Но то было время, когда, с одной стороны, Колчак одержал несколько временных успехов на фронте, когда вырастала опасность со стороны Деникина, а Антанта впервые выдвинула проект переговоров на Принцевых островах. Большевики готовы были на территориальное размежевание с Колчаком и Деникиным, лишь бы добиться соглашения с Антантой. Для этого им надо было выглядеть перед всем светом возможно приличнее. И Чичерин в речи по радио не пожалел красок для того, чтобы представить большевистский режим правовым.
   Он указывал на то, что в советской России существует нормальная легальная оппозиция, в виде меньшевиков, издающих даже свою газету: что в лице Уфимской делегации с большевиками примирилась и партия социалистов-революционеров; что, словом, советский режим имеет за собою народное признание. Этого мало. В то же самое время - и об этом тоже полетели телеграммы во все части света - Свердлов с трибуны Московского Совета Рабочих и Крестьянских Депутатов во всеуслышание заявил, будто В. М. Чернов также едет в {406} Москву для окончательного закрепления соглашения партии с большевиками.
   Это было уж слишком. Я привык к беззастенчивости большевиков, к тому, что у них "в политике всё позволено", но этого я всё же не ожидал. Конечно, мы опровергли это известие.
   И вот, по предложению Л. Каменева, специальным решением ВЦИК-а наша партия, без каких бы то ни было официально предложенных ей условий, была объявлена легализованной! Правда, это было сделано "в виде опыта" со ссылкой на то, что после колчаковского переворота партия решила временно отказаться от вооруженной борьбы с большевиками. Итак, мы вдруг как будто стали легальной партией!
   Нашлись товарищи, которые наивно понадеялись на эти "новые веяния", на политическую "весну". Мои ближайшие друзья, однако, вместе со мною были далеки от всяких иллюзий.
   "Друзья мои, - говорили мы уверовавшим, - нам дают возможность устраивать митинги - воспользуемся этим как можно шире; нам дают возможность издавать газету - будем писать, будем открыто, полным голосом говорить со всей страной, не смягчая нашей критики существующего режима. Будем выступать открыто; но аппарат нашей партийной организации надо сохранить скрытым, законспирированными. Дары Данайцев слишком часто бывают предательскими".
   И, соответственно этому, мы приняли живейшее участие в литературной и устной пропаганде, но тщательно продолжали прятаться под чужими именами и скрывать свое местожительство. И это через несколько времени спасло некоторых из нас от "ликвидации". "Весна" была недолгой: наша газета выходила всего десять дней. Она имела блестящий успех, а на наши митинги стекались толпы народа. На тех заводах, где выступали наши ораторы, большевикам больше нельзя было показываться: их не хотели слушать, их встречали бурей негодования, свистом, шиканьем, их гнали с трибуны. Нашим же товарищам приходилось уговаривать рабочих "выслушать и противную сторону", и это удавалось с большим трудом. Этого терпеть дальше большевики не могли. И вот, однажды ночью мы по телефону получили предупреждение со стороны какого-то неизвестного благожелателя о {407} готовящихся массовых арестах. Это предупреждение очень скоро оправдалось.
   Меня спасло то, что я каких-нибудь два дня тому назад на всякий случай переменил квартиру и паспорт. Но на прежнюю мою квартиру явились неприглашенные гости и устроили в ней засаду, хватая всех приходящих.
   Я не буду вдаваться в дальнейшие подробности наших мытарств и в особенности своих собственных, в течение которых несколько раз приходилось находиться на волосок от ареста. Не стану описывать кинематографических приключений с переодеваниями, гримировкой, побегами, сыщиками, погоней, прыганьем через окна и т. п.
   Абраму Гоцу в свое время не удалось перебраться в Заволжье, и после разных перипетий он оказался в Одессе, переходившей из рук в руки: белогвардейская, гетманская, партизанская, союзническая, большевистская власти сменяли друг друга. И встретились мы, наконец, с Абрамом всё в той же Москве, на привычном нелегальном положении.
   Абрам Гоц сразу же твердо стал на позиции "борьбы на два фронта" внутри партии, против обоих уклонов - и против большевизанства, и против возродителей моральной коалиции с правыми, либерально-буржуазными элементами, считавшими демократический социализм не меньшим врагом, чем диктаториальный большевизм.
   В общем, работа шла как "через пень в колоду". Беганьем по рабочим квартирам крупнейших работников, которые были все на счету, много сделать было нельзя. Надо было готовить литературу. Но постановка тайных типографий давалась с большим трудом: перенаселенность столиц не оставляла для них места, всюду они были чересчур на виду, а все частные типографии, как и склады, и запасы бумаги были под бдительным оком казенных и добровольных надзирателей. Провал шел за провалом.
   Большим ударом для нас был провал всего нашего "паспортного бюро", без которого мы были, как без рук. Наконец, большевики легче, чем жандармы царских времен, обзаводились в наших рядах "сексотами" (секретными сотрудниками), они служили "по убеждению", чаще натянутому, чем вполне искреннему, но всё же более "убедительному", чем у заагентуренных в былые времена Зубатовыми и {408} Рачковскими. Из них особенно приходит на память кумир железнодорожников Московского узла Павел Дыко - излюбленный председатель рабочих митингов, отличный оратор и красавец собою. Скольких потерь стоил он нам и сколько деморализации внес он в рабочие круги!
   Мы давно знали, что большевистские власти, усиливая свою систему политического террора, убедились, что никакое полицейское внешнее наблюдение недостаточно для уловления всех инакомыслящих, и решили перейти к старым, испытанным способам самодержавия - к провокации. Вскоре нам пришлось в этом убедиться на горьком опыте.
   Из Бутырской тюрьмы вышел на волю и явился к нам с лучшими рекомендациями от сидевших товарищей некто Зубков, рабочий-типограф по профессии. Он просил взять его на нелегальную партийную работу. После закрытия нашей газеты нам приходилось - либо тайком печатать свой орган в легальных типографиях, благодаря сочувствию к нам рабочих, умевших обманывать самый бдительный надзор; либо ставить свои тайные типографии.
   И наши газеты, и наши листки, и прокламации жадно расхватывались повсюду. Печатное дело приходилось всё расширять и расширять. Поэтому Зубков был охотно взят в техническую группу. А несколько времени спустя над нами разразился крах. Чека сразу было захвачено наших три типографии; в одной из них был захвачен целиком номер революционной противобольшевистской газеты ("Вольный Голос Красноармейца").
   Удары были так метки и чувствительны, что сама собой напрашивалась мысль о провокаторе. Подозрение пало на Зубкова. С ним стали осторжны. Наконец, Зубкова случайно захватили при обыске на квартире у одного из наших; обнаружив у Зубкова револьвер, стража потащила его на знаменитую Лубянку (главный штаб политического сыска), но вернулась смущенная... Один солдат проболтался: "Мы то его привели, думали - к стенке поставят; а, оказывается, своего сцапали...".
   Всё объяснилось. В ближайшем номере нашей газеты, отпечатанном в новой типографии, мы опубликовали имя Зубкова, как предателя, шпиона и провокатора. А через {409} некоторое время Зубков уже был выставлен и проведен коммунистами делегатом в Московский Совет от одной из правительственных типографий. И еще через некоторое время он уже орудовал в московской Чека, как следователь по делам тех самых с.-р-ов, которых он провоцировал и предавал.
   Чека тогда особенно старалась, ввиду того, что в Москве ожидались необычные заграничные гости - английская рабочая делегация. Большевики и тогда уже были величайшими мастерами втирать очки иностранным посетителям. Мы уже привыкли к тому, что эти гости, обычно не зная ни слова по-русски, с самого начала попадали в руки заботливых большевистских чичероне и затем ни на минуту не могли вырваться из заколдованного круга подставных людей и показных картин.
   Но на этот раз ехали не легкомысленные репортеры, не наивные простачки-идеалисты и не дельцы, которых можно было задобрить ухаживанием, лестью и прямым или косвенным подкупом. Я решил, что во что бы то ни стало увижусь с английскими гостями, хотя бы они были окружены несколькими рядами сыщиков.
   Обстоятельства мне благоприятствовали. Местный союз рабочих-печатников устроил в большом зале консерватории большое общее собрание в честь приезжих. Во главе союза печатников тогда стояли меньшевики и эс-еры; большевики, несмотря ни на какие усилия, не могли овладеть союзом, и из боязни всеобщей забастовки типографии не решались завладеть союзом путем ареста выбранного правления и простой замены его удобными им людьми.
   Я решил явиться на это собрание, попросить слова и публично сказать всю жестокую и неприглядную правду о большевиках. В самом собрании бояться мне было нечего. В это время настроение рабочих масс вообще и печатников в частности давно уже было резко противобольшевистское. Стало быть, вопрос заключался только в том, как незаметно проникнуть в здание и как безопасно из него уйти. Первое было просто. Я рассчитывал на неожиданность. Оставалось только обеспечить отступление.
   Но несколько десятков решительных людей могли легко загородить все выходы из театра на это короткое время, которое мне потребуется, чтобы скрыться. В преданных людях, готовых рискнуть на это, недостатка у нас не было.
   Благодаря принятым мерам предосторожности я {410} пробрался в здание театра совершенно незаметно. Я попросил слова в качестве делегата партии, не называя своего имени, и даже, появившись на трибуне, не сразу был всеми узнан. Получив слово, я произнес, имея в своем распоряжении, по регламенту, всего 15 минут, краткую речь:
   "Товарищи, - сказал я в этой речи, - позвольте мне от вашего имени приветствовать представителей английского пролетариата, которым впервые удалось прорвать сеть колючих проволочных заграждений и перешагнуть через искусственно вырытую пропасть, отделяющую Россию от всего мира. Одним своим присутствием они оказали нам неоценимую услугу. Давно уже в России мы не видели такого зрелища, как это собрание - массовое собрание рабочих, никем не подтасованное, не процеженное сквозь десятки простых и чрезвычайных сит, собрание не бюрократических верхов бывших профессиональных союзов, превращенных в правительственные канцелярии, а самых рабочих низов со свободным словом и свободной трибуной.
   От всего этого мы уже успели отвыкнуть, от всего этого нас успели отучить. Но вот, после осеннего октябрьского потопа, бесследно смывшего с лица земли все добытые февральской революцией вольности, является первое дуновение свободы, которое так жадно вдыхают наши легкие. И я предлагаю вам, товарищи, вставанием и дружными аплодисментами благодарить за эту новую услугу представителей английского пролетариата (собрание поднимается и аплодирует присутствующим членам английской рабочей делегации).
   Товарищи, наши гости застают Россию в момент огромной, мировой важности. Чтобы найти в летописях что-либо подобное, нам пришлось бы отойти в седую даль, к первым векам христианства, когда оно выступало как религия обездоленных, религия трудящихся и обремененных, идущая на мученичество и дерзнувшая в своих первых порывах к братству дойти до коммунистической общности имуществ.
   И вот, перед глазами изумленного мира, эта религия подверглась медленному, но фатальному перерождению. Она стала господствующей религией, она отвердела в церковную иерархию, поднявшуюся из подполья на самую вершину общественной пирамиды. Люди, еще недавно произносившие обеты нестяжания, нищенства и презрения к земным благам, {411} постепенно превращались в людей, упоенных властью и верными спутниками власти - богатством, блеском, мишурою и комфортом высоко вознесясь над толпою - по-прежнему голодающей, холодающей и забитой толпой.
   Когда-то гонимые, рыцари свободного духа превратились потом в деспотов, гонителей, искоренителей ересей, инквизиторов совести, тюремщиков души и тела. Та же роковая судьба на наших глазах постигает и нашу правящую партию. Когда-то ее программа была животворящей, кипучей, свободной и смелой социальной и революционной религией гонимых. Ныне она превратилась в казенный, застывший, мертвящий, деспотический символ веры гонителей. Под новой коммунистической фирмой возродилась, развилась, пышным цветом распустилась советская буржуазия и советская бюрократия. О том ли мечтали рабочие? - Они, по самой природе вещей, стремились к своему свободному, рабочему социализму социализму вольного массового творчества.
   Могли ли они думать, что получат вместо этого какой-то новый, партийный абсолютизм, какой-то своеобразный опекунский социализм, олигархически-чиновничий, по строю управления, казарменный и военно-каторжный по методам, словом, аракчеевский коммунизм?
   И как лучшие из христиан, с горьким недоумением и разочарованием спрашивали новоявленных блестящих прелатов церкви: что сделали вы с нашей верой, верой простых галилейских рыбарей, людей вольного труда? Так и теперь, лучшие из рядов самих коммунистов должны были бы, очнувшись от гипноза, спросить своих вожаков: что сделали вы с нашим рабочим социализмом, зачем вынули вы из него самую его душу - свободу, мать всякого живого творчества? Зачем вы обрекли его на бюрократическое вырождение, превратили его в живой труп?".
   По окончании моей речи, из многочисленной аудитории стали раздаваться голоса: "Имя, имя оратора!". Председатель в ответ на это сказал: "Так как партия социалистов-революционеров объявлена нелегальной, мы не считали себя вправе спрашивать имя оратора". Но мне не хотелось скрывать от этой явно сочувственной аудитории свое имя и перед тем, как покинуть трибуну, я сказал:
   - Вы хотите знать мое имя? Я - Чернов.
   {412} Собравшиеся сейчас же поднялись, многие вскочили на стулья, и мне была устроена такая овация, какой за всю мою жизнь мне не приходилось переживать.
   Миссис Сноуден и другие английские делегаты бросились ко мне и стали задавать вопросы, но члены нашего ЦК и другие товарищи схватили меня за руки и увели из помещения: "Скорее, скорее, тут вам не Англия".
   Из помещения, где состоялось собрание, я выбрался благополучно, ибо все входы и выходы были заняты надежными людьми. Охранялись также и телефоны, чтобы не допустить вызова отрядов Чека. Конечно, такое состояние не могло быть длительным, но мне достаточно было 15-20 минут, чтобы скрыться в переулках Москвы и добраться до заранее для меня приготовленной квартиры.
   Вскоре после моего выступления тревога была дана по всем инстанциям. По улицам сновали мотоциклеты. Патрули останавливали прохожих, обращая особенно внимание на бородатых. Заняты были вооруженными отрядами все вокзалы и все дороги, ведущие к Москве. Шли массовые обыски не только по квартирам, но обысканы были все московские и пригородные больницы. Обыскивались поезда... Лихач и Артемьев (члены нашего ЦК) сообщили мне на другой день, что в кадетских кругах говорили: "За это выступление Чернову можно всё простить". Я им сказал, смеясь, чтобы они ответили кадетам, что им следовало бы больше думать не о том, чтобы прощать, а о том, чтобы самим получить прощение.
   Ввиду постоянных провалов с типографиями, невозможности достать бумагу, помещение и т. д., Центральный Комитет решил в это время перенести печатание нашей литературы заграницу. В связи с этим было принято и решение о моем отъезде из России.
   Надежные эстонские друзья раздобыли мне паспорт умершего эстонца. Я благополучно проделал все необходимые формальности и в одном из поездов с репатриантами, которые возвращались к себе на родину, - я покинул свою родину...