— Я? — отвечает эльзасец, поправляя очки и хрустя, по обыкновению, пальцами. — Я? Мне здесь очень нравится.
   Впрочем, разгоревшееся лицо Жозефа красноречивее слов говорит о том, что здесь ему действительно очень нравится. Мимо них проплывают развевающиеся юбки, мечтательный взор и яркий румянец Коры. Четверка замолкает. Кору сменяют другие пары. Каждый из четверых отмечает про себя красоту ее руки, вскинутой на плечо рыжей Анаис, и смугло-золотистую шею с ниткой кораллов. Кора снова взглядывает на них издали, с другого конца зала. И каждому кажется, что неприметное движение ее опустившихся ресниц предназначается только ему одному.
   — А женщины здесь недурны, — замечает Жозеф, потягиваясь. Но его слова встречают гробовым молчанием. Губы у него вдруг пересыхают.
   — Я обожаю вальс! — говорит один из четверки, представляя себе округлое, с аппетитными складочками, бедро Коры. Остальные что-то одобрительно бормочут.
   Один из парижских клиентов Зимлера устроил эту увеселительную прогулку. Сегодня субботний вечер. Но Ипполит и Миртиль решили, что Жозефу неудобно отказываться от приглашения [23]. И вот он здесь, счастливый и свободный от всяких угрызений.
   В третий раз Кора проплывает мимо. Анаис подмигивает и хохочет. Оркестр умолкает. Раздаются громкие крики. Внезапное волнение охватывает четырех мужчин. Но величественная, как античная статуя, Кора оставляет Анаис и садится одна за свой столик.
   — Надеюсь, господа, мы пришли сюда не за тем, чтобы просидеть целый вечер? Кто у нас лучший танцор?
   — Конечно, господин Зимлер. Эльзасцы должны любить вальс…
   Жозеф отказывается ровно столько, сколько требуется для того, чтобы схлынула кровь, вдруг опалившая лицо. И когда первая скрипка, освежившись пивом, занимает свое место и взмахом смычка настораживает оркестр, Жозеф подымается и снимает пальто.
   По залу, словно выдохнутое одной грудью, проносится протяжное «Ого!». Люди переглядываются, толкают соседа в бок, перешептываются: что теперь будут делать эти четверо? Художники, гуляки, подмастерья, веселые девицы решили во что бы то ни стало позабавиться за счет чужаков. Хорошо одет — расплачивайся! Снова раздается «Ого!», но па сей раз уже не добродушное, а сердитое. Трое с сигарами бледнеют. Один Жозеф, квадратный, спокойный и улыбающийся, с удивлением оглядывается вокруг-
   — Подойдет, не подойдет? — Будет танцевать, не будет? — Смелей, мой дружок! — Недурненький блондинчик! — Посмеет, не посмеет? — Чисто очковая змея! — Кого он пригласит? — Нет, вы только посмотрите на него! — Слишком жирен, не в моем вкусе! — Ха-ха-ха! Да не бойся ты, так оно будет лучше!
   Громкие крики и трели свистков. Музыканты замолкают и с любопытством смотрят в зал.
   Жозеф встает и, выпрямив свою невысокую фигуру, не колеблясь направляется к столику Коры, которая рассеянно и лениво потягивает оранжад.
   — Черта с два! — Да он, оказывается, никого не боится! — Кору? Поглядим, поглядим! — Эй, крошка! Пошли его к дьяволу, Кора! — Эй, крошка, — посмеет, не посмеет?
   Какой-то длинный малый в узкой вельветовой куртке, прошмыгнув между стульями, возглашает, как герольд:
   — Прекрасные дамы и милостивые государи! Разрешите предложить вашему вниманию редчайший экземпляр животного мира, подлинного туземца квартала Сантье, коренного уроженца парижских контор, полученного путем скрещивания медведя-тихохода, водящегося в Новой Зеландии, и очковой змеи — разновидности, именуемой…
   Но рука Жозефа тяжело опускается на плечо шутника и отшвыривает его с весьма недвусмысленной решимостью. Круглое лицо с русыми усами, выдвинутый подбородок и крутой лоб столь выразительно багровеют, что шутник сразу же понимает все и стушевывается. Он смешивается с толпой, кривляясь, как клоун.
   Весь зал подымается. Жозеф подходит к Коре. Она притворяется, что не видит, вскидывает глаза, встречает его улыбку, встает с места и, обведя присутствующих дерзким взглядом, кладет свою обнаженную руку на плечо кавалера.
   — Я вас ждала, — вполголоса произносит она. Ее взгляд снимает с этих слов всякий оттенок пошлости.
   Зал разражается рукоплесканиями. Оркестр вторично начинает вальс. Они — единственная пара. По выщербленным, неровным доскам Жозеф скользит с лучшей плясуньей Монмартра.
   Но с первых же минут лучшая плясунья понимает, что она нашла достойного партнера. К ее удивлению, этот толстяк оказывается легким и изящным. Едва касаясь пола носками ботинок, чуть приметно покачивая торс, Жозеф, кажется, управляет ритмом, а не подчиняется ему. Он танцует без малейшего усилия, и полы его сюртука развеваются, точно крылья. Округлым и бережным жестом он, как хрустальную бесценную вазу, поддерживает Кору. И Кора доверчиво отдает себя его умению. Весь зал сопровождает первые замедленные движения вальса в три па дружным притоптываньем, размеренными хлопками, одобрительными возгласами. Но темп ускоряется. На освещенном лампами лице Жозефа ни тени напряжения. Он не хочет завершить вальс эффектным кружением. Он только удлиняет скользящий шаг и предоставляет Коре наслаждаться виртуозными фигурами, сам почти не двигаясь с места.
   Через час компания выходит из кабачка; Жозеф отклоняет выражения восторга, расточаемого самыми поначалу недружелюбными гостями, а богатый клиент до того воодушевляется, что пытается вступить в шуточную перепалку с соседним столиком.
   — Счастливчик! — говорит он, игриво ущипнув эльзасца за руку.
   Жозеф, улыбаясь, благодарит за эту знаменательную ночь.
   Депеша, адресованная в Вандевр, извещает Зимлеров о прибытии Жозефа с последним воскресным поездом. Тэнтэн остался без обычной прогулки с дядей, а Лора — без его послеобеденной воскресной серенады.
   Зато изумленная Кора познала страсть Жозефа, и нежность этой страсти удивила ее больше, чем сила.
   Жозефу пришлось ждать двадцати девяти лет, прежде чем понять, что даже продажная любовь хочет, чтобы ее завоевывали, как настоящее счастье, и что в эти поцелуи вложено настоящее, некупленное чувство!
   Итак, значит, есть радость, которую черпаешь в другом? Значит, радость только тогда радость, когда ее разделяет другой?

XII

   Когда на следующий вечер Жозеф вошел в купе второго класса, он чувствовал себя несколько утомленным. Сквозь щели деревянной обшивки вагона проникал злой ноябрьский ветер. Зимлер улегся па узкую скамейку, обитую синим сукном, вздохнул и закрыл глаза.
   Вдруг над самой его головой что-то грохнуло, будто обрушилась груда тарелок. Он привскочил, сел на скамейку и выругался. Какой-то молодой человек стоял, наклонившись над ним, и смущенно говорил:
   — Я решил вас предупредить. Простите, что разбудил, но мы подъезжаем.
   — Подъезжаем? Куда?
   — К Вандевру.
   Молодой человек улыбнулся, не скрывая своего удовольствия. Поезд, подминая под себя стрелки, летел сквозь тьму, постукивая, будто по булыжнику длинной-длинной мостовой.
   — Боже мой! Значит, я проспал четыре часа! Большое спасибо, — сказал Жозеф, вставая. Он отметил с удовлетворением, что отоспался и чувствует себя неплохо.
   — Не стоит благодарности, — ответил молодой человек с явным намерением продолжить разговор. Жозефу показалось, что где-то он уже видел этого высокого, элегантно одетого юношу… Видел эти близко поставленные глаза, длинный нос, белокурые усики, подчеркивавшие тонкий рисунок губ; и особенно это выражение — смесь почти женской иронии, светской сдержанности и ледяной вежливости, отличающее питомцев иезуитов, но не скрывавшее все же редкостного простодушия и наивности. Жозеф расхохотался.
   — Если бы вы меня не разбудили, я проснулся бы только в Бордо.
   — Да, вы спите здорово. Я слежу за вами с самого Парижа. Неужели вы не слыхали, как входили и выходили пассажиры?
   — Ничего не слыхал. А разве вы меня знаете?
   — Вы тоже меня знаете, хотя бы по имени. Я Гектор Лефомбер.
   — Стало быть, это вы проходите по четыре раза в день по бульвару Гран-Серф?
   — Да, из родительского дома на фабрику и обратно, — добавил молодой человек с несколько наигранной развязностью.
   — Очень рад с вами познакомиться, — сказал Жозеф. Он поднялся и довольно холодно пожал протянутую ему руку.
   — Я тоже очень, очень рад. Мы приедем минут через десять. Мне давно хотелось с вами поговорить. А особенно со вчерашнего вечера.
   Жозеф с удивлением взглянул на него. Молодой человек улыбнулся.
   — Вы меня не заметили в «Мулен де ля Галетт?»
   — Вас?
   — Вот видите, я знаю и это. Мы с компанией друзей переоделись для большей безопасности художниками, чтобы не так бросаться в глаза.
   Жозефу было неприятно, что его видели в «Мулен», в неположенной обстановке. Он не ответил и стал складывать дорожный плед. Но журчащий голос молодого Лефомбера пробивался сквозь грохот поезда:
   — Я присутствовал и при вчерашней сцене. Простите мою невольную нескромность и примите мое искреннее восхищение. Я был с друзьями, народ всё не трусливый, но никто из нас не рискнул бы на такой поступок.
   Жозеф с изумлением взглянул на робкое и смущенное лицо своего собеседника.
   — Да, я рад, что представился случай познакомиться с вами. Вы, кажется, не понимаете?
   Жозеф неопределенно мотнул головой, продолжая укладывать саквояж.
   — Разрешите вам помочь? Нет? Вы удивлены моим словам? В нашем богоспасаемом Вандевре с вами обошлись по-скотски. Если бы вы лучше знали наши нравы и наших ископаемых… Впрочем, это не важно. Я хотел только вам сказать, что можно быть уроженцем Вандевра и не быть скотом.
   Эльзасец не сдавался.
   — Я очень польщен, поверьте…
   — О нет, господин Зимлер, какое польщен! Я говорю с вами откровенно и поэтому, быть может, не совсем ловко, по я хочу сказать, что, как честный человек, я глубоко страдал от нанесенного вам оскорбления и в течение целого года наблюдал за вами с симпатией — нет, даже с восхищением. Можете относиться к моим словам как вам угодно.
   Жозеф живо схватил его за руку.
   — Я, господин Лефомбер, действительно рад это слышать. И вы понимаете, если бы я не уважал вашего батюшку…
   — О, мой батюшка вполне достойный человек, но его ничто не интересует, кроме охоты и клуба. Поверьте, он голосовал, даже не зная, против чего голосует.
   Узкая полоска огней вандеврского вокзала пробежала по окнам вагона. Стрелка за стрелкой, стрелка за стрелкой, вагоны, повинуясь им, подпрыгивали и дрожали. Жозеф и Гектор складывали саквояжи, цепляясь для устойчивости за багажные сетки. Их швыряло в тесном купе, а они улыбались друг другу при тусклом свете вагонной лампочки.
   — Я много слышал о вас, — прокричал Гектор Лефомбер, который был на полголовы выше Жозефа.
   — Где слышали?
   — У Лепленье.
   — У кого?
   — У Лепленье… Вы, кажется, с ними немного знакомы?
   — Да… немного.
   Поезд пошел медленнее. Лефомбер снова сел, скрестил свои длинные ноги и просунул руку в суконную петлю с таким небрежным видом, как будто собирался по крайней мере заночевать здесь.
   — Очень симпатичные люди, — заявил он, глядя на Жозефа своими карими, близко поставленными глазами.
   — Очень, очень, — ответил Жозеф вполне искренне.
   — Старик забавный!
   — Весьма почтенный человек.
   — А дочка?
   — Что дочка? — смущенно спросил Жозеф.
   — Интересная, я бы сказал — своеобразная особа, но чертовски странная.
   — Странная… пожалуй… впрочем, нет, по-моему совсем не странная.
   Жозеф готов был поклясться, что карие глаза, пристально смотрящие на него, разгораются насмешкой.
   Молодой Лефомбер продолжал:
   — А знаете, как ее прозвали?
   — Нет.
   — «Скрытница». Хорошо, а? «Скрытница»! Не правда ли, метко?
   И он засмеялся. Поезд подошел к дебаркадеру. Жалкую вокзальную ночь пронзали шесть газовых язычков, ветер прижимал их к грязным стеклам фонарей. Жозеф сошел на платформу, держа в каждой руке по легкому саквояжу. Он заметил, что Лефомбер при выходе вручил контролеру зеленый билет первого класса, из чего Жозеф заключил, что Гектор пожертвовал удобствами ради его общества.
   Было около одиннадцати вечера. Дождь еще только собирался, но все небо уже заволокли огромные косматые черные тучи, и на перекрестках гудел ветер.
   — Нам с вами почти что по дороге, — сказал Гектор Лефомбер.
   — Если только вы не наймете извозчика.
   — Да ни за что на свете. Я люблю ходьбу, ночь, ветер.
   — Тогда идем.
   Они двинулись в путь, согнувшись чуть не вдвое, борясь с ветром, с трудом откидывая коленками тяжелые полы пальто. Слова молодого человека вывели Жозефа из душевного равновесия. Он не удержался и спросил как можно равнодушнее:
   — А вы часто бываете у Лепленье?
   — Наши старики охотятся вместе, а мама дважды в месяц обязательно посещает Планти. Нередко и я отбываю эту повинность. В последний раз у папаши Лепленье только и разговоров было, что о вас. Вот тогда я действительно повеселился. Его похвалы по вашему адресу были мне вдвойне приятны, потому что старик распространялся в присутствии десяти моих земляков-идиотов. Они сидели, как будто воды в рот набрали. Ведь папашу Лепленье не переговоришь.
   Таким образом Жозеф узнал, что и сам он, да и вся его семья по-прежнему служат темой для местных болтунов. А Лефомбер все говорил с аристократической фамильярностью, которая отличает воспитанников католических школ [24]и достигается простым выпячиванием нижней губы над круто выдвинутым подбородком. При такой позиции голос звучит приглушеннее и легко выражает холодность, уверенность и превосходство.
   — Мне показалось даже, что вы в милости у нашей Скрытницы. Сообщите же нам ваш рецепт.
   — Я не понимаю, о чем вы говорите, — отрезал Жозеф.
   — Не буду утверждать, что она превозносит вас до небес: мадемуазель Лепленье не снисходит до таких излишеств, — но вас она не припечатала, а это уже немало.
   Это словцо почему-то привело в раздражение Жозефа.
   — Как так «припечатала»?
   — А так. У нее в запасе всегда есть парочка острых слов, и она пришпиливает ими человека, как бабочку на булавку. Когда папаша Лепленье рассыпался в похвалах по вашему адресу, она покачала головой над своим рукодельем и произнесла: «Все это совершенно справедливо», таким тоном, что мы так и сели.
   Тут Гектор Лефомбер предался необузданной веселости.
   Жозеф внезапно увидел золотисто-матовую шею, слегка порывистую походку, гибкий стан; на чуть загорелом лбу лежит какой-то мягкий отсвет; два фиалковых глаза смотрят прямо в его глаза с непереносимой снисходительностью и насмешкой, томно и пламенно. Видение было настолько ощутимо, что Жозеф невольно пробормотал:
   — А все же таких больших и широко расставленных глаз нет ни у кого на свете.
   Но другое прекрасное тело вдруг заслоняет этот образ… До сих пор Жозеф кончиками пальцев ощущает сладостный изгиб округлого живота. Две ослепительно прекрасные упругие руки медленно тянутся к царственной груди, и грубый, но смягченный нежностью голос — удивленный голос Коры — произносит с южным акцентом:
   «Что же ты медлишь? Ну же, мальчик!» — и губ его касается коралловый бугорок, венчающий эту грудь.
   В каждом мужчине живет кентавр, который, однако, отвергает двойственное начало животного и человеческого, когда оно проявляется в женщине. Жозефа тоже тревожит это животное начало, этот звериный крик, что звучит в нем. Он не может забыть язвительного прозвища, данного мадемуазель Лепленье, но сейчас оно кажется ему почти священным. Как он смел поставить рядом Скрытницу и унизительную картину распутства! Это то же насилие! Имя Элен представляется Жозефу знаком некоего масонского братства, сам он считает себя посвященным, — по ему непереносима мысль, что к тому же разряду отваживаются причислить себя другие, и особенно этот бездельник с холеной шевелюрой, насвистывающий модную песенку.
   — Я запрещаю вам, слышите, — запрещаю говорить так о мадемуазель Лепленье! — кричит он или хочет закричать.
   Ибо в эту самую минуту Лефомбер беспокойно вскидывает голову, принюхивается и восклицает:
   — Смотрите, пожар!

XIII

   С переселением Зимлеров в Вандевр одним развлечением в городе стало больше. Если в обычное время эльзасцы почти не выходили из дому, если нашумевшая история с злокозненной кобылой господина Антиньи больше не повторялась, то начиная с весны 1872 года каждый без исключения воскресный вечер вандеврские буржуа могли наслаждаться любопытным зрелищем: ровно в восемь часов обитые железом ворота на бульваре Гран-Серф со скрипом распахивались, пропуская господина Ипполита в сопровождении господина Миртиля.
   Это был час их ежедневной прогулки. Старики выходили в черных сюртуках и в высоких цилиндрах. Но у Ипполита цилиндр был широкополый, с перехватом в тулье, и он низко надвигал его на глаза, а господин Миртиль носил цилиндр строгой формы, с узкими полями, и сдвигал его на затылок, открывая весь лоб. За изъятием этой пустячной разницы, во всем остальном братья являли поразительное сходство: они шли рядом торжественным, твердым шагом и всякий раз по одному и тому же маршруту. Большей частью оба молчали.
   Старики проходили влево по бульвару Гран-Серф, в направлении к Пон-а-Шар, и одолевали крутой подъем к вокзалу; потом сворачивали на бывший Императорский бульвар, заходили в Ботанический сад и, пройдя липовой аллеей, через главные ворота вступали на улицу Четвертого сентября, откуда попадали на военный плац. Они пересекали его из конца в конец, по гладким плитам, медленным, жутким, покойницким шагом, сами мрачные, как эти плиты. Оттуда сворачивали к Бас-Трей, даже не взглянув на статую дофина и мраморную нимфу, резвящуюся в струях фонтана, спускались по крутой уличке Порсен-Жиль и шествовали по набережным до переулка Сент-Радегонд, который выходил на бульвар Гран-Серф, к их фабрике.
   В тот самый вечер, когда богатырский сон Жозефа привел в такое восхищение юного Лефомбера, старики Зимлеры двинулись в свой обычный путь. Погруженные в мрачные думы, они говорили меньше, чем обычно.
   Они все еще тосковали о Бушендорфе. Акклиматизация давалась им нелегко. Привычная рутина, патриархальные досуги, знакомый говор — и вдруг все иное, новое; и эта новизна пронзала их болью. Приторной казалась скороговорка Запада. Все их задевало — поверхностность суждений и легкость речей.
   Но больше всего этих людей, привыкших уважать права собственника и права кредитора, как основу справедливости, мучала мысль о долгах.
   Когда инженер заканчивает расчет моста и определяет с точностью до одной десятой сопротивление арок, быков и береговых устоев, он берет свои чертежи и в течение трех минут помножает все цифры на шестьдесят. На инженерном языке это называется коэффициентом безопасности. Это надбавка на свойство материалов, это жертвоприношение неведомым богам случая — и в то же время последний росчерк, который превращает расчеты, выверенные, как часовой механизм, в каменный мост, открытый для движения.
   Зимлеры в своих расчетах на будущее поступали подобно инженерам-мостовикам. До войны их баланс составлялся только с дальним прицелом. Вложения шестидесятого года обеспечивали успешное развитие дел в восьмидесятом году. Коэффициент безопасности был достаточно велик, чтобы учитывать даже такие обстоятельства, как перебои в заказах, болезнь, пожар или смерть.
   Но случилось нечто, перед чем оказались бессильными все человеческие коэффициенты, ибо закон, действующий вне человека, и его собственный, внутренний закон вдруг обернулись против него самого. Таким событием был для Зимлеров их отъезд.
   Зимлеры бросили Бушендорф. Они отказались от всего, лишь бы остаться французами. (Скажем, кстати, что они чувствовали каждым нервом весь ужас происшедшего, но, не будучи достаточно красноречивы, не умели выразить вслух мотивы своих действий.)
   Они предвидели все и упустили только одно, главное: если смерть — это маленькое путешествие, то переезд — это дважды смерть. Умереть не страшно, если человек умирает там, где родился, и передает своему сыну то, что получил от отца.
   Родные места — пусть даже это будет заброшенная каменоломня или пяток рыбацких хижин на бесплодном островке — заключают в себе слишком многое. Это «многое» окружает вашу колыбель и вновь склоняется над вашим изголовьем в ваш последний час.
   Быть может, это «многое» — шум, запах, свет, то особое, неповторимое дыхание, которое исходит от каждой пяди земли; но немало примешивается к нему и от предыдущих поколений, от их неясных, но упорных мечтаний.
   Вот что пришлось покинуть Зимлерам. И с тех пор все им стало не мило. Не будучи тонкими психологами, они все еще дивились этому обстоятельству.
   Тогда еще не было у нас во Франции разговоров о «корнях» и о людях, «лишенных корней» [25]. И, пожалуй, оно было и лучше, если вспомнить, что у нас многие весьма справедливые мысли высказываются с таким видом, что превращаются в злокозненную глупость. Итак, блаженное невежество позволило Ипполиту обратиться в простоте душевной к брату, когда они подходили к воротам Сен-Жиль, со следующими словами:
   — Мы с тобой, Миртиль, как два подрубленных дерева. И он бросил свирепый взгляд на голые дома, придавленные плоскими крышами.
   Но все же Зимлеры уже перестали быть «пруссаками», и с ними время от времени раскланивались, хотя сами они еще не осознавали происшедшего в общественном мнении поворота.
   — В этом краю я начал бояться смерти, — прервал молчание Ипполит.
   — Смерти?
   — Эта мысль никогда бы не пришла мне в голову там, у нас в Эльзасе. Что только будет с Сарой, с детьми, с тобой, Миртиль?
   Напрасно было бы искать нежности в этих словах! И не потому, что Зимлеры не обладали ею, но одно дело — чувствовать, другое — уметь выражать свои чувства. Да и не всегда уместно их выражать.
   Впрочем, Ипполит только констатировал факт. Миртиль так это и понял и ничего не возразил. Он не стал допытываться, по каким причинам старший брат с некоторым пренебрежением — так ему по крайней мере показалось — отозвался о его, Миртиля, роли в настоящем и будущем. Он только подивился тому обороту, который приняли мысли Ипполита, и спросил:
   — Зачем ты заговорил об этом? Никому ведь из нас не грозит смерть.
   — Смерть всегда грозит, — отрезал отец Гийома.
   Миртиль снизу вверх посмотрел на громоздкую фигуру старшего брата: он представлял себе, как смерть приближается к Ипполиту, ищет и не находит уязвимого места в этом огромном теле. И заметил самым серьезным тоном:
   — Сейчас не время!
   Ипполит пожал плечами:
   — Всегда время! Она не будет ждать твоего приглашения. Когда тебе совсем не нужно, она тут как тут. С тех пор как мы уехали из Бушендорфа, я ожидаю ее каждый вечер. Астма у меня усилилась. Не думаю, что протяну долго. Нельзя сдвигать с места то, что вросло в землю. Смерть обрушилась сначала на вещи, теперь возьмется за людей.
   Ипполит понизил голос, он задыхался. Глядя на Зимлеров со стороны, трудно было представить себе, какой странный разговор они ведут. Миртиль внимательно слушал, как он всегда слушал слова старшего брата. Он шагал так же мерно, как и всегда, и так же, как всегда, не гнул шеи.
   — Мальчики взялись за дело со всей душой, — заметил он.
   — Ну и что — мальчики? Виной всему как раз и есть мальчики. Я должен был послушаться тебя. А я доверился женщинам и тем, кого слушают женщины. Дети действовали так, как лучше было для них. Нельзя одновременно идти направо и налево. Не может быть двух правильных мнений об одном и том же предмете. Есть люди, которые знают, как вести дело, а другие — нет. Мы достаточно долго держали руль. И мы с тобой знали, что надо делать. Наши дела идут неплохо, можешь мне об этом не говорить. Даже очень неплохо. Но я не могу поверить, что это надолго. Там — да… а здесь, понимаешь, здесь… мы слишком поторопились. Надо было ждать, еще долго ждать. А тогда можно было бы и рискнуть. Миртиль, когда я умру, ты не оставишь их ни на один день, обещай мне!
   Превозмогая одышку, он говорил своим обычным повелительным тоном. Миртиль внимательно следил за его словами и все же был застигнут врасплох.
   — Да что ты, Ипполит… Что ты!
   — Обещаешь?
   — Когда придет время…
   — Обещаешь, Миртиль?
   — Раз уж мы заговорили об этом, так что ж ты хочешь, чтобы я делал? Капусту сажал? Не пойдет. Обещаю, — его хриплый, пронзительный голос дрогнул, — ну хорошо, обещаю, но куда я гожусь один… без тебя?
   — Только ты знаешь, что мы могли сделать там, на нашей родине.
   — Молодых такими доводами не убедишь.
   — Речь идет не о них, а о том, чтобы спасти и поддержать все, что еще можно. Сара всегда потакает детям…
   — Хорошо, обещаю. Но ведь, надеюсь, ты не собираешься уйти от нас так вдруг?
   — Это может случиться каждую минуту. Что нас, эльзасцев, держит здесь? Разве можно не думать о таких вещах все время?
   Миртиль лично никогда не думал о таких вещах, как, впрочем, и о многих других обязанностях мира сего. Но раз Ипполит так говорит — возражать нельзя.
   Что-то выкатилось из темноты, блестящее и круглое, как охотничий рог. Это был торговец шерстью Булинье. Должно быть, он следил за братьями уже несколько минут. Однако он счел нужным проявить шумный восторг по поводу столь неожиданной встречи.
   — Подумать только! Вот это действительно удача. С каких это пор мы имеем честь видеть господ Зимлеров за пределами фабрики?