— Кого изловил, Михайло?
   — Буденновского комиссара, — важно отвечал конвоир.
   — Куда едешь?
   — К батьке в штаб, — с еще большей важностью отвечал конвоир, даже у Зазыбы складывалось впечатление, что тот слегка не в своем уме.
   Но вот за селом им встретилась тачанка, а на ней два пожилых махновца при пулемете «максим». Конвоир спешился, попросил закурить. Тогда Зазыба неожиданно и решился —вдруг выхватил у него из ножен саблю и рубанул его сзади по шее. Махновцы, сидевшие на тачанке, не ждали от пленного такой прыти и на мгновение растерялись. Этого мгновения хватало Зазыбе, чтобы броситься с окровавленной саблей па них…
   Припоминая теперь, больше чем через двадцать лет, считан, безрассудный поступок свой, который был высоко отмечен командованием Конармии и как бы возведен в ранг подвига, Зазыба совсем не собирался сознательно проводить какие-то аналогии. Но ведь подумать: что его ждало тогда у Махно? Одно из двух — смерть или предательство! На последнее, разумеется, Зазыба пойти не мог, и не потому, что не дорожил жизнью. Просто он так, а не иначе, понимал свои обязанности перед революцией…
   — Значит, вы еще недавно были на фронте? — спросил Зазыба учителя.
   — Да.
   — Тогда скажите, где теперь фронт?
   — Где-то за Унечей.
   — Ну, это здесь, в нашей местности. А вообще где весь фронт?
   — Знаю, что Ленинград немцы не взяли. А вот Смоленск еще в начале августа, говорили, сдан. Значит, немцам прямая дорога на Москву.
   — И что тогда?
   — Все может быть.
   — Значит, конец?
   — Чего это вдруг? — пожал плечами учитель. — Даже если немцы и Москву возьмут, война на этом не кончится. В крайнем случае, перейдет в партизанскую. Не думаю, что большевики сдадутся просто. Снова уйдут в подполье, опять начнут все сначала. Мало ли история знает случаев, когда захватчиков выгоняли даже после их победы. Весь народ нелегко поработить. Под чужим ярмом никто долго жить не захочет. Особенно теперь, когда научились всему. К тому же немцы сами распускают слухи, что наступать собираются только до Урала.
   — А потом? — С востока придут японцы. У них же коалиция.
   — Какая разница для нас, что немец, что японец?
   — Для нас-то разницы нет, — сказал спокойно учитель. — Захватчики — они все одним миром мазаны. Но немцы рассказывают, что за Уралом будет замирение с большевиками, будто они некую территорию собираются оставить за хребтом для большевиков. А сами повернут оттуда в Индию через Кавказ или Среднюю Азию. Говорят, у них со Сталиным договоренность уже такая есть.
   — Сплетни!
   — Конечно, пропаганда, — кивнул учитель, — Мол, напрасно вы, крестьяне да рабочие, воюете с нами, мы только большевиков от вас прогоним, а тогда оставим всех в покое!…
   — Ага, и я читал про это в газете, — подтвердил Зазыба.
   — Ну вот, оказывается, и в газетах уже пишут. Чушь, известное дело. Но судя по тому, как разворачиваются события, как немцы повсюду наступают, вряд ли удастся нашим до зимы что-нибудь сделать.
   — Снова надежда на мороз? Но ведь… мороз страшен больше крапиве.
   Наверное, Мурача Зазыбово замечание навело на какую-то мысль, потому что тот вдруг захохотал. И это недобро укололо Зазыбу. Он даже обозлился:
   — Чему тут смеяться?
   — Да нет, это я так, — смутившись, оборвал смех учитель.
   — Судя по вашему настроению, — отвернулся Зазыба, — так вы и вправду целиком полагаетесь на мороз, небось считаете, что сами отвоевались?
   — Выходит так, — не стал оправдываться учитель. Но потом все-таки виновато добавил: — Кто отдал оружие, тот не боец.
   — Ну, а если вдруг дело до того дойдет, что большевики, как вы говорите, перейдут на партизанскую войну? Как тогда?
   — Мало ли что можно говорить! В конце концов, мы же с вами не знаем, чем они располагают. Может, как раз сейчас войска по всей линии собирают. Да и Москва еще стоит. Так что рано отпевать.
   — Значит, сидеть сложа руки?
   — Лично я не собираюсь складывать руки, — каким-то новым тоном, упрямо возразил учитель. — Дело человеку всегда найдется. Доеду вот с вами до Белой Глины, потом пешком пойду в Белынковичи. Назначили туда учителем, на прежнее место.
   — Будете помогать устанавливать «новый порядок» на культурном фронте, как говорит комендант?
   — "Новый или старый, однако, народ долго в невежестве оставаться не должен, а то когда-нибудь дойдет до того, что никто не отличит нового порядка от старого. Потом все равно ведь детей надо учить. Да и не сам я до учительства своего додумался. Вы же были на совещании, значит, слышали. Школы будут действовать, как и прежде. Правда, в этом году учеба начнется позже.
   — Но чему же в тех школах должны учить?
   — Тоже ведь небось слышали… В конце концов если уж на то пошло!… Меня упрекаете, а сами едете в Белую Глину мост восстанавливать, который разрушили, отступая, красные! Это ведь тоже помощь немцам! Почему тогда вы не откажетесь?
   — Ну, мост — дело одно, — помолчав немного, трудно рассудил Зазыба, — а учить детей — совсем другое. Мост сегодня есть, а завтра его может и не быть. А вот человек… Как его научишь однажды, так и думать будет все время, понесет вашу науку с собой через всю жизнь.
   — Поэтому немцы и собираются открывать школы, чтобы…
   — А вы помогаете! — не дал договорить ему Зазыба. Тогда учитель круто повернулся, прикрыл глаза и сказал, как бы потеряв терпение:
   — Вот я разговариваю с вами битый час, а еще не понял, чего вы от меня хотите, чего добиваетесь. И то вам не так, и это! В конце концов, вы спрашиваете, я отвечаю. Отвечаю так, как понимаю или хотел бы понимать. Сплетни? Я и сам признаю, что но большей части это одни сплетни. Конечно, мог бы и промолчать. Но опять же вы за язык тянете, потому и рассказываю. — Тут он даже засопел от возбуждения. — Ну, а вы сами? Что вы в таком случае умное в ответ сказали, если я одни глупости говорил? Ничего. Вам не нравится, что я собираюсь учительствовать? А что вы посоветуете? Или, может, вы что-нибудь такое знаете, что мне невдомек? Так говорите! Зачем же в прятки играть да ловить людей на словах? Теперь не то слово сказать кому попало очень просто, если только не смекнешь, с кем дело имеешь. Один от тебя одно ждет услышать, другой наоборот. Того и гляди!…
   — Да ничего особенного я пока не знаю, — досадливо поморщился Зазыба, давая голосом понять своему собеседнику, что возмущаться, а тем более ссориться все-таки не стоит; между тем в душе обрадовался этой неожиданной вспышке учителя, которая, конечно, шла от человеческой честности, значит, и он не ко всему равнодушен, и его взяло за живое.
   Мурач сразу же почувствовал смягченность, даже опешил от нее.
   — У всех у нас хватает ума упрекать друг друга, — вздохнул он, опуская глаза. — А у человека между тем всего только одна душа и одна голова.
   — Голова-то одна…
   — II та на тонкой шее. А это уж, чтоб вы знали, не такая надежная штука. Зазыба дернул вожжи, чтобы подогнать лошадь, которая без присмотра понемногу отстала от передней подводы, разрывая, таким образом, обоз.
   — Н-но-о!
   Лошадь резко перешла на галоп, как-то необычно подскочив в оглоблях, и расстояние между подводами снова начало сокращаться. Тем временем поле с Зазыбовой стороны стало ровней, шире, поэтому Беседь наконец отошла ближе к лесу, оголяя обрывистый песчаный берег, весь источенный суетливыми береговыми ласточками.
   На уклоне дороги, которая уже охватывала подковой большую излучину, поросшую рыжим болотным хвощом, глазам открылся весь веремейковский обоз. Впереди, как и тогда, когда трогались от конюшни в Веремейках, ехал Роман Семочкин. Но теперь с ним на подводе не было Браво-Животовского. Тот где-то на ходу, но уже как миновали Беседь, перебежал к Ивану Падерину и сидел, свесив ноги, на дрогах.
   «Вот же, полицай, даже Падерина заставил поехать! — усмехнулся Зазыба. — И что он там, на строительстве моста, этот Падерин, делать будет со своей грыжей?…»
   Становилось жарко. Солнце пекло, и только Ветер, который возникал больше от быстрой езды, чем сам по себе, в результате перемещения воздуха, не давал устояться вокруг духоте.
   От уставших за дорогу лошадей несло потом.
   Издалека уже выныривали коньки крыш белоглиновских хат — с того конца деревни, что огородами заходил в подлесок, который вырос за последние годы на пустыре за большим оврагом, вымытым за многие весны талыми водами. Пожалуй, это была их первая удачная мысль, как помнилось Зазыбе, посадить лес и по эту сторону Беседи, в среднем ее течении, а то, кроме дубравы, что раскинулась треугольником за Прудком, да небольшой моховины против Колодлива, на всем правобережье не было ни одного лесного массива. Правда, дальше туда, километрах в двадцати от Черикова, снова подступали боры. Но между ними и Беседью только голые лбы полей.
   Глядя на крыши белоглиновских хат, которые словно бы выплывали навстречу обозу, Зазыба вдруг спохватился, что путешествие в Белую Глину кончается, а они с Мурачем так и не нашли общего языка. До сих пор разговор их напоминал подземную реку, которая блуждала впотьмах, ища выхода на поверхность. Потому в ней было много случайного, проверочного и не совсем искреннего. Теперь то место, которое зовется истоком, было найдено, Зазыба ощутил это в первую очередь по себе, по своей внутренней готовности начать беседу с человеком если не о самом заветном, то хотя бы с большим доверием к нему.
   Наконец веремейковские подводы подъехали по белоглиновской улице к Деряжне. Мост на ней действительно был разрушен, из воды торчали пиками обугленные пали, но мельница слева стояла нетронутая, огонь ее не достал. По обе стороны дороги, которая вела к провалу моста, скопилось к этому времени много народу — мужиков из окрестных деревень с топорами, пилами и разным прочим плотничьим инструментом. Распоряжались здесь полицейские и немцы. Правда, немцев было совсем не много, вначале Зазыба насчитал полдесятка, затем обнаружил еще двоих. Бабиновичского коменданта возле Деряжни не оказалось. Зато присутствовал начальник районной полиции Рославцев.
   Уже вовсю кипела работа. Постукивая топорами, плотники тесали сброшенные с телег бревна. На высоких стропилах в несколько пар пилили доски.
   Зазыба вдруг заметил, что справа от дороги, где начиналась пойма, выстраивается новый обоз из крестьянских телег. «Наверно, поедут в лес», — подумал он. Однако ошибся. По лицу Браво-Животовского, который отлучался на некоторое время и прибежал снова к своим веремейковцам, можно было понять — где-то что-то случилось.
   Между тем к Зазыбе подошел Захар Довгаль, председатель колхоза из Гончи.
   — На чугунке взорвали немецкий эшелон, — сообщил он, поздоровавшись за руку.
   — Кто взорвал? — спросил быстро Зазыба.
   Захар пожал плечами, но в глазах его Зазыба увидел лукавые огоньки.
   — Видно, и вас туда направят пути расчищать, — добавил как ни в чем не бывало Довгаль.
   «Наконец-то и у нас началось!» — радостно подумал Зазыба. А Захар Довгаль, словно угадав его радость, тихо добавил:
   — С тобой, Евменович, имеет желание встретиться один человек. Я об этом хотел сообщить еще тогда, в Бабиновичах, да не нашел времени, верней, места укромного. Так что слишком не задерживайся там, приходи ко мне в Гончу, а я уж сведу вас. Кстати, узнаешь и про то, кто взорвал эшелон.
   Зазыба сразу догадался, о ком идет речь, конечно, о Прокопе Маштакове! Значит, райком партии все это время где-то здесь находился, в Забеседье!

XV

   Чубарь долго спал в тот день. Именно день, потому что давно уже минуло утро, а он не просыпался, благо в Гапкиной хате стояла глухая тишина, будто нарочно для крепкого сна, — напуганная пожаром в Поддубище, хозяйка давно побежала в поле, чтобы, расстелив рядно на полосе, хоть наспех вальком околотить сжатые снопы. Чубаря же эти крестьянские заботы совеем не занимали. Придя ночью из Поддубища, он долго стоял на подворье, глядел в ту сторону, где за лесом, стеной темного ельника, отделяющего Мамоновку от Веремеек, то вскидывалось вдруг вверх, то припадало снова к земле зарево. У него в мыслях не было поджигать Поддубище. Он только собрался догнать Зазыбу, чтобы тот не говорил о нем Миките Дранице — Зазыбово сомнение сразу, как тот ушел, передалось и ему и он понял, что, наверное, все-таки не стоит обнаруживать своего присутствия в колхозе раньше времени. Конечно, делать великую тайну из того, что он вернулся назад, Чубарь не собирался, зачем тогда было вообще идти сюда, но ведь не зря говорят — береженого и бог бережет, тем более что теперь он мог накликать беду и на Аграфену. Во всяком случае, мысль эта пришла к Чубарю вовремя, и он вдруг остро пожалел, что не послушался сразу Зазыбу, а безрассудно возразил, словно бы из злобной мести хотел доказать Денису Евменовичу, что у страха и вправду глаза велики. Схватив винтовку, которая, словно живое существо, лежала у стены под одеялом на постели, он выскочил чуть ли не следом за Зазыбой, однако в сумерках не только догнать, но и углядеть его не успел, будто он сквозь землю провалился. Откуда было знать, что Зазыба не пошел в Веремейки обычной дорогой, а отправился к озеру потайной тропкой. Растерянный Чубарь быстро проскочил дорогу до Веремеек, потом обошел крайние дворы и вышел на дорогу, наезженную мимо деревни. При этом у него не было ясной цели, только досада в душе, что не догнал Зазыбу, и с этой досадой Чубарь топал до самой гутянской дороги, откуда начинался ржаной клин в Поддубище. Деревня уже, видно, улеглась па покой, потому что ни в одной хате, кажется, не было огня. От перекрестка, который создавали здесь две дороги, можно было мимо глинища свободно добраться до заулка, где стояла Зазыбова хата. Но Чубарь вспомнил, что Зазыба теперь живет не один, что вернулся сын, которого Чубарь никогда не видел, поэтому намерение идти туда отпало быстро. Стоя у межевого столба на скрещении дорог, Чубарь некоторое время колебался, куда ему теперь лучше отправиться. Возвращаться в Мамоновку не хотелось — будто пришел сюда на свидание и тот человек, к которому он спешил, всего только опаздывает, нужно подождать. Однако и стоять тут, как цепью прикованному к столбу, тоже не было резона, потому что светила луна и из деревни даже на таком расстоянии нетрудно было углядеть человеческую фигуру, если бы кому вздумалось. Поэтому Чубарь вскоре отошел к первой копне на углу клина и, прислонившись спиной, остановился там, думая просто постоять несколько минут в затишке. Стал и задумался. До сих пор он ни разу не усомнился, правильно ли сделал, вообще вернувшись в колхоз. Этот факт для него был уже как бы само собой разумеющимся. Казалось, иначе и поступить нельзя в его положении, особенно если учесть, что шел он сюда с более чем определенной целью. Об этом он и Зазыбе уже сегодня объявил. А тут вдруг будто что стронулось в нем, пошатнулась уверенность. Может, причиной этому явилась затаившаяся деревня, его теперешнее одиночество и то, что приходилось прятаться от знакомых людей…
   Такие натуры, как Чубарь, обычно хорошо чувствуют себя в коллективе. Они одинаково способны руководить коллективом и подчиняться ему. Это все равно как те шестеренки в громадном механизме, которые по отдельности только лежат да ржавеют. Чтобы прийти в движение, им необходима связь между собой, взаимное действие, если вообще можно это сравнивать с людьми. Словом, Чубарь уже готов был даже пожалеть, что встретил за Ипутью полкового комиссара с его бойцами, выходящих из окружения. Если бы тогда проехал он на лошади мимо их военного лагеря, теперь не стоял бы здесь неприкаянным, на веремейковском поле, не было бы нужды думать да беспокоиться о всяких существенных и не существенных вещах, в том числе и о том, что поторопился вызвать к себе в Мамоновку Микиту Драницу. Нечего и сомневаться, что он, Чубарь, поблуждав близко или далеко по округе, повернул бы тогда назад к оборонительному рубежу, чтобы попытаться снова выйти к заветным Журиничам, где формировалось ополчение. А так…
   Возвращаясь в Забеседье, Чубарь не надеялся застать В колхозе большие перемены. Он судил об этом по другим местностям. Не мог даже и представить себе, что колхоза в Веремейках который день уже нет, что в деревне, так же как и в обоих поселках, входящих в колхоз, крестьяне работают порознь, разделив засеянную землю. И уж совсем не пришло бы ему в голову, что на второй день после прихода в Бабиновичи немцев Веремейки обзаведутся полицейским в лице Браво-Животовского. О деревенских новостях Чубарю рассказали сперва Аграфена, а теперь Денис Зазыба. Но всего больше поразила Чубаря ловкость Браво-Животовского. Рассчитывать после этого, что бывший махновец (и об этом Чубарю стало известно от Аграфены), который сам, добровольно стал полицейским, будет молчать о Чубаревом появлении, никак не приходилось. Приняв оружие от немцев, Браво-Животовский сделался врагом…
   Мысли эти пришли к Чубарю не сразу, не на протяжении одной минуты, а постепенно, одна за другой, по мере того, как он знакомился с обстановкой, сложившейся в его отсутствие, однако последняя мысль возникла только теперь, когда он стоял, прислонившись спиной к копне, и тупо глядел перед собой на темную деревню; это и совершило неожиданную перемену в Чубаревом внутреннем состоянии, в его чувствах. Довольно было вспомнить про Животовщика и про то, что полицай превратился в серьезную и, может быть, пока единственную помеху на его теперешнем пути, как только что пошатнувшаяся уверенность Чубаря перешла в свою противоположность — казалось, только для одного того, чтобы обезвредить Браво-Животовского, стоило вернуться в Забеседье. Незаметно эта злость, направленная на конкретного человека, распространилась и на другие, не менее реальные явления. А через некоторое время, которое исчислялось, разумеется, минутами, не более, она превратилась в ярость огульную, а потому не рассуждающую, пожалуй, уже ни о чем… И загорелось, вернее, было подожжено Поддубище. Внезапно Чубарю вспомнилась беседа с Зазыбой, та ее часть, которая касалась колхозного имущества, по директиве подлежащего уничтожению еще до оккупации. Зашла речь, даже спор между ними и об этом хлебе, который Чубарь, по правде говоря, не рассчитывал увидеть в копнах, потому что, уходя из Веремеек, отдал Зазыбе абсолютно ясное распоряжение. Оправдываясь, Зазыба сослался на секретаря райкома Маштакова, однако Чубарь склонен был истолковать неповиновение заместителя по меньшей мере нерешительностью, если вообще не боязнью взять на себя ответственность. Да и при чем здесь Маштаков? В конце концов, секретарь райкома сам знакомил районный актив с директивой СНК СССР и ЦК ВКП(б), и Чубарь помнит, какими комментариями сопровождалась она тогда, поэтому вряд ли мог потом Маштаков изменить мнение. Теперь, когда Чубарь вернулся в Забеседье, ответственность за все колхозные дела опять ложилась непосредственно на него, значит, и спрос будет с него. Находясь целиком во власти чувств, соответственных этим рассуждениям, которые не успокаивали, а, наоборот, усиливали в нем злость, Чубарь машинально сунул руку в боковой карман толстовки, нащупал коробок со спичками, которые остались еще с тех пор, как он, Шпакевич и Холодилов поджигали на Деряжне мост. Чубарь понимал, что более удобного случая, чем теперь, у него, пожалуй, не будет для такого дела: стоило вынуть из коробка спичку и чиркнуть ею по шершавому боку, чтобы мгновенно запылала первая копна. Чубарь оттолкнулся локтем от жесткой копны, снопы которой были уложены колосьями внутрь, и вышел из укрытия. С поля хоть и не сильный, но дул ветер. Надо было отойти подальше, ну, хоть на середину клина, чтобы оттуда потом погнало пламя по жнивью. Подбрасывая, будто забавляясь, коробок на ладони, Чубарь прошел метров четыреста вдоль гутянской дороги, повернул резко направо и двинулся по жнивью вверх по склону кургана. Для поджога он выбрал чью-то лохматую копну, почти скирду, наверное, сюда были снесены снопы со всей полосы. Рядом, как нарочно приготовленный, жался суслон. Чубарь ударил ногой по нему, подхватил с земли два снопа, разлетевшиеся от его удара, приложил колосками друг к другу.
   Оставалось только поджечь. Но прежде Чубарь оглянулся по сторонам, будто боялся, что его вдруг застанут за этим делом. Ничего подозрительного вокруг не было. Тогда Чубарь поймал в коробке спичку, чиркнул. Подождав, пока сгорит сера и займется дерево, он тут же поднес огонек к снопам как раз в том месте, где были состыкованы колоски, и легкое пламя сразу же побежало по соломе, а в следующий момент перескочило на копну. Не напрасно этот год рожь долго стояла в поле. Солома, так же как и жнивье, давно уже пересохла, и пожар не заставил себя ждать да много усердствовать. Поняв, что тут, возле этой лохматой копны, больше нечего делать, Чубарь схватил за жесткий конец пылающий сноп и, торопясь, чтобы пламя, которое раздувал ветер, не обожгло руки, побежал с ним к другой копне. Потом, выхватывая новый сноп, он бежал к следующей, все дальше по сжатому клину, стараясь попадать в центр его, благо было светло от луны, и пламя, которое в темную ночь могло бы просто слепить глаза, сегодня совсем не мешало рассмотреть все вокруг. Лицо Чубаря от огня быстро сделалось горячим, руки, хотя он и старался уберечь их от ожогов, уже тоже жгло, будто кожа на них взялась волдырями. Делал Чубарь свое дело спокойно и без недавней злости, как что-то самое обыкновенное, будто собирался готовить под засев вырубку и перед этим подпаливал хворост. Наконец он бросил последний пылающий сноп еще на одну копну, провел по толстовке ладонями, вытирая сажу, и оглянулся на то, что так легко совершил, даже не запыхавшись. Расчет был правилен. Огонь уже охватил не только те копны, которые Чубарь поджег, но устремился по склону вниз, подбираясь все к новым и новым. Казалось, растекалась во все стороны пылающая смола. Больше здесь, в Поддубище, делать было нечего, и Чубарь, поправив толчком, как мешок на спине, винтовку, которая висела наискось, пошел прочь, обходя с тыльной стороны курган. Хотя назавтра в деревне и говорили, что кто-то стрелял на пожаре, однако до самой Мамоновки он винтовку не снимал…
   Постояв на Гапкином дворе, Чубарь осторожно, чтобы ничем не брякнуть, зашел в дом и повалился, не раздеваясь, на постель. Заснул он хоть и не очень быстро, но в спокойном состоянии, будто не с пожара вернулся, а, по крайней мере, с мельницы, где весь день засыпал в жернова зерно, таская беспрерывно сверху вниз и снизу вверх полные мешки. Чубарь был уверен, что сделал в Поддубище то, что крайне необходимо было сделать и что в его положении не сделать было никак нельзя. Словом, засыпая, он далек был от мысли, что, спалив рожь, нанес этим вред, так же, как далек он был и от того, что на этот счет может быть у кого-нибудь иное мнение. Однако, несмотря на удовлетворение сделанным, спал Чубарь все-таки плохо. Точней, не так хорошо, как надо было ожидать в его настроении. Потому он и проспал на другой день далеко за полдень: снова, как на пожаре в Поддубище, жгло ему лицо, под закрытыми веками билось нетерпеливое пламя. Но больше всего, кажется, мешал один и тот же сон, даже не сон — какой-то кошмар… Довольно было Чубарю на мгновение забыться, как сразу мерещилось: из-под пылающих копен прыскали, разбегаясь по жнивью во все стороны, полевые мыши, у которых были почему-то человеческие головы, и все на одно лицо, похожее на Микиту Драницу… Наконец, под утро уже, перестало трепетать под веками пламя и Чубарь крепко заснул.
   Хотя хозяйка и торопилась в поле, однако завтрак собрать па стол не забыла, накрыв еду скатеркой. В сенцах Чубарь помыл руки, ополоснул лицо. Но когда он снова вернулся в горницу, откинул край скатерти и увидел, что лежало под ней — Гапка поставила гладыш топленого молока, положила огурцов, кусок желтого сала да несколько яичек, словом, собрала завтрак, как для косца, — то вдруг понял, что ничего в рот не возьмет, просто не может есть, несмотря на то, что пора было проголодаться, время подошло к обеду. И тем не менее Чубарь не торопился закрывать еду, стоял у стола и смотрел, будто пытался вызвать у самого себя аппетит. «Отъелся», — усмехнулся в душе Чубарь, вспомнив сразу те, еще словно бы недавние денечки, когда приходилось мыкаться с голодным брюхом, слушая, как булькает в нем вода. Но дело было, конечно, не в том, что Чубарь успел отъесться, не так уж давно жил он оседло здесь. Отсутствие аппетита истолковывалось иным. Чубарь и сам это скоро понял, пожалуй, еще до того, как со скептическим самодовольством подумал о своем теперешнем сытом положении. Просто не ощущал он больше той жажды ко всему, той здоровой неутоленности, которая бушевала в нем до сих пор, будто отбило внезапно вкус ко всему каким-то дурным запахом или внутренней брезгливостью. «Но почему нет Аграфены?…» — спохватился он, словно только теперь осознав ее отсутствие. Осторожно, чтобы не задеть ненароком гладыш с молоком, Чубарь наконец запахнул краем скатерти завтрак, накрыл так, как было и раньше, и пошел на крыльцо, нагибая под двумя притолоками голову — сперва в хате, потом в сенцах.
   Солнце светило от улицы, и на двор, куда выходило крыльцо, от конька двускатной соломенной крыши падала искаженная тень. Освещено подворье было ближе к забору, где стоял, словно плаха, широкий пень, на котором хозяева не только дрова рубили, но и петухам головы. Сразу же за забором, шагов через пятьдесят, начинался лес, сплошь сосновый, медностволый, с белыми, как у скелетов, ребрами подсочки. И только на огороде, за баней, высились три кривые березы, которые произрастали от одного корня, образуя внизу, у самой земли, что-то вроде рогатого седла. На березах, облепив ветки по самые макушки, ворошились какие-то птицы, — наверное, скворцы, которым настало время сбиваться в стаи. Из леса послышалось бомканье, но неясное, может быть, приглушенное расстоянием, поэтому отгадать причину его было невозможно. Скорей всего там, в ракитовом яру, который подступал глубоким распадком к дороге, ведущей из Мамоновки в другой поселок — Кулигаевку, паслось стадо, и это бомкала колокольцем на шее чья-то заплутавшая корова.