— Черт побери! Но раз вы французские граждане, какой же вам смысл быть еще… гм… еврейскими гражданами?
   — И это говорите вы, господин Лепленье! Разве об этом нам не стараются напомнить при любом случае — хотя бы в Коммерческом клубе?
   — Ах да… да… Впрочем… впрочем… это шайка глупцов и дикарей. Но ведь вы, господин Зимлер, уже не сидите безвылазно в своей берлоге и от этого ничего не теряете. Нас еще просто не знают. А через двадцать лет они… — 11 старик снова ткнул трубкой в сторону Жюстена.
   — Возможно, — кратко ответил Жозеф, с гордостью взглянув на племянника. — Зато вот они лучше нашего будут знать, что им делать.
   Элен не выдержала. Мальчик, сидевший рядом с пей, трясся от страха. Она вмешалась в разговор:
   — Вы нам, право, наскучили, папа, этими рассуждениями. Каждый поступает так, как знает. Почему бы вам не показать ваших гриффонов господину…
   Она положила руку на плечо мальчика; тот вскинул на нее глаза, — в них уже не было ни капли доверия и снисходительности. Но улыбка Элен, по-видимому, обладала одной особенностью: всякое злое чувство таяло под ее лучами, как масло под лучами солнца; и мальчик ответил сдавленным голосом:
   — Жюстену.
   Девушка, скрепив ласковым взглядом состоявшееся перемирие, закончила фразу:
   — Почему бы вам, папа, не показать ваших гриффонов господину Жюстену?
   — Хорошо, — буркнул старик. Не зря он рассчитывал на то, что дочь сумеет вывести его из любого неприятного положения.

X

   Элен вправе была сказать, что не по ее желанию Жозеф очутился в саду рядом с ней, — наоборот, она всячески старалась избежать этого.
   Но, ревнуя о славе своих гриффонов, старик Лепленье опасался, что эльзасец не сумеет оценить их несравненные достоинства. Воспользовавшись тем, что Элен надевает перчатки и шляпу, он поспешно схватил Жюстена за руку п повлек его к псарне, забавно выбрасывая свои длинные худые ноги, чтобы рассмешить мальчика.
   То, чего следовало избежать, все-таки произошло.
   — Вы редко выезжаете, мадемуазель? — рискнул для начала Жозеф.
   Сумел ли он произнести эту избитую фразу так, что она не прозвучала ни пошло, ни глупо?
   — Очень редко, — ответила Элен. Она прищурилась, вглядываясь с грустной признательностью в знакомые ей уже двадцать два года места.
   Усадьба Лепленье стояла на возвышенности, ближе к спуску. Узкая и длинная полоса земли — гектаров в десять — отделяла дом от главных ворот, выходивших на Нантское шоссе. Верхняя часть парка была покрыта сосновым леском, здесь же были разбиты искусственные лужайки, огород и двор, засаженный, на нормандский манер, яблонями и шпанскими вишнями.
   Господский дом, построенный еще во времена Регентства, был обращен фасадом к дороге. Южная его сторона, составлявшая основание прямоугольника, выходила окнами на долину, где шелестели столетние дубы и расстилались обширные заливные луга. На противоположном высоком берегу реки, глубоко подмытом ее течением, шли уступами рыжеватые перепаханные поля. И наконец, возвышаясь над всем остальным пейзажем, кряжистое плоскогорье в полукилометре отсюда перерезало линию горизонта и сбегало к югу, унося на себе фермы, угодья, поля, вязы и свет.
   Лето шло на убыль. Небеса хранили еще неестественную лазурную синеву, но осень уже тронула своей печатью изнанку каждого листа.
   Жозеф никогда не мог забыть этого ослепительно яркого дня, этого расточительного багрянца виноградных листьев, вьющихся вдоль стен. Он посмотрел вокруг и сказал:
   — Я вас вполне понимаю.
   Слова эти были произнесены таким тоном, что Элен еще ниже опустила ресницы. Она бросила безнадежный взгляд на равнину и быстро направилась к собачьим будкам, куда прошел ее отец.
   «Почему? Почему?» — думала она, чувствуя, как кровь шумит у нее в ушах… Каждое слово рождало предчувствие чего-то неизбежного и от этого звучало по-особому.
   Жозеф не бежал за ней, но и не отставал. Элен слышала за собой его шаги, ступавшие в такт ее шагам.
   «Вот оно, — думала девушка, — вот оно, беспощадное упорство муравья!»
   — У вас есть брат, мадемуазель?
   — Да, есть.
   — А он похож на вас?
   Элен обернулась к вопрошавшему. Нет, он робеет, оп сконфужен. Два покорных глаза глянули на нее с пламенным смирением. Она вздрогнула, как будто почувствовав прикосновение льдинки к своим великолепным плечам.
   Но правы утверждающие, что смех — наиболее верное орудие против козней лукавого. Счастливцы, которые наделены этим даром от природы, даже не сознают своей мощи.
   Смех Элен можно было сравнить с брызгами апрельских лучей. Ее смех заключал в себе множество оттенков: в зависимости от обстоятельств он бывал то знаком согласия, то предложением дружбы. Он мог выразить уважение, похвалу, сдержанность, заменить уклончивый ответ и мягкий отказ. В нем не было только одного — насмешки. Радость жизни несовместима с оскорблением. Впрочем, это уж слишком серьезная игра; женщина идет на нее только в самом крайнем случае. Нападать — значит признать равенство своего противника. При всех прочих обстоятельствах предпочтительнее молчание или веселая улыбка.
   Когда беседа начинала спотыкаться о подводные камни, Элен, чтобы предотвратить роковые паузы, разражалась смехом, все приходило в равновесие, и в воздухе как бы проносился очистительный порыв ветра. Смех этот был тем более удивителен, что голос Элен обычно звучал серьезно и немного приглушенно. Тот не понял бы ничего в характере мадемуазель Лепленье, кто не разгадал бы в ее заразительном смехе ободряющую мягкость сиделки.
   Обсудив с разных точек зрения и взвесив во всей его сложности вопрос, заданный Жозефом, который молча теребил усы, Элен снова взглянула вдаль и снова рассмеялась.
   — Похож ли он на меня? Бедный мальчик, он был бы очень этим огорчен.
   — Но почему? — осведомился Жозеф, и голос его сразу потускнел, как удаляющаяся дробь барабана.
   Дружелюбный смех стал еще нежнее:
   — Почему? И так уж в его крови слишком много нашего, фамильного. Еще одна лишняя капля была бы ему не на радость, а на горе.
   Жозеф поддался добродушию своей собеседницы:
   — Неужели же она такая страшная, эта кровь?
   — Да, страшная, — ответила девушка, стараясь не глядеть на Жозефа.
   В глазах Элен зажглись искры, игра которых могла означать только одно — вспышку переполняющей ее жизни. В эту минуту ей казалось, что она сжимает в руке весь мир, как детский мячик. Она с трудом нашла в своем голосе мягкие ноты:
   — Кровь ветреников, бездельников, вольнодумцев — словом, ничего, что необходимо для деятельности в обществе.
   — Но ведь ваш брат…
   — Офицер. Ну и что же? Они только и думают о чинах да сплетничают. Вы же видите, что они сделали с Францией! Все их побитые военачальники награждены и пошли в гору, за исключением одного.
   — Кого же?
   — Как кого? Данфер-Рошеро.
   Девушка вновь прикрыла ресницами глаза. Жозеф был чудовищно невежествен в политике. Он считал всех господ офицеров прирожденными героями.
   — Я говорю о вещах, которые в сущности меня совершенно не касаются, — весело добавила Элен. — Мой брат Жюльен — прекрасный мальчик, но он имел глупость вообразить себя легитимистом на том лишь основании, что прекрасно ездит верхом, и никак не может забыть, что наш род принадлежит к потомственному титулованному чиновничеству. У каждого Лепленье есть свой конек.
   — А вы часто видитесь с братом? — спросил Жозеф. Этот кавалерист начинал ему определенно не нравиться.
   — Нет, не особенно. Он много охотится с дворянами и дворянчиками. А потом вы забываете об интригах — они отнимают у этих господ большую часть времени. Стоит двум-трем мальчикам собраться вместе, чтобы позлословить насчет Гамбетты [19], и они уже слывут у себя в полку заговорщиками.
   — Но ведь ваш батюшка, кажется… — тревожно осведомился Жозеф.
   — Папа? В прошлом году он был кандидатом от республиканцев. Во время переворота [20]он даже с неделю отсидел под арестом. Смотрите, вот здесь жандармы ждали в засаде, а на этой дороге они арестовали папу и дядю Жюльена, когда те возвращались с охоты на куропаток. Нет, папа больше годится в заговорщики, чем брат, — заключила она смеясь.
   Жозеф был неприятно поражен насмешливой манерой, с какою девушка обсуждала самые грозные мужские предприятия. Неужели придет и его черед пасть под ударом этой иронии? Добродушия, звучавшего в ее голосе, он не заметил. Подобная бойкость суждений сбивала эльзасца с толку. Жозеф Зимлер вдруг вспомнил, что доныне женщина рисовалась ему в образе существа скромного, молчаливого, хрупкого, но весьма требовательного, — и в этом была своя прелесть.
   Ни один изгиб этих мыслей не укрылся от Элен. С невольным чувством облегчения и досады она пробормотала:
   — Слава богу, и он — как все!
   Но Жозеф не был как все, — впрочем, и фирма Зимлеров тоже, — он принадлежал к числу тех людей, которых неизвестное и манит и пугает. Не надо забывать, что Вениамин, отправившийся в Новый Свет, приходился Жозефу двоюродным братом, а Гийом, бесстрашно подписавший купчую на фабрику Понсэ, был его родным братом. И еще одно отличало Жозефа: сколько бы он ни старался постичь окружающее рассудком, душа его, даже когда он заходил в тупик, была открыта всем новым впечатлениям.
   И сейчас им полностью владели два впечатления: первое и основное — опьяняющее присутствие этой девушки. Все было откровением, неожиданностью. Общение с Герминой, Элизой, Минной, даже Сарой — с этими добродетельными хранительницами семейного очага — не могло, конечно, служить прологом к этой неожиданной встрече.
   Кроме того, «дорогая Ренэ» отнюдь не преувеличивала, сравнивая Элен с «Бескрылой победой». Элен была красавицей. Она обладала даже такой роскошью, как безукоризненная кожа, и еще чем-то неизъяснимо притягательным, чего не в силах были уловить римляне в греческой скульптуре. Гибкость, сила, гармония жестов («взгляд Минервы, стан Венеры Амазонской», — добавляла все та же старая подружка), где женственность проявляет себя в том, что подчас кажется неженственным у других.
   Но такого рода достоинства никак не соответствуют последней моде дня, какова бы ни была эта мода и каков бы ни был этот день. Поэтому любой мужчина, взвесив качества мадемуазель Лепленье, тут же пугался. «Элен умрет в девушках», — сказала на смертном одре госпожа Лепленье «дорогой Ренэ». А ведь не было случая, чтобы покойница при жизни хоть раз ошиблась.
   Что касается Жозефа, то ничто не препятствовало ему наслаждаться прелестью Элен со всей непосредственностью и душевной простотой.
   Вот почему, когда он поддался было неприятному впечатлению, простой жест, каким девушка окутала шалью плечи и шею, отозвался в самых потаенных глубинах его существа. И из этих глубин вырвался безмолвный крик. Сердце его забилось.
   Однако чувство непрошедшей горечи заставило его заметить довольно сухо:
   — Я, видите ли, не получил никакого образования. У меня просто не было времени интересоваться подобными вещами.
   — И я вас прекрасно понимаю. Это самое бесплодное занятие.
   — По поскольку вы республиканка, у вас есть на этот счет вполне определенное мнение…
   — Вы правы, — согласилась она, не скрывая улыбки. — Только у меня это скорее инстинкт, я просто следую велениям крови Лепленье.
   — Но ваш брат…
   — Роялистские взгляды моего брата перешли к нему вместе с той малой толикой крови Вильпэнов, которая течет в наших жилах.
   — Вильпэнов?
   — Моя мать была урожденная Вильпэн. Но она целиком пошла в мою бабку. Та была из буржуазной семьи. А чистокровные Вильпэны верят только в то, чего требует хороший тон.
   — Вы, значит, старинного рода? — после небольшой паузы простодушно осведомился Жозеф.
   — Да, из рода судейских крючкотворов. У всех нас склонность к писанине. Но ведь, по-моему, все люди — весьма старинного рода.
   — Это, конечно, так, — поспешил согласиться Жозеф и покраснел до ушей. — Только мне кажется, это не столь ж важно.
   — Потому что всякие рассуждения о том, откуда и от ого мы унаследовали наши недостатки и достоинства, только мешают заниматься как следует делом.
   — Поэтому не вздумайте искать среди нас людей действия — вы их все равно не найдете.
   — Я полагаю, — продолжал Зимлер-младший, снова ужасно покраснев, — что вы тоже считаете дело самым лавным в жизни?
   «Как он наивен!» — подумала мадемуазель Лепленье и заметила серьезным топом:
   А он, встретив взгляд ее глаз, в эту минуту особенно снисходительных и живых, окончательно потерял голову.
   «Они вовсе не синие, — с негодованием подумал он, — ни фиалковые».
   — Я, видите ли, не могу представить себе жизни, но посвященной (он хотел сказать «тому, что я делаю», но удержался)… делу. Идти все дальше и дальше своим путем, стоять во главе — вот, по-моему, прямая обязанность человека, каков бы он ни был. Во всяком случае, трудно представить себе лучший путь, — ибо стать первым нелегко, настолько нелегко, что не остается времени для размышлений о… Если бы каждый старался как можно лучше делать свое дело, человечество могло бы обойтись без всех этих споров и законов. Впрочем, болтовня никогда не мешала занимать то или иное место в жизни.
   Элен слегка покраснела, однако слушала его с любопытством. Жозеф снова в смущении стал щипать усы пухлой, но очень белой и сильной рукой и, явно нуждаясь в одобрении своей слушательницы, осведомился:
   — Надеюсь, вы разделяете это мнение?
   — Я считаю, что вы прекрасно выражаете идеал большинства здоровых людей. Быть может, человечество и состоит из совершенно здоровых людей, и то, что кажется нам таким далеким, на самом деле необходимо для существования. И потом, — добавила она весело, — вы совершенно правы — если говорить о вас лично, но женщина может рассуждать несколько иначе.
   — Женщина?
   — Да, женщина. Даже безоговорочно соглашаясь со всеми вашими положениями, она не может применить их на практике. Для того чтобы разжечь огонь, требуется дерево, но ведь требуется и вода, чтобы это дерево выросло.
   — Я, должно быть, кажусь вам смешным?
   — Смешным? Да нет же!
   — Я ничего не читал, ничего не знаю, а вы… — разоблачал он себя.
   — Ради всего святого, не сравнивайте мужской деятельной жизни с праздным существованием женщины,
   — Дело не только в этом.
   — А в чем же?
   — Я, видите ли, живу в обществе женщин, которые…
   Когда мужчина готов сравнивать одну-единственную женщину со всей вселенной и робко преподносит ей эту вселенную на своих трепещущих ладонях, как нестоящий подарок, этой женщине надлежит спросить себя, какова же она на самом деле. Сердце Элен остановилось — правда, на одно только мгновение, — чтобы забиться с новой силой, и она поспешила отвести от себя удар.
   — Мне не о чем заботиться, у меня нет ни мужа, ни детей, — начала она, стараясь заглушить последние слова Жозефа беспечной болтовней. — Я не говорю об отце — он самый непритязательный человек на свете, или о нашем хозяйстве, которое идет раз заведенным ходом, под присмотром старых слуг. У одинокой девушки куда больше досуга, чем ей требуется.
   Жозеф смело прервал ее:
   — Я имею в виду вовсе не то. Женщины, о которых я говорю, просто не способны мыслить. — И добавил: — Но не следует их упрекать за недостаток образования. В этом повинен их образ жизни.
   «Да он сама доброта», — подумала Элен.
   — Поймите меня, мадемуазель, им недостает другого, совсем другого.
   Он вскинул голову, посмотрел вокруг, глубоко вздохнул и вдруг замолчал.
   Шагах в пятнадцати послышался лай собак. Элен боялась того, что может произойти за эти пятнадцать шагов, но тяжесть молчания казалась ей страшнее всех тревожных ожиданий.
   Во второй раз она почувствовала на себе пристальный взгляд Жозефа. Но как могла она изменить свою походку, так напоминавшую стройный ход ладьи? Что могла она сделать, чтобы шедший рядом мужчина, первый мужчина, встреченный ею, не начал дрожать, как дитя?
 
   Господин Лепленье всегда гордился своими гриффонами. Путем кропотливого подбора и скрещивания он вывел новую породу. Его питомцы так и назывались: «гриффоны Лепленье». Они получили медаль на лондонской выставке. Владелец Планти нашел даже случай поднести пару своих гриффонов самому господину Тьеру, собственноручное благодарственное письмо которого он охотно показывал посетителям, хотя в глубине души презирал этого злобного карлика.
   Стоя перед решеткой псарни, он велеречиво и туманно описывал Жюстену достоинства своих собак. Псарни содержались в образцовом порядке. Семь коричневых комков шерсти в непрестанном нервическом движении носились как оглашенные взад и вперед на своих пушистых, словно муфточки, ногах, весело пошевеливая обрубками хвостов. Только черные, как трюфели, носы, малиновые пасти, розовые языки, а особенно сверкающие агатовые, глубоко сидящие глаза, как будто пробуравленное под клочкастыми бровями, придавали этим мохнатым игрушкам сходство с настоящими животными. Они подпрыгивали на месте, точно заводные, и до самозабвения лаяли во славу хозяина.
   Господин Лепленье любезно познакомил своего юного гостя со специальным устройством собачьих будок, сконструированных все тем же изобретательным Илэром. Крышки подымались на шарнирах, как у ящиков, что облегчало чистку.
   Однако гриффоны были достаточно грязные с виду, и к тому же от них плохо пахло. На псарне, как и повсюду в усадьбе Планти, чувствовалась какая-то странная смесь небрежности и домовитости, которая поразила Жозефа еще в первое его посещение. На всем была печать некоей старомодной богемы, разительно отличавшейся от той доходящей до безумия страсти, с какой Сара и Гермина отдавались уборке и чистке.
   Господин Лепленье не получил полного удовольствия. Виной тому была кошка Элен, которая последовала за хозяином и пронеслась, выгнув спину, между сворой псов и посетителями. Гриффоны, разинув пасти, погнались за нею вдоль решетки.
   Жюстена гораздо больше заинтересовала кошка, чем собаки. Появившийся в нужный момент Илэр сделал ему знак и, отведя в сторонку, показал шесть слепых недельных котят, которые спали в корзиночке, на старой фуфайке. Суровый стратег из приготовительного класса вдруг стал ребенком и не мог скрыть своего восторга.
   Хотя весь обратный путь Жюстен предавался сладким мечтам о котятах, он все же заметил, что дядя взволнован. Жозеф то замедлял шаг, то чуть не пускался бежать, шумно вздыхал и вертел головой, как будто ему не хватало воздуха.
   Встретив испуганный взгляд племянника, он вдруг схватил его на руки и расцеловал в обе щеки.
   — Ну, хорошо провели день? — спросил он.
   Жюстен покачал головой и выразительно надул губы. Ну их всех — и эту женщину, и старика, и их разговоры! И чем так восхищался дядя Жозеф? Жюстену, напротив, все это пришлось не по душе, хотя он и сам не знал почему. Да и кто мог это знать?
   Но Жюстен узнал сам. В тот же вечер, перед ужином, звонок возвестил о появлении сияющего Илэра, который вручил господину Жюстену маленькую коричневую корзиночку и записку.
   — Какой ужас! — воскликнула мама, когда из корзинки, застланной чистой суконной тряпочкой, Жюстен вытащил слепого котенка. Письмо гласило:
    «Г-н Жюстен.
   Вы, кажется, любите котят. Вот я и посылаю Вам одного в подарок. Кормите его первый месяц только молоком и насыпьте ему маленькую кучку золы. Он уж как-нибудь устроится сам. Мой отец и я были очень рады познакомиться с Вами. Заходите к нам опять. И приведите с собой как-нибудь мадемуазель Лору.
   Ваш друг Элен Лепленье».

XI

   Ноги танцоров выбивают по полу четкую дробь, — издали кажется, что откуда-то с высоты падает и падает размеренный дождь камешков. В такт движущимся теням на длинной металлической проволоке раскачиваются керосиновые лампы. В аллеях ржавыми стружками выделяются тронутые осенью листья. Однако завсегдатая здесь ждут, как и летом, укромные уголки, благоприятствующие развлечениям. Гризетки оказывают ровно столько сопротивления, сколько им положено; иногда звонкая пощечина врывается в звуки оркестра, который отвечает, к великой радости публики, кваканьем тромбона.
   Две визгливые скрипки, корнет-а-пистон (для вящей чувствительности), тромбон и бас (для заполнения пауз) направляют ритм и чувства двухсот любителей, которые кружатся между чугунными столиками и общипанной сиренью, под снисходительной синевой еще нехолодного ноябрьского неба. Но вот оркестр набирает темп, Кора и Леокадия подхватывают свои и без того короткие юбочки, и гул голосов нарастает.
   Парень из предместья, в поношенном пиджаке, с шарфом на шее и в каскетке, выскакивает из рядов, оплачивая тем самым право распить на даровщинку бутылочку вина. Двое мужчин, с острыми эспаньолками и длинными гривами, засалившими воротники и отвороты их бархатных курток, поднимаются с места и, не выпуская изо рта трубки, входят в круг. Какое-то мгновение — и в воздухе сплошной вихрь ног и стоптанных полусапожек.
   — Художники танцуют! — раздается чей-то ликующий голос. Только две-три чувствительные парочки с застывшими улыбками парикмахерских кукол упрямо топчутся на месте, стараясь не замечать канкана.
   В этом сборище можно различить несколько групп. Чулки бумажные, чулки шелковые, носки шерстяные, носки нитяные, стоптанные туфли, высокие каблучки, лакированные ботинки, веревочные подметки, дырявые подошвы — все вперемешку то ухарски выстукивают по полу, то взлетают под самые лампы.
   Несчастные музыканты честно отрабатывают свои пятьдесят су. Потные, раскрасневшиеся, они на секунду прерывают мелодию, выкрикивают что-то в толпу и ударяют по своим инструментам. Темп ускоряется, дамы и кавалеры лихо, с веселыми возгласами, выбрасывают ноги, хлопая себя по ляжкам. Вокруг сомнительного художника с прической а-ля Фра-Дьяволо [21]собрался кружок. Танцор, зажав трубку в руке, так стремительно перебирает ногами, что в глазах рябит.
   Запыхавшийся оркестр замирает на визгливом выкрике корнет-а-пистона, сопровождаемом неожиданной трелью трубы. Раздается гул голосов. Первая скрипка поворачивается к публике. Скрипач что-то пытается сказать гостям, но его заглушает звериный рев. Однако музыканту устраивают овацию — публике по душе его добродушная пьяная физиономия, заросшая полуседой щетиной. Женщины визжат, кавалеры заканчивают последние пируэты, вытирая вспотевшие лбы.
   Шум стихает. Вишневая наливка и коньяк заполняют антракты между танцами.
   Публика здесь вся своя. Высокие, с узкими полями шляпы художников, котелки цирковых борцов и журналистов, каскетки сутенеров. Здесь и богема и предместье. После наступления сумерек буржуа обычно не рискуют подниматься на Бют-Шомон [22], разве только компания загулявших банкиров или дипломатов под охраной полицейских в штатском.
   Вот почему появление четырех господ в цилиндрах производит сенсацию. На вошедших добротные зимние пальто, которые делают их еще солиднее. По их лоснящимся лицам, по тому, как небрежно они дымят сигарами, видно, что сюда они явились после обильного ужина где-нибудь в «Английском кафе» или у Вуазэна.
   Официант поспешно освобождает столик. Новые гости садятся, оглядываются и, должно быть от смущения, вызывающе улыбаются. Их внимание привлекают ветряные мельницы, чьи огромные крылья пронзают справа и слева вечерние небеса. Гости раскраснелись — их утомил подъем по крутой тропинке, проложенной среди виноградников и живых изгородей. Они застывают, изумленные мириадами светил, которые Париж щедро рассыпал у их ног.
   — Прямо Млечный Путь, — говорит один из них приподнятым тоном, стараясь, однако, придать своим словам оттенок иронии.
   — Разбогатевшие приказчики! — раздается чей-то язвительный голос.
   Все четверо разом оборачиваются. По знаку хозяина оркестр начинает мазурку. Женщины подымаются и приглашают друг друга. Стройность талий подчеркивается турнюрами, которые превращают и худышек и толстушек в Венер прекраснозадых.
   Кора, первая танцорка в «Мулен де ля Галетт», смотреть на которую сходится весь Монмартр, отказывает кавалерам, подходит к Анаис, и девушки начинают медленно кружиться под рубленый ритм мазурки.
   Юбки Коры задевают колени мужчин, сидящих за бутылкой шампанского. Ее огромные голубые глаза рассеянно скользят по их лицам. Ей как будто безразлично, волнует или не волнует ее взгляд. Четверо в цилиндрах переглядываются, смущенно смеются и, чтобы скрыть проступившую на лицах краску, берутся за бокалы.
   — А здесь, знаете ли, забавно.
   — Ничего особенного! То же самое, что в Нейи.
   — А в вашем Нейи есть такие виды?
   — И к тому же публика! Здесь, кроме известных художников и музыкантов, уж наверняка имеется человек десять, которых разыскивает полиция, — добавляет один из господ, по всей видимости взявший на себя роль чичероне. Но критикан не унимается:
   — Вот на Центральном рынке…
   — Оставьте, пожалуйста! Я знаю Центральный рынок не хуже вашего: грубость, никакого изящества. А здесь чувствуется какая-то удивительная легкость, хороший тон. Чего стоит одна дорога сюда от Итальянского бульвара.
   — Да бросьте! Я чуть себе все ноги не поломал на подъеме! И пахнет здесь, откровенно говоря, не розами.
   — А вы что скажете, господин Зимлер?