От внутреннего напряжения у Мурача возле уха билась жилка, словно пыталось пробиться клювом из-под кожи маленькое живое существо…
   Никто Мурача не выпускал из того Зёрновского лагеря, что рядом с городом Середина-Буда. Он сбежал. Но кому теперь откроешься, ведь сразу может дойти до немцев и тем недолго арестовать его и снова упрятать за колючую проволоку.
   В плену Мурач пробыл всего двенадцать дней.
   Новую колонну, в которой был и он, немцы пригнали на железнодорожную станцию Зёрново под вечер. Но перед тем, как пустить пленных в лагерь, наладили киносъемку. Сперва оккупанты усилили конвой — по обе стороны колонны встали дюжие автоматчики, соскочившие с двух крытых грузовиков, что стояли неподалеку от ворот лагеря. На третий грузовик, в кузове которого сверкал линзами киноаппарат, залез, поставив ногу на металлическую приступку, офицер.
   — Теперь будем раздавать вам хлеб! — сказал он по-русски, картавя.
   Два других немца, что сидели на боковой скамье, вскочили и стали примериваться к киноаппарату, а третий и вправду достал откуда-то из-под ног у себя буханку хлеба.
   Признаться, пленные на минуту поверили в это. Думали, одно дело в дороге, там даже если и хотели бы, то вряд ли накормили бы столько народу. А тут лагерь. Не иначе — при нем работает уже кухня. Может, даже пекарня… Словом, голодным и обессиленным за дорогу пленным на мгновение показалось, что муки наконец кончились, по крайней мере, хоть голодать не придется, раз оказались на месте. На киноаппарат мало кто обратил внимание, ведь в кузове мог стоять просто какой-нибудь прибор, например, артиллерийская буссоль, а тем более никто не подумал, что эта раздача хлеба придумана немцами специально, чтобы снять ее на пленку и потом показывать в какой-нибудь хронике в кинематографах рейха.
   Рядом с Мурачем стоял колхозник из Сибири Петро Самутин. Прежде он жил в Белоруссии, где-то возле Пухович, а в двадцатом году, перед польским наступлением, подался с младшим братом и матерью в Сибирь к дядьке, который переехал туда еще задолго до революции. Так этот сибирский бело-рус всю дорогу почему-то успокаивал Мурача. Казалось, его не смущали даже те издевательства, которые учиняли конвоиры над пленными, а временами и просто случаи дикой расправы: как только оголодавший пленный делал запрещенный шаг от дороги, чтобы ухватить на огороде кочан капусты или свеклу, ему вслед гремел выстрел; отставал кто-нибудь, теряя силы, на недозволенные несколько шагов от колонны, снова слышался выстрел.
   — Это все потому, — растолковывал переселенец, которому почему-то очень хотелось оправдать немцев, — что они вообще порядок любят. Вот дойдем до места назначения, увидишь, сразу же все по-другому станет.
   Может быть, человек в этом оправдании видел свое спасение. В первую империалистическую ему уже приходилось встречаться с немцами. Артиллерия кайзера тогда стояла в ихней деревне почти год, до того времени, пока в Германии не совершилась революция. Это были, как он говорил, самые обыкновенные люди. Размещались они в крестьянских хатах и никого даже просто не обижали, не то что насиловали или грабили. Спали вповалку на полу, постелив солому, и никогда не требовали, чтобы хозяева уступали им свои постели. Кормились кайзеровские солдаты тоже чуть ли не за одним столом с хозяевами, не жалели для детей мармеладу, который получали в посылках из Германии. Самутин бегал тогда с пацанами к пушкам, что стояли на деревенском майдане. Там постоянно похаживал часовой, и дети, высунув языки, дразнили его: «Немец-перец-колбаса, тухлая капуста, съел кобылу без хвоста и сказал, что вкусно». Часовой делал вид, что сердится, снимал винтовку с плеча, клацал затвором и целился, чтобы деревенские сорванцы разбежались во все стороны…
   Но вот офицер взял из рук солдата буханку и бросил на траву перед пленными. Толпа всколыхнулась, и человек десять, кто сильней и опытней, рванулись к буханке, отталкивая друг друга. Самутин тоже не удержался. Вскоре по траве перед грузовиком катался живой клубок, который напоминал хищников, рвущих в клочья попавшуюся им жертву. Тем временем в кузове, поблескивая объективами, стрекотал киноаппарат. Но спектакль, на который рассчитывали фашисты, не состоялся. Остальные военнопленные не поддались искушению. Они уже поняли, что это заурядная провокация и неизвестно, чем она может кончиться. Даже когда из кузова на траву одна за другой полетели еще буханки хлеба, никто не шевельнулся. Перед грузовиком барахтались все те же десять человек. Офицер, который режиссировал «спектакль», подал рукой знак остановить съемку.
   — Почему вы стоите? — пожал он плечами. — Вы не хотите есть?
   Пленные молчали.
   — Значит, не хотите? — уже визгливо, со злостью крикнул офицер.
   Ответа не было.
   Тогда офицер успокоился и с угрожающей усмешкой сказал:
   — Ну что ж, подождем другую колонну. А вам еще не один раз приснятся эти буханки, потому что у вас был редкий случай отведать настоящего солдатского хлеба.
   Открылись ворота лагеря, и дюжие автоматчики, сменившие прежних конвоиров, принялись загонять пленных внутрь.
   Офицер недаром злорадно усмехался — действительно, пленным снились потом те буханки!…
   Зёрновский лагерь был, как и полагалось, обнесен колючей проволокой, с пулеметными вышками по четырем углам. Утром, когда пленные просыпались на нарах, их даже не ужасало, что многие из соседей и знакомых остаются лежать недвижимо — голод делал свое дело. За две недели мало кто уцелел из пришедших в одной колонне. Тут Мурач и встретил неожиданно Бутриму, и узнал его, хотя тот был очень истощенный и заросший. Они призывались в армию вместе с Крючковского гая и формировались в одной дивизии, но па фронт попали в разных эшелонах. Мурач вдруг ожил душой — было кому довериться, потому что он уже задумал убежать из лагеря. Но Бутрима, у которого хватало сил только пройти из конца в конец лагеря, отказался участвовать в побеге. Сказал:
   — Беги, Степан Константинович, один. Сам видишь, какой из меня беглец. Ходят слухи, что вскоре начнут водить нас отсюда на полевые работы. Тогда, может, как-нибудь подкормлюсь — где картошинку подберу, где просто травинку. Словом, надежды пока не теряю. А если и правда вырвешься отсюда, передай жене моей или сам в Веремейки наведайся, скажи, мол, так и так, здесь он, в Зёрнове, пускай придет. И, сделай милость, поищи другого напарника, раз один не решаешься.
   Кажется, нехитрое дело, но Мурач не стал искать товарища себе для побега: хоть беда у всех и одинаковая, а все равно чужая душа — потемки. Его потряс случай, который произошел в лагере несколько суток назад. Днем пленные обычно держались ближе к ограде, потому что с той стороны, бывало, подбирались мальчишки с железнодорожной станции и окрестных деревень и тайком от лагерной охраны перебрасывали через проволоку то краюху хлеба, то вареную картофелину, то еще какую-нибудь еду, чтоб только была твердая и чтоб перебросить можно. Конечно, надежды большой, что как раз тебе, а не кому другому посчастливится схватить на лету хоть кусочек, не было, но на то она и надежда, чтобы надеяться и на малое. Мурач тоже вышел в тот день к ограде на охоту. И стал свидетелем, как к воротам лагеря, где изнутри стояли часовые, один пленный вел за шиворот другого.
   — Господин часовой, — сказал он, — это комиссар! За шиворот он держал истощенного человека с восточным типом лица. Но реакция охранника была совершенно неожиданной. Замахнувшись тяжелой дубинкой, которую держал в руке (такие дубинки внутренняя охрана носила при себе), он стукнул вдруг по голове пленного, который подвел к нему комиссара, а потом палка взметнулась в воздухе второй раз и опустилась на голову комиссара. Отвратительное зрелище Получалось, что поступок какого-то негодяя возмутил даже немца!… Можно себе представить, задумался бы вот такой человек, если бы хоть краем уха услышал, что кто-то собирается бежать из лагеря. Поэтому Мурач и не стал рисковать. Бежал один в дождливую ночь, когда даже прожекторы которые включались на вышках, не могли осветить всей территории: дополз до ограждения, разгреб руками под колючей проволокой землю и протиснулся в щель. Видно, дождь к утру смыл следы и заровнял ту щель. Во всяком случае, погони за ним на другой день не было. Так и дошел Мурач, прячась, до Бабиновичей. А в местечке сказал волостному начальству, что его отпустили из лагеря сами немцы; поверили в волостном управлении или нет, а к сведению приняли. Мог ли он сказать теперь иначе и Зазыбе? Хотя, если уж на то пошло, почему тогда не отпустили немцы и Бутриму, откуда эта привилегия? В.месте с тем он верил в порядочность Зазыбы. Неважно, что они не встречались вот так раньше, в советское время, но Мурач еще с тех пор, как учительствовал в Бабиновичах, помнил это имя, особенно по сыну, стихи которого раньше часто печатались в газетах. На недавнем совещании у коменданта, куда он тоже был вызван как представитель местной интеллигенции, Мурач сразу же подумал — не иначе, это отец веремейковского поэта. А теперь случай свел их снова и они даже на одной телеге едут.
   Наверное, Мурач все-таки собрался бы с духом и признался Зазыбе, что никто его не отпускал из лагеря, что он сам убежал оттуда. Но на это требовалось время, хотя бы еще несколько долгих, раздумчивых минут.
   За Гончей дорога пошла легкая, по полевой обочине большака; сразу же за крайними дворами выгулявшиеся лошади оживились и сами побежали резво; снова затарахтели подводы, хотя уже и не так сильно, как недавно в Забеседском лесу. По левую руку от большака далеко простиралось поле, на котором кое-где то группами, то поодиночке чернели человеческие фигуры; ближе к деревне двигались полевой дорогой пухлые возы, груженные то ли сеном, то ли снопами, отсюда было не разглядеть. Справа тоже лежало поле, но совсем узкое, оно горбилось и, словно обрываясь, круто спадало к реке, за которой тонул в зыбком мареве лес с его мглистой и непроглядной далью. Хотя Зазыба и сидел на правом боку повозки, откуда открывался вид на туманное Забеседье, однако все чаще поворачивался назад, желая увидеть то, что делалось теперь возле деревни; Зазыба присматривался: мол, чем в эти дни занимаются люди здесь и так ли делается все, как в Веремейках? Сравнивая таким образом «чужое» со «своим», он словно бы искал для себя опору и оправдание тому, что делал сам и что разными путями заставлял делать других.
   Наконец Зазыбе стало неловко, что так долго везет чужого человека и не разговаривает с ним, неважно, что тот сам тогда не откликнулся. Формально Зазыба все еще ждал от него ответа. Поэтому спросил:
   — А что, из лагеря убежать нельзя?
   Учитель круто повернулся лицом к нему, улыбнулся загадочно, но ответил откровенно и, пожалуй, неожиданно для Зазыбы:
   — Почему же нельзя? Я-то убежал! — При этом он некоторое время словно испытывал Зазыбу, не сводя с него глаз, видимо желая понять, как тот отнесется у такому признанию.
   Зазыба тоже улыбнулся.
   — Я сразу подумал, — сказал он, — что вряд ли так было на самом деле, как вы говорили сперва. Словом, я не очень поверил, что немцы выпустили вас из лагеря.
   — Почему же?
   — Да так.
   — А все-таки?
   — Ну, не поверил, и все!
   — Разве что, — как-то неопределенно отнесся к Зазыбовому упорству учитель.
   Тогда Зазыба еще спросил:
   — Ну, а раз вы сумели убежать, значит, и другие могут?
   — В принципе — да, — ответил Мурач. — Но дело в том, что одни уже не могут решиться на побег, просто не имеют физических сил, а другие как будто чего-то ждут. Вот-вот, надеются, что-то переменится. А я не стал ждать. Не стал после того, как понял, что иначе пропаду. Не выживу. Надо знать, какие там, в лагере, условия. Я не зря говорю — истинное пекло. Такое издевательство над человеком даже представить трудно. Надо попасть туда, чтобы знать. И вот этот, в общем-то, невеселый вывод, как ни странно, придал мне силы. Я решил, если уж помирать, то не так, как помирают в лагере, — с голодухи или от болезни.
   — Ну, а почему, — спросил Зазыба, — в лагерях оказалось столько народу?
   — Обыкновенно. Кстати, вы сами воевали когда-нибудь?
   — Воевал. И в ту германскую, и на гражданской был.
   — Значит, должны понимать. — Должен-то должен, да не совсем. В германскую я на румынском фронте воевал. И лично не помню, чтобы нас очень-то брали в плен. Бывало, конечно, на войне не без этого, но не сравнить…
   — Ну, на румынском фронте, допустим, — возразил учитель, — румыны да чехи сами сдавались в плен. А вот на других фронтах… Чтобы вы знали, в ту войну наших пленных было в Германии и Австро-Венгрии в общем около трех миллионов.
   — Но ведь немало их было и у нас, австрийцев да немцев, — ревниво отметил Зазыба.
    Это тоже правда.
   — Ну, а в гражданскую?
   — Тогда красноармейцев белые редко брали в плен. Сразу шашками, если что.
   — В том-то и дело. Помню, в девятнадцатом в Армавире наших тифозных много лежало. А белые как раз наступали на город, так какая там паника была в госпиталях, даже тифозные боялись оставаться в городе. Пришлось в горы увозить, спасать. Потому мне и интересно, как это теперь получается, что одно только и слышишь от баб — и там лагерь военнопленных, и там…
   — Теперь немцы сами разбрасывают листовки, мол, сдавайтесь в плен, будете и сыты, и живы.
   — Гм, — затаенно усмехнулся Зазыба, — читал я в Бабиновичах в ихней газете про это. Там даже пропуск в плен напечатан. По всей форме. Только вырежь да представь. Но я не про то. Вы же образованный человек, знаете: белые тоже не прочь были, чтобы мы все побросали оружие…
   — Я понимаю, что вы имеете в виду, — перебил нетерпеливо учитель. — Но и в плен же попадают не потому, что кто-то разбрасывает листовки да пропуска печатает. Все не так просто, как может показаться. Конечно, причины окончательно становятся ясными после войны. Тогда только люди начинают разбираться, что к чему. А пока идет война, мало ли до чего можно додуматься. В ту войну, например, пленных было много, либо когда войска плохо наступали, взять хотя бы генерала Самсонова с его армией, либо когда вообще все повально отступали, как, например, в пятнадцатом году, во время так называемого великого отступления. А про листовки я к слову сказал. Хотя, может быть, и такие субъекты будут среди пленных. В конце концов, такие и в лагере ведут себя не как остальные, стараются устроиться то в санчасть, то на кухню, а то и прямо идут помогать немецким охранникам. Немцы же от услуг не отказываются. Ну, они и лезут в каждую щель, только бы чуть-чуть засветилось где. Но нельзя мерить по ним всех пленных. Вот вы начали разговор про лагеря, мол, почему их много. Не знаю, настолько ли много, как нам кажется, сам я подсчетами не занимался, не имею сведений. Но раз уж зашел такой разговор, расскажу о себе. Расскажу, как сам оказался в плену. Думаю, это даст вам некоторое представление обо всем. Как я уже говорил, сформировалась наша дивизия в Ельце, и, как водится, направили ее на железнодорожную станцию. Мы не знали, что к этому времени немецкие танки прорвали оборону и что мы оказались, по сути, чуть ли не на острие их главного удара. Со станции полки уже своим ходом двинулись на назначенные рубежи. Наш полк во главе с майором Воловичем остановился возле моста на реке Неруссе, почти при впадении ее в Десну. В нескольких километрах по ту сторону Десны еще шли бои, и войска наши находились в междуречье. Я хорошо помню, что Трубчевск тогда не был занят фашистами. Может, даже и Унеча оставалась не оккупированной. Конечно, высшее командование обо всем этом знало лучше, чем мы, солдаты. Однако и большинство красноармейцев ориентировалось в общей обстановке. Во всяком случае, все в нашем полку понимали, что в бой вступить нам прежде всего придется с танками, которые вот-вот выйдут в этом месте к Неруссе. Пока батальоны окапывались вдоль реки, в небе все время висели немецкие самолеты-корректировщики. «Рамы». Говорят, они не целиком немецкие, эти самолеты, выпускают их будто бы у себя итальянцы, но на вооружении «рамы» находятся и у немцев. Я командовал подразделением, и моим бойцам выпало занимать оборону немного в стороне от моста. Окопы рыли, как говорят, на совесть, чтобы можно было стоять в полный рост. Не забыли и про траншею, которая вела от основной линии обороны в лес, находящийся метрах в четырехстах от реки; туда и мы прокопали свой ход сообщения; словом, подготовились, кажется, как и положено при обороне. Но в тот день немецкие танки не появились. Мы услышали их только утром. Танки подходили к реке в тумане. Казалось, вот-вот первая машина выскочит на мост. Но нет. Видно, самолеты-корректировщики хорошо изучили сверху весь этот берег, поэтому немцы имели точные данные о пашей обороне. Наступать они начали только тогда, как рассеялся туман по обе стороны от Неруссы. На наши окопы внезапно оттуда, из-за пригорка, обрушился шквальный огонь. Не иначе, стреляли из танков. Случайно или нет, но окопы моего отделения этот огонь как-то миновал, снаряды почему-то рвались только вокруг. Канонада продолжалась минут двадцать. Снаряды успели буквально вспахать и луг, насколько можно было видеть, и опушку, и лес разворотили далеко в глубину. Наконец все смолкло, верней, сперва действительно смолкло, а потом и совсем сделалось тихо. Откуда-то из-за дороги выскочил наш комбат и побежал, пригибаясь, вдоль окопов, видно, хотел удостовериться, осталось ли что после такой бойни от батальона. Добежал до нас, крикнул, словно глухой: «Подготовиться, сейчас танки пойдут!» Мы головами завертели, отряхиваться стали, поправлять каски, выкладывать на брустверы связки ручных гранат, бутылки с зажигательной смесью. Так и получилось, как предупреждал комбат: танки не заставили долго ждать. За пригорком послышался рокот моторов, и мы увидели, как оттуда начали выползать танки. Двигались они не друг за другом, а фронтально, захватывая по ту сторону реки весь широкий холм. Казалось, что и ринутся так фронтом на наши позиции, чтобы форсировать Неруссу. Однако уже в следующую минуту они вытянулись клином, направляясь к мосту по одному. Перед самым мостом замедлили движение, словно остерегаясь чего-то. И вот в этот момент наши сорокапятки, замаскированные за кустами, дали первый залп. Другой, третий! Один танк дымится, останавливается как раз против моста. Другие его обходят, торопятся на мост. Снова палят наши сорокапятки. А снаряды почему-то рвутся в стороне… Тогда начинаем мы, стрелки. Бросаем бутылки с зажигательной смесью, гранаты. Несколько танков загорается на дороге, по эту сторону реки. Но мы уже понимаем, что нашими средствами — бутылками да гранатами — не сдержать их. Уцелевшие танки сползают с дороги, ведущей к городу Локоть, мчатся куда-то по лугу… Под их гусеницами гибнут полковые сорокапятки. А вскоре все вокруг пустеет, танки исчезают, и воевать уже будто и не с кем. Выходит, за какие-то считанные минуты оказались мы неожиданно если не в окружении, то отрезанными от тыла. Наконец пришла команда выбираться из окопов. Быстро соединились с другими подразделениями. Вместе двинулись через лес. Там был и полковой обоз. Долго наша колонна пробиралась по узким, малоезженным дорогам, пока, на вторые только сутки, не вышла к какой-то небольшой деревушке. В этом населенном пункте находились штаб дивизии и батальоны других двух полков с дивизионной артиллерией, и часть эскадронов 4-й кавалерийской дивизии, которая готовилась к прорыву. Сделали и мы привал. Нам тут же выдали по куску сырого мяса — интенданты сообщили, что местный колхоз зарезал специально для нас бычков, — по пятнадцать пачек махорки и еще кое-что из неприкосновенного запаса. Не успели мы поесть, как снова команда — стройся. И вот вся колонна с артиллерией на конной тяге, кажется только две или три тяжелые пушки прицепили к тракторам, тронулась из деревни. Направлялись почему-то на северо-запад. Помню, заходящее солнце, красное, висело немного левей нашей колонны. Заполночь в поле вдруг загорелись скирды. И тут же пошел слух — мол, вражеские корректировщики подают условный знак своим. Действительно, не прошло и нескольких минут, как слышим издалека пушечные залпы, а на дороге начинают рваться снаряды. Артиллеристы задержались, и снаряды угодили в разрыв между головой и концом колонны. Жертв-то на таком расстоянии не было. Зато паники — словно за каждым пригорком, за каждым леском немцы стоят. На рассвете возле деревни Алешенка начали окапываться. Мое отделение оказалось рядом с командным пунктом дивизии. Может, потому, что вышли мы из боя в полном составе и имели еще вполне приличный вид, полковник Еремин остановил свой выбор на нас. «Ваше отделение, — приказал он мне, — передается комендантскому взводу. Охраняйте КП и НП, наблюдайте вон за тем лесом». А в сторону того леса уже двигалась большая группа наших пехотинцев. Вскоре оттуда слышим выстрелы. Похоже, бой там начинается. И вдруг из леса немецкие танки! Штаб дивизии, перед которым не было артиллерии, тут же снялся с места и переместился за околицу, метров полтораста по правую сторону деревни. А мы не получили на этот счет никакого приказа, вместе с комендантским взводом остались на прежней позиции. Во все глаза смотрели на танки. Без артиллерии, конечно, мы не могли задержать их, зато дружно расстреляли все обоймы, целили по смотровым щелям. И когда наконец поняли — вокруг немцы, — нечем было стрелять даже по пехоте. Собственно говоря, брали нас в плен безоружных. Потом уже я часто думал: почему так неожиданно мы оказались у немцев, никто же из нас перед тем и не думал, что все может кончиться пленом? Я говорю о своем подразделении. Немцы тут же приказали сложить винтовки в кучу и погнали нас по той же дороге, которая вела к мосту через Неруссу. Казалось, кружили мы по лесам много, а далеко не отошли. Кстати, мы только теперь, возвращаясь, и разглядели, сколько подбили вражеских танков. И как вы думаете, сколько? Зазыба пожал плечами.
   — Судя по вашему рассказу, немного.
   — Напра-а-асно, — повеселел учитель. — Поработали, как говорится, мы неплохо. И на том, и на этом берегу Неруссы осталось около двадцати немецких танков и автомашин. Во время Соя это не замечалось, а потом, через несколько дней, когда глянули вокруг, сами диву дались — оказывается, и сорокапятки, пока их не передавили танки, свое дело сделали, и мы, стрелки.
   — А штаб дивизии вышел из окружения? — спросил Зазыба.
   — Не знаю. Во всяком случае, среди пленных, кажется, не было никого из штаба.
   Зазыба вдруг вспомнил, как в 1921 году сам попал в плен к махновцам. Буденновский разъезд, в котором был Зазыба, махновцы атаковали неподалеку от Горелых Хуторов на Украине. Все знали, что в этом районе появлялись буденновские хлопцы, ко меряться силами с красными конниками не имели желания, верней, просто не осмеливались. Понятно, что и буденновцы в таких случаях их не подстерегали очень-то. На этот раз махновцы почему-то напали среди бела дня. Прячась в глубоком овраге, сперва дали ружейный залп, потом атаковали верхами. Под Зазыбой упал с простреленной головой конь. Падая, он прижал седоку правую ногу. Пока Зазыба пытался освободиться, махновцы успели перестрелять остальных и навалились на него. Он даже не мог оказать сопротивления. Если бы Зазыба знал, что не сумеет освободиться из-под лошади, он вел бы себя иначе — как-нибудь изловчился бы, хоть и лежал навзничь, и начал отстреливаться. А так — позорный плен. Сначала плен, потом смерть. Красноармейцы знали, чем обычно кончался для ихнего брата плен. Потому и Зазыба не тешил себя никакой надеждой. Ковылял, привязанный длинной веревкой к седлу, и прощался в мыслях с жизнью. Но махновцы почему-то медлили. Объяснение этому Зазыба получил только вечером, когда привели его в село и заперли в сельрадовской кладовой, поставив снаружи часового. Сами они то ли пировать куда отправились на ночь глядя, то ли, может, снова рыскали по округе в поисках легкой добычи. Зазыба, сидел в кладовой и думал. Думал обо всем — о жизни своей, которую так неожиданно загубил, о Веремейках, о том, как будет хорошо людям жить потом, когда повсюду воцарится рабоче-крестьянская власть… За дверью кладовой тем временем, громко топая, ходил туда-сюда стражник: то замурлычет себе под нос что-то неразборчивое, то притворно закашляет, не иначе, чтобы напомнить пленному лишний раз, что он здесь и нечего, мол, думать о побеге. Наконец Зазыба не выдержал, крикнул через дверь:
   — Что это вы со мной тянете? Кончали бы, а?
   — А тебе приспичило на тот свет? — засмеялся охранник, как бы обрадовавшись случаю поговорить. — Не торопись, на тот свет успеешь. А мы вот к батьке тебя доставим завтра, пускай он решает, что с тобой делать. Может, еще к нам перекинешься. Пожалеешь жизни молодой, да и согласишься у батьки служить. Такие вот оборотни становятся потом самыми завзятыми, потому что назад пути нету, все равно свои кокнут.
   — И много у вашего батьки таких?
   — Оборотней? Много не много, а есть. — А если не поддамся?
   — Тогда пиши пропало, — засмеялся охранник.
   Зазыба сплюнул в угол. Хотел сказать рассудительному махновцу в придачу что-нибудь такое, от чего бы не один раз икнулось даже его атаману, но смолчал — от нечистого словом не отобьешься. Вместе с тем Зазыба подумал, значит, у «батьки» все меньше становится надежных вояк, раз такое значение придает оборотням.
   Утром Зазыбу погнал впереди лошади другой махновец. Видно, уже недалеко был главный штаб, потому что по дороге часто встречались не только верховые, но и пешие махновцы. Спрашивали: