гийом улыбнулся и вдруг подошел вплотную к брату.
   — Послушай-ка, Жозеф…
   И так как он замолчал, Жозеф слегка подтолкнул его в бок.
   — Ну что?
   — Штерны… Штерны все-таки себя прекрасно показали.
   — Безусловно, — осторожно ответил Жозеф.
   — Мы… они имеют полное право…
   — Рассчитывать на нашу благодарность.
   — Нет, на нашу дружбу, Жозеф.
   — Согласен.
   — Чудесно. Значит, я могу задать тебе один интимный вопрос… Как ты относишься к Элизе?
   Тэнтэн почувствовал, как дрогнула рука дяди.
   — Не могу отказать ей ни в уважении, ни в признательности.
   — Да, да, — заторопился Типом. — Ну, а больше ничего?
   — Как бы тебе сказать, я от души желаю этой толстухе всяческого благополучия.
   — И это все?
   — Воображаю, как тетя клянет Вениамина: они ведь их совсем сосватали.
   — Да, но Вениамин уехал. За кого же теперь Элиза выйдет замуж?
   — Ну, это мне совершенно безразлично, — спокойно прервал его Жозеф. — Впрочем, если все мужчины придерживаются моего мнения, боюсь, что ей придется умереть старой девой.
   Раздосадованный Гийом нахмурил брови и ускорил шаг. Теперь ему уже расхотелось гулять. Во время всего разговора Тэнтэн боялся дохнуть. Он еще крепче вцепился в дядину руку, словно хотел выразить Жозефу таившееся в его детской душе чувство.
   Однако братья прошли еще порядочный кусок. И только когда в конце улицы вспыхнули огоньки военного плаца, они перешли на противоположный тротуар и направились к дому, не обменявшись больше ни словом.
   Шагах в ста от фабрики навстречу им из темноты выступила парочка.
   — А мы идем от вас! — воскликнул дядя Вильгельм с деланной веселостью. — Фабриканты себе ни в чем не отказывают. Им, видите ли, мало нашего праздничного кофе с молоком.
   Тетя Бабетта молчала, она придерживала рукой запахнутую на груди черную шаль. Племянникам не удалось ее развеселить. Она наотрез отказалась зайти поужинать — будет бульон и жареный гусь. Она повторяла своим звонким голоском:
   — Доброй ночи! До свидания!
   Потом удалилась, уводя за собой своего болтливого супруга.
   Гийом с озабоченным видом потупил голову. Теперь впереди шагал Жозеф, он что-то шептал про себя, раздраженно поводя плечами. Тэнтэну показалось, что он разобрал сердитое: «Хватит, ведь в конце концов…»
   Дело в том, что недели две тому назад Зимлеры дали Штернам значительную скидку на товары, выпускаемые в 1873 году. Дядя Блюм знал об этом, он ждал, что и ему предложат скидку. Блюм считал, что, принимая в расчет состояние его дел, он тоже имеет право на такое внимание. Но Блюм так и не дождался. И не дождется никогда.
   Его племянники подошли к воротам фабрики. Из этой прогулки каждый принес с собой разрозненные, беспорядочные мысли: Гийом — свои дипломатические расчеты, Жозеф — слепую веру в необходимость строжайшей коммерческой политики; а что принес Тэптэн — неизвестно. И напрасно флейта Жозефа в течение целого часа пела свою самую жалобную и печальную песнь — ничто уже не могло измениться.

VIII

   — Ты помнишь толстого Зимлера, оп к нам еще приходил прошлой весной, такой в очках? — спросил господин Лепленье.
   — Да? — ответила дочь таким тоном, каким обычно отвечают «нет», хотя она прекрасно знала, о ком шла речь.
   — Неужели не помнишь? — настаивал отец. — Эльзасец… в таком немыслимом коричневом пиджаке. Он еще целый час надоедал мне с какой-то историей в клубе и клялся, что научит всех нас жить, хотя сам вырабатывает сукно на фабричонке покойного Понсэ.
   Если вы славитесь изысканностью манер и туалетов, образованностью или остроумием, то, как правило, именно эти качества выводят из себя ваших детей и неизбежно вносят разлад в ваше семейство.
   Господин Лепленье с полным правом прослыл человеком тонким, умеющим облечь свою мысль в поучительное и цветистое изречение. Мадемуазель Лепленье могла бы еще сносить все это с философическим спокойствием, но не следует забывать, что среди элементов, образующих ее характер, девять десятых занимал порох и прочие взрывчатые вещества.
   — Ну и что? Допустим, что помню. А дальше что?
   — Просто непостижимо, чтобы ты, с твоим умением распознавать людей с первого взгляда…
   — Ну? Вы меня просто в могилу сведете!
   — Ты ведь у нас особенная. Прямо ясновидица. Все в один голос…
   — А какое мне дело, что говорят обо мне? Пусть оставят меня в покое, — я же никого не трогаю!
   — Ну, хорошо, хорошо. Только не волнуйся, — ответил почтенный старец, выпуская из пенковой трубки огромные клубы дыма, что свидетельствовало о его раздражении. Воцарилось молчание. Элен продолжала готовить месиво из мякиша белого хлеба, молока и жирной подливки для своей кошки — для «киски старой девы», как любило говорить это двадцатидвухлетнее совершенство.
   Но природа забыла наделить господина Лепленье желчью, да и для Элен чувство живой жизни было сильнее всего. Отец поднес к тщательно выбритым губам чашку кофе.
   — Он приходил как раз в тот день, когда этот негодяй Бришэ ставил припарки Турку.
   — Никогда не слыхала, чтобы человек так глупо рассуждал о животных, — возмутилась Элен.
   — Верно, — засмеялся старик, — гораздо лучше было бы, если бы Турок ставил диагноз Бришэ, а не Бришэ — Турку.
   — И диагноз и припарки!
   Элен поднялась, опустила тарелку на мраморные плитки перед камином, выпрямилась во весь рост и отряхнула синий полотняный передник. Господин Лепленье бросил в сторону дочери острый взгляд и лишний раз убедился в безупречной гармонии всего ее облика, который, в его глазах, несколько проигрывал оттого, что она была его дочерью и он по этой причине не мог мирно наслаждаться ее обществом.
   «Если бы он понимал, что меня не нужно ни хвалить, ни воспитывать, он был бы лучшим из отцов», — говорила Элен. Однако лукавый постоянно нашептывал старому джентльмену как раз те самые похвалы, как раз те самые неуместные поучения, которые любая дочь с трудом выслушивает от родного отца. Господин Лепленье был достаточно топок, но тонкость его годилась для чего угодно, только не для домашней дипломатии. Поэтому старик обычно отступал перед шквалом, вызванным им же самим, и, не постигая природы этой бури, любовался всеми ее проявлениями. Ибо превосходство его дочери было для него единственно бесспорным положением, хотя обращался он с Элен будто с девочкой, как и следует отцу и умудренному жизненным опытом старцу.
   Он догнал Элен в саду. С неразлучной тросточкой, держа под мышкой томик стихов, в шали и в соломенной шляпке, она направлялась к своему любимому уголку в сосновой рощице.
   — Я уже, кажется, говорил тебе, крошка, что встретил этого толстого Зимлера — того, что ходит в коричневом сюртуке, такой… в очках… он еще явился к нам с визитом в тот день, когда негодяй Бришэ приходил лечить Турка. Нет, правда, ты его не помнишь?
   Встревоженная мадемуазель Лепленье остановилась. Ее отец был слишком равнодушен ко всему на свете, чтобы так упорно говорить о чем-нибудь, кроме себя и своей дочери. Но он был упрям и способен для собственного удовольствия самым злодейским образом посягнуть на свободу ближнего. Он добавил с торжественной медлительностью, подчеркивая каждое слово:
   — Разве ты не помнишь, когда мы ехали в фаэтоне по Эпинскому лесу, мы еще их встретили: его и всех его родичей свалило в канаву возле лесной сторожки?
   «И вовсе не возле сторожки, а в ста метрах от водоема, — подумала мадемуазель Лепленье. — Куда он все-таки клонит?»
   Она вдруг почувствовала в словах отца посягательство на нее самое и на ее день, ее драгоценный обычный день.
   — Ну так вот, я видел его на той неделе и сказал, что, если он заглянет к нам в воскресенье, и ты и я будем рады его видеть.
   Волна горячей крови бросилась в лицо мадемуазель Лепленье.
   — У вас прямо какая-то страсть вмешивать меня в ваши знакомства, в ваши приглашения. Я тысячу раз просила избавить меня от новых людей. Мне совершенно нечего делать с этим молодым человеком, и ему совершенно незачем меня видеть. Один раз я его уже видела, и надеюсь, с меня хватит. А вы вечно, вечно причиняете мне новые заботы.
   — Но, дорогая моя, не понимаю, какая для тебя забота, если я пригласил к нам этого славного эльзасца? Это же никого ни к чему не обязывает.
   — Всех ко всему обязывает. Вы отлично знаете, что пригласили его не к себе, а ко мне, раз вам взбрело в голову припутать к этому делу меня. И если я буду с вашим гостем не так любезна, как вам хочется, признайтесь, вы будете пилить меня целый месяц.
   Элен не притворялась. Ничто так не раздражало ее, как необходимость видеть новые лица, — пожалуй, даже больше, чем посягательство па ее свободу, которой она при необходимости могла и поступиться. И особенно возмущало ее то, что отец обычно избирал в таких случаях самые окольные пути.