Рука с красивыми бледными тонкими пальцами действительно дрожала мелкой, почти неприметной дрожью. И видеть это судорожное движение было мучительно больно.
   — Полюбуйтесь-ка! Вы-то не Лефомбер. Не голубая кровь. Вернее — полуголубая. Взгляните, как ее трясет, а? Ее не остановить за все сокровища Вандевра. Быть здоровым, никогда ничем не болеть, беречься с юности, как пятидесятилетний старик, и в результате — вот вам. Зато мой папаша разыгрывал из себя денди вместе с Барбэ д'Орвильи [33], а дед был первым хлыщом в императорской гвардии. Внук может гордиться. Смотрите! Смотрите! Забавно? А у вас не дрожит? Хотя у вас в жилах только зимлеровская кровь.
   Гектор по-прежнему не отводил глаз от своей руки и даже не взглянул на гостя. Жозеф машинально хотел было тронуть свою кисть, но застыдился и засунул обе руки глубоко в карманы.
   — Гектор, Гектор, дружок, да бросьте вы эти глупости. У кого из нас не дрожали руки хоть раз в жизни? Вы просто вчера немножко кутнули.
   — Клянусь вам, нет! — воскликнул молодой Лефомбер, быстро вскинув на гостя глаза… — Клянусь вам, что с того самого раза… вы помните…
   Жозеф покраснел.
   — Помню… В конце концов эта самая дрожь не помешает вам дожить до ста лет, да и вообще чему она может повредить? Рука папаши Зимлера тоже дрожит…
   — Да, но она не дрожала, когда ему было двадцать восемь лет.
   — Должно быть, не дрожала. Но он плотничал, и еще как. Послушайтесь-ка моего совета, Гектор… Вставайте в пять часов утра и перепилите вязанку дров, прежде чем идти на фабрику; ручаюсь, что через месяц вы и думать забудете обо всех этих пустяках.
   Гектор пожал плечами, и вдруг голос его сорвался, он почти завизжал:
   — Вы, стало быть, не понимаете, что это значит? Не понимаете? А это значит следующее: через десять лет — палата для буйнопомешанного или колясочка, и лакей будет утирать мне платочком слюни. Тут расплата за все. И за моих блестящих предков, передавших мне дурную кровь, и за проказы их во времена Реставрации, за пригородные балы в Со и за кутежи Второй империи. Я конченый человек, — повторил он уже спокойнее. — Хватит об этом. Тема не из приятных. Кто вспомнит обо мне через сотню лет? Присядьте, мой друг. Я битый час продержал вас на ногах. И скажите, какой добрый ветер принес вас сюда в столь необычное время?
   Гектор дружески пожал руку гостя и усадил его на стул. Он встал; из-под длинной ночной рубашки торчали худые белые волосатые ноги. Не будь на нем этого поистине комического наряда, самого нелепого из всех, что носят сыны Адама, — вид и манеры молодого Лефомбера сделали бы честь самому требовательному салону.
   — Нет, спасибо, я не сяду. Я, видите ли, пришел… Хотя сейчас не время об этом говорить.
   — Вот, ей-богу, чудак! Садитесь и рассказывайте.
   — Я тороплюсь. Меня ждет экипаж.
   — Вы уезжаете? В понедельник утром?
   — Да, уезжаю — в Лондон.
   — Что за нелепица!
   — Вы совсем успокоились? Тогда я вам сообщу одну вещь… Только вам одному — этого никто не должен знать, кроме нас двоих: Вандевр пропал.
   — Действительно, новость!
   — Ладно. Подождите. Мы перестраиваем дело.
   — Что? А-а… Чудесно. Вы совершенно правы. Как всегда, верны себе. Другого выхода, впрочем, нет. Но надо еще смочь.
   — Вернее — захотеть.
   — Правильно!
   — Послушайте меня, мой дорогой, давайте кончим. Все эти тонкости мне надоели и, признаюсь, даже смущают меня. Как говорит мой папаша: «Это не по моей части». Я забежал к вам на минутку сообщить, что я уезжаю в Англию, приходится так или иначе выкручиваться. А выкрутиться можно, только выпуская цветные сукна, всякие новинки, черта, дьявола. Я хочу подобрать небольшую коллекцию английских образцов, хоть из-под земли выкопать опытного и знающего человека и постараться сделать все, что возможно в теперешнем положении. Хотите быть моим, так сказать, компаньоном? На двоих места хватит и… и… мне просто больно смотреть, как вы идете ко дну.
   Гектор Лефомбер поднялся.
   — Дорогой мой Зимлер, вы действительно изумительный человек. Тайну вашу я сохраню, будьте спокойны. Буду все время думать о вас и никому не скажу пи слова. Поезжайте в ваш Лондон и не заботьтесь о нас.
   Жозеф не знал, что делать, — обижаться или негодовать.
   — Вы бредите.
   — Ничуть. Это страшно просто, и вы сейчас все поймете. Вы молоды…
   — Я моложе вас? — воскликнул Жозеф, с удивлением взглянув на худощавого Гектора.
   — Да, дорогой мой, моложе; все вы моложе — и папаша Зимлер, и ваш дядюшка с буро-красной физиономией, — видите, я и его не забыл, — и ваш брат, мрачный Гийом. Вы ловите удачу. И вы правы. Поверьте мне, на вас приятно смотреть. Хватайте удачу, пока вам благоприятствует случай. Вы правы, что торопитесь. Кто знает, сколько еще времени вам удастся продержаться на гребне. Волна спадет. Но пока — ваш час. Это ясно. Не нужно только тащить за собой еще и пас. Одни и те же причины не порождают одних и тех же следствий. Кое-кто утверждает, что будь блоха величиной с человека, она бы прыгала выше собора Парижской богоматери. Какая чушь! Блоха с нас размером прыгала бы всего на три фута, да и то еще неизвестно. Бывают такие минуты и такие положения, когда человек выявляет всю силу, заложенную в нем. А когда эта минута проходит — остается одно: хиреть. Вот что происходит с нами. Да не только с одними нами. Вот уже сто лет или полстолетия, как мы проживаем все деньги, которые зарабатываем, а иногда и сверх того. Вы видите мою руку. Я единственный представитель мужской линии Ле-фомберов. Две мои сестры собираются в монастырь. У младшей мало шансов выйти замуж без приданого: она не особенно красива. Вы себе не можете даже представить, до чего у них обеих изысканные, изощренные чувства. Это, так сказать, вершины цивилизации. Но все эти достоинства ни к чему, когда дело касается коммерческой конкуренции. Мой батюшка был знаменитейшим денди сороковых годов, хотя сейчас он скучен и добропорядочен, как ночной колпак. Это самый великий идеалист нашего времени. Вы его просто не знаете! Его коммерческие формулы так же великолепны, как его поклоны, и он дорожит нашими старыми станками, как томиком Монтеня [34]. После пожара мы отстроились точно по старым планам и всякий раз набиваем себе шишки о те же углы. Не вздумайте говорить ему о вашем проекте. Он выслушает вас с отменной любезностью, а в душе сочтет самым опасным человеком на свете.
   — Боже мой, боже мой, — простонал Жозеф, нервно поправляя очки, — и подумать только, что вы живете в этой…
   — Что я? А не пора ли мне надеть кальсоны, как по-вашему? Что я? Меня хватит еще лет на пятнадцать, может быть на десять, и то если я буду беречься; и все это время — неудержимый страх перед любым нарушением раз заведенного порядка, перед любой неприятностью.
   — А ваши помощники? — произнес Жозеф уже менее уверенно. Он знал, что фабрика Лефомберов вскормила целую плеяду служащих, почти столь же многочисленную, как в любом государственном учреждении.
   — С каких пор можно что-нибудь сделать с помощью этих людей, а не вопреки им? Дайте же нам спокойно пойти ко дну. Отец ничего не заметит, а если и заметит, то у него останется утешение — обвинять во всех грехах республику. Я же достаточно богат, чтобы безбедно дожить до конца. А если я полезу в коммерческие аферы, то и того не будет. Да, кстати, мы приглашены сегодня к Лепленье… До свиданья, друг мой, уже скоро семь, вам пора.

V

   Поездка действительно получилась удачной. И настроение Жозефа было бы под стать ей, если бы напоминание о Лепленье не испортило ему первый день путешествия.
   Есть вещи, которые уважающий себя человек не может припоминать безнаказанно. Целый день Жозеф спрашивал себя, на манер корнелевского героя [35], есть ли у него мужество, и, не умея ответить на этот столь неудачно поставленный вопрос, забился в угол купе, обтянутого синим сукном, надвинул фуражку на глаза и обозвал себя скотиной, грубой скотиной.
   Но двусмысленные, еще не окончательно устаревшие остроты Густава Дроза, равно как и очаровательный переезд через Ла-Манш, пробудили в нем новые чувства, и мир показался ему полным всяческих чудес.
   В Англии следы Жозефа затерялись. Сам он никогда не рассказывал об этом периоде своей жизни, разве только отдаленными полунамеками, сдержанной шуткой. Известно, впрочем, что он добрался до Лидса и даже до Манчестера, что не всегда он ездил в первом классе, не всегда останавливался в фешенебельных отелях, но что с помощью одного ньюкестлского фабриканта станков ему удалось, под видом немецкого мастера, господина Митмахера, посетить почти все крупные ткацкие фабрики. Известно также, что полнейшее незнание английского языка как будто не помешало ему наладить многочисленные связи; что он посещал самые различные бары в самой разношерстной компании; что, например, он зашел как-то во второразрядный кабачок в Тоттенхэме вместе с каким-то субъектом, по всей видимости коммивояжером, и вскоре вышел оттуда с основательным тючком под мышкой и радостной улыбкой на лице.
   Жозеф все так же сиял, когда совершенно неожиданно, возвращаясь в Вандевр, очутился на Булонской набережной в родственных объятиях Абрама Штерна. То, что он сообщил и показал дяде, ехавшему по делам в Фолькстон, в высшей степени заинтересовало этого достопочтенного коммерсанта.
   Дней через шесть три огромных чемодана — из них два совершенно новых — были внесены в склад и водружены на стол. Когда Жозеф распаковал их, они оказались набитыми доверху кусочками разноцветных сукон, частью нашитых на картон, частью наклеенных на раскладные листы, на манер детских книжек, а то и просто врассыпную. Портфель Жозефа, когда он решился наконец его открыть, тоже изобиловал чудесами. Целых тридцать страниц были исписаны его мелким, неровным и затейливым почерком. Чтение этих записей потребовало два полных дня, в течение которых не раз поднималась буря, если судить по рычанию старика Ипполита, и по прошествии которых весь Вандевр узнал, что Зимлеры рабочих рассчитывать не будут и переворачивают на своей фабрике все вверх дном.
   Само собой разумеется, папки с образцами, особенно с образцами новинок, не предназначены для публичного обозрения. Всякому понятно, что заглянуть в них, и тем более изучить, равносильно тому, что проникнуть в тайну соседа: искушенный коммерсант без труда может сделать весьма ценные для себя выводы. Мануфактуристы знают это и посему стараются всячески оградить себя от любых случайностей. Но что поделаешь, если иной человек не может устоять против стакана пунша, виски, да мало ли еще есть на свете более веских аргументов.
   Через неделю в Вандевр прибыл странный тип, до крайности замкнутый и немногословный. На вокзале его встретил сам Жозеф, и встретил весьма любезно. Прибывшего поселили в маленькой комнатке, подле аппретурного цеха, освободив ее наспех от тюков шерсти и машинных частей. Младшие Зимлеры запирались с приезжим на целые дни. Да и старики заходили сюда чаще, чем того можно было ожидать. Потом туда как-то пригласили Зеллера, дядю Блюма и двух-трех старших мастеров.
   Приезжему было разрешено являться на работу часом позже других и уходить на час раньше. Свободное время он проводил на берегу канала, где, покуривая коротенькую трубку, с величайшим равнодушием смотрел из-под козырька фуражки на все, что попадалось ему на глаза. С первого же дня он узнал, что в этом варварском городе нет ни одного бара. Ничего его больше не интересовало, все свои чувства он выражал коротким «О-о! о!», и кроме этого «О-о!» никто от него ничего не слыхал.
   Эльзаска Фанни носила самые изысканные блюда прямо к нему в комнату. Как-то Жюстен проскользнул вслед за ней. Первое, что он увидел, были два ручных станка, до смешного узкие, но непомерно высокие, вправленные в крепкую дубовую раму; нитки основы проходили сквозь разлинованный квадратиками картон со множеством отверстий; станки казались допотопными, нелепыми. Со временем Жюстен постиг тайну производства новинок и узнал даже, что дедушка Ипполит чуть было не разнес эти станки вдребезги, когда впервые явился к мастеру с короткой трубкой.
   Чем меньше приезжий обращал внимания на жителей Вандевра, тем сильнее распалял их любопытство. Он работал с точностью механизма, потреблял огромное количество воды для омовения и каждую субботу напивался до положения риз.
   Прошло еще пять недель. Жозеф, немного похудевший от волнений, выложил перед Штернами первую партию образцов собственной композиции. При виде их затрепетали сердца даже этих многоопытных коммерсантов. Были поспешно оповещены все клиенты и получено немало заказов и на новинки и на «амазонку». Зимлеры лихорадочно взялись за работу и не заметили, как наступила весна.
 
   Первая штука гладкой «амазонки» и первая штука разноцветных новинок вышли из-под пресса почти одновременно, в душный летний день. Лиловая «амазонка» — личное творчество Гийома — была, пожалуй, чересчур ядовитого оттенка. Серые в красно-зеленую прожилку новинки тоже не вполне соответствовали идеалу английского сукна.
   Тем не менее они вызвали целую бурю умиления. Мало-помалу все эльзасцы, работавшие на фабрике, собрались на складе. Каждому хотелось поглядеть на сукно, пощупать его, помять с видом знатока между пальцами. Пригласили и мастера Смита. Его гладко прилизанные белокурые волосы мелькнули в кружке энтузиастов, обступивших Зимлеров.
   Вдруг Гийом почувствовал, как кто-то потянул его за рукав, и дядя Блюм прошептал ему на ухо:
   — Мне кажется, Гийом, лучше… лучше… увести отсюда папу.
   Гийом обернулся к отцу. Маска смерти уже легла на его лицо. Парализованное левое веко свисало на щеку, как уродливый нарост. Бессмысленная улыбка кривила угол рта. Затылок и виски вдруг стали мертвенного, мелового цвета. Правый глаз пристально смотрел куда-то в угол, как будто там открылось ужасное видение, и кусок лилового сукна медленно выползал из скрюченных пальцев.
   — Тебе говорят, уведи папу!
   Ни Сара, ни остальные присутствующие ничего не заметили. Один Гийом не отрываясь смотрел на страшное лицо, боясь поверить случившемуся.
   Он обогнул стол и тронул отца за руку. Господин Ипполит, казалось, почувствовал прикосновение, и неподвижная улыбка, искривившая левый угол рта, стала еще заметнее.
   — Папа, папа!
   — Аб… аб… аб… — пробормотал отец.
   Сара обернулась на голос Ипполита. Молча, не вскрикнув, она протянула вперед обе руки и, напрягшись всем телом, отвела голову мужа, иначе при падении он неминуемо бы ударился виском о край дубового стола.
   — Ой, ой! Что там такое? — закричал Миртиль.
   Как только Ипполита усадили в кресло, среди громких восклицаний и плача вдруг отчетливо послышалось его свистящее дыхание. Детей выпроводили из комнаты, — они, притихнув, стояли во дворе, прислушиваясь, как замирали и вновь усиливались крики, прерываемые каким-то странным бульканьем.
   Смертельно бледная Сара приподняла и прижала к груди голову мужа. Один из мастеров сорвал с хозяина воротничок и галстук. Шея мелко вздрагивала, а мощная грудь кирпично-красного цвета высоко поднималась и резко опадала. Правый глаз, по-прежнему широко открытый, смотрел в угол, на страшное виденье.
   — Нужно унести его домой, — сказал кто-то.
   Жозеф и Гийом совсем растерялись. Они оба склонились над креслом, пытались что-то сделать, чем-то помочь, суетились, переговаривались хриплыми от волнения голосами.
   Ипполита подняли и понесли. И когда Элиза вдруг пронзительно завизжала: «Боже мой, боже мой!», грузная земная оболочка старика Зимлера уже проплывала над порогом. Передние немного замешкались в дверях, колени умирающего вдруг согнулись, и левая рука бессильно свесилась до земли. Гийом подбежал, схватил руку отца и, зажав ее в своих ладонях, обвел присутствующих растерянным, недоумевающим взглядом. Голова Ипполита тяжело перекатывалась в руках Каппа.
   Мистер Смит вынул из кармана руку. И повернулся к Дяде Блюму.
   — О-о! О! — сказал он. — Кажется, старый джентльмен чувствует себя не совсем хорошо. — И покачал головой.
   Работницы бросились к окнам, по этажам пронесся гул голосов, и фабрика разом смолкла. Но дядя Миртиль свирепо поднял забрало нависших бровей, и женщины мгновенно заняли свои места. Снова застучали и загудели во весь голос станки. Кое-кто из мастеров эльзасцев повернул обратно и твердым шагом вошел в цех.
 
   Удушливой ночью началась агония старика Зимлера. Даже сквозь закрытые ставни проникала июльская жара. Ипполит лежал на широкой кровати красного дерева, и каждый невольно отметил про себя, какое непомерно большое место занимает это полуобнаженное тело. Двери нарочно не закрывали, слышался приглушенный скрип шагов, и тошнотворный запах лекарств разносил по всем закоулкам дома весть о том, что чья-то жизнь подходит к концу.
   Отдавали шепотом распоряжения, принесли медицинские инструменты. Ланцет вошел в тело больного, и всем показалось, что они услышали страшный звук вспарываемой кожи. Тяжелые, медленные капли крови лениво забарабанили о дно металлического тазика, — так первые капли дождя размеренно стучат в железную крышу веранды.
   Вдруг у постели раздались тихие, непонятные, слабые звуки, как будто в углу пискнула мышь. Это заплакала Сара.
   — Наука здесь бессильна, — заявил врач Гийому и Гермине, с любопытством оглядывая комнату. — Организм еще крепок, но сил, сил не хватает. Мужайтесь. Не исключена возможность, что агония затянется. Я еще загляну.
   И когда, согласно приказу доктора, воцарилась полнейшая тишина и только грохот станков сотрясал стены дома, началась последняя битва:
   — Ай, ай, ай! Свет! Потушите свет! Сара! Потуши фа-фа-брику! Нужно выполнить заказы. Яков писал? Миртиль, Миртиль! Написали на ящиках — «Базель»? Лишь бы они не узнали, что это для армии Бурбаки, для Бурбии-бармаки. Бедный Яков! Он приехал? Я ничего не видел, господа немцы. Восемьсот штук сукна? Но это для Базеля, а не для Баки, господа офицеры. Сара, скажи им, что Яков прислал письмо и что он в Ли-ли-оне! Я устал… я очень устал.
   Затем неприметно французский язык сменился еврейским и вместе с дуновением предрассветного ветерка, игравшего ветвями тополей, в ушах Ипполита зазвучал свежий детский голос.
   — Сокровище мое, мой Ипполит, — лепетала Сара, стараясь осторожно удержать метавшееся в бреду тело. Но он не слышал слов жены, ибо душа его уже отошла от всего земного и в последнем борении постигала суть вещей:
   — Мама, мама, почему Миртиль съел все вишни? Не давай ему больше вишен, мама… Клементина, смотри, белая лошадка, настоящая белая лошадка. Это папа купил ее мне и Миртилю. Мы поедем в Кольмар на лошадке, а Клементина останется дома. Я сам съем все гусиные шкварки. Какой свет! Уберите этот свет! Папа будет сердиться. Как больно глазам. Свет пляшет. Я тоже буду вечером плясать. Я тоже умею читать молитвы.
   Гнусавые песнопения пришли на смену еврейскому языку. Ипполит бормотал самые древние псалмы, плач отчаянных жалоб Судного дня, пронзительные пасхальные напевы, торжественные новогодние песнопения. Но вот заупокойные молитвы привели обманутую в своих надеждах душу в Бушендорф, где снова разгневанная тень отца начала терзать сына. И снова в памяти меркли, едва вспыхнув, как этот свет, жестоко ранивший левый глаз, образы умершей в детстве сестры Клементины, многочисленной родни, воспоминания о прогулках по эльзасским снегам. Но ни один из этих образов не приносил отпущения. А душа знала, что час уже близок.
   — Ипполит, родной мой, успокойся, — рыдала Сара, когда распростертое на кровати тело пыталось со стоном повернуться. Она склонялась над умирающим, но не могла проникнуть в тайну его предсмертной исповеди.
   — Он мучается, он чего-то ищет, хочет. Скажите же вы, чего он хочет? Скажите, — шептала Сара, обращаясь к сыновьям.
   Спустились сумерки. В этот вечер гудок молчал. Рабочие тихо расходились по домам. Но вскоре многие вернулись. Кое-кто остался здесь на ночь, и мрак, укрывший город, укрыл и их — теплый, умиротворяющий мрак, напоенный ароматом глициний.
   — Он беспокоится, — говорила Сара врачу. — Я это чувствую. Почему он так беспокоится, господин доктор? Ведь он заслужил спокойной смерти.
   — Ни один человек, сударыня, не заслужил ее. Когда больной проснется, дадите ему три капли этого лекарства на куске сахара. Смерть, сударыня, не такая уж легкая и милосердная вещь. Лед у вас есть? Для головы! Прекрасно. Меняйте лед каждые два часа, сударыня. Я ночью еще загляну, в два-три часа. Только дети, сударыня, умирают тихо.
   — Бог мой, но разве он не отстрадал своего при жизни?
   — Если пульс будет чаще ста двадцати, немедленно пришлите за мной. Видите ли, сударыня, человек перед смертью должен подвести свой внутренний баланс — иначе душа не умрет спокойно. А душа должна умереть, — тогда спокойно умрет и тело. Мои слова, быть может, покажутся вам не особенно правоверными. Но ничего не поделаешь. Именно так оно и происходит. Следите, чтобы больной не раскрывался. Если он пропотеет, это не плохо, только тут же смените белье. В эти часы, сударыня, ваш муж взвешивает все «за» и «против». Если ему удастся подвести итог, он умрет тихо. Вот почему мы, врачи, стараемся, насколько это в наших силах, продлить жизнь умирающему. Второе промывание, сударыня, ровно в десять часов. Это очень важно.
   Но в эти сутки Ипполит так и не подвел последнего итога. Только после двух дней и двух ночей непрерывных поисков, отчаявшись найти то искомое, которое уравновесило бы баланс, он возжелал отдохновения и отдался потоку, увлекавшему его к цели.
   В доме снова захлопали двери. Возле кушетки, на которой тревожным сном забылись дети, вдруг появился Гийом.
   — Скорее идите попрощаться с дедушкой. Только тихо! Тихо!
   Жюстен и Лора испуганно вскочили; их поразила наставшая в доме тишина — затихли сиплые и сердитые звуки. Целые сутки этот хриплый свист испорченного насоса то замирал, то снова набирался сил.
   Дедушка полулежал, откинувшись на груду подушек, и молча смотрел на вошедших. Его голый череп блестел, голова все время падала на грудь, нижняя губа свисала на запавший подбородок, что придавало лицу выражение бесконечного сострадания. Звук насоса был здесь еще слышен: хриплые судорожные вздохи, прерываемые долгим молчанием. В углу кто-то плакал. Сара, в черной шапочке на аккуратно уложенных волосах, стояла у изголовья и сухими, лихорадочно блестевшими глазами не отрываясь смотрела на мужа.
   А он из-под опущенных век следил за приближавшимися к постели детьми. Накрахмаленная рубашка вдруг заходила на груди, и старик, подняв руку с обвисшей кожей, указал на детей:
   — Де-де-дети!
   Правый, непарализованный, глаз вдруг тревожно забегал, желтая пленка покрыла роговицу. Сара нагнулась над умирающим. Нужные слова наконец нашлись.
   — Дети… фабрика… Миртиль, честные хорошие дети… работа… богатство… нет… не надо… остерегайтесь… Деньги… нет не надо… помните… Сара, любовь моя!
   Все бросились к постели, толкая друг друга.
   — Уходите! — крикнул кто-то детям, и они очутились на лестнице.
   Душа Ипполита Зимлера нашла наконец то, чего искала, и, подведя последний итог, покинула тело, которое теперь, без нее, должно было вернуться в обширный мир вещей.

VI

   — Эге, да они даже не дали покойничку окоченеть как следует!
   На другой день после похорон Ипполита весь Вандевр чувствовал себя скандализованным. Очевидно, Зимлерам суждено было удивлять своих сограждан. Но в этот вечер они удивили даже Сару. Когда вой фабричного гудка разорвал тишину, старуха закрыла лицо руками, стараясь не видеть и не слышать такого кощунства. А когда Жозеф и ее любимец Гийом пришли позвать ее па заупокойную молитву, они увидели застывшее лицо и плотно сжатые губы матери.
   — Вы! Бесстыдники! Даже двенадцати часов не молились за покойного отца!
   Но когда дядя и племянники, раскрасневшиеся, охрипшие от слез, решили отправиться на фабрику, наступил черед удивляться Жозефу и Гийому. Дядя Миртиль твердым шагом вошел в ткацкую мастерскую и, подозвав кивком Зеллера, двинулся в утренний обход по фабрике вместо покойного Ипполита.
   В половине двенадцатого дядя Миртиль уже сидел в застекленной будке Ипполита на его кресле. Увидев племянников, он нахмурился всем своим трехступенчатым лицом, схватил со стола пачку писем и бросил на Жозефа ядовитый взгляд:
   — Что это такое, а? Вот, не угодно ли? Вернейль пишет, что в последней партии два куска сукна были плохо стачаны! Кто у нас на этой операции?
   Младшие Зимлеры знали, что время не ждет. Речь шла о жизни или смерти. Новому оборудованию не было дела до их семейных драм. Или Зимлеры выполнят заказ, привезенный Жозефом из Парижа точно в назначенный срок, или им не останется ничего другого, как вручить ключи от фабрики господину Габару, вандеврскому маклеру.
   Они тоже были охвачены ужасом, как и Сара. В том, что отец умер, а земля вращается по-прежнему — не было никакого чуда. Но то, что фабрика работала прежним ходом, повергало их в тоску.
   Если бы Зимлеры, воспользовавшись этим случаем, дали себе роздых, постарались бы осмыслить то, что случилось, — вероятно, они были бы лучше вооружены против грядущих неожиданностей. Поняли бы кое-что. Но они не позволили себе отдохнуть. Ни в эти дни, ни на будущей неделе, ни в последующие годы. У Зимлеров не было привычки даже говорить об отдыхе.