— Я люблю Баха, — сказал Лева и, отвернувшись, стал глядеть в окно вагона. Он не спросил у Саши в ответ, каковы его музыкальные вкусы.
   Саша в окно не глядел, он украдкой рассматривал пассажиров. Он не «анализировал» и не «просчитывал» их; и взгляд его и мысли мельтешили и прыгали без всякого толка, как вспугнутые зайцы. Он и сам не знал, какие у него вкусы. К року он был равнодушен. Он без опаски миновал глазами старух с бидончиками и корзинками, задержался взглядом на плотном мужчине с портфелем. Портфель казался подозрительным. Мужчина уткнулся в газету «Советский спорт»; не подозрительно ли это? Саша чувствовал, что сердце у него стучит очень громко. Он сделал несколько глубоких вдохов. Да, так насчет музыки: про «Нашествие» он знал от Кати, та была помешана на русском роке. Саше больше нравилась музыка попроще, душевная. (Не блатная, конечно: блатную музыку Олег презирал и говорил, что это для тех горе-бизнесменов, которые еще не слезли с дерева.) Несколько лет тому назад Саше нравилось, как поет тенор Басков, но Олег объяснил, что Басков не-му-жик, и Саше его пение сразу разонравилось. Хотя понять Олега порой было сложно: так, Шуфутинского, который тоже очень нравился Саше и был мужиком бесспорным, Олег обозвал «пошлятиной»; а вот Гарика Сукачева Олег уважал, хотя Саша не видел разницы между ним и Шуфутинским… Плотный мужчина отложил газету, полез в портфель: Саша весь подобрался, но тот достал из портфеля всего лишь гамбургер. Старухи галдели. Рокеры шумели. Колеса стучали, весь вагон рычал и трясся: он был моторный. У себя дома Олег всегда слушал старый западный рок — «Квин» и все в таком духе. Саша догадывался, что этому Олега обучил кто-то, формировавший его вкус так же, как Олег впоследствии формировал вкус Саши. Но Саша, в отличие от Олега, оказался невосприимчив.
   Он теперь разглядывал компанию рокеров, что расселась через проход от них: пятеро парней и девушка. Девушка была немного похожа на Катю и очень хороша. Между краем топика и краем джинсов у нее было очень много голого золотистого живота, и этот живот не висел складками, как у большинства девушек, которые непонятно зачем напяливают штаны с таким низким поясом. Рокеры были, кажется, настоящие, навряд ли рокеры бывают завербованные. У Кати тоже никогда ничего нигде не висело, она была очень тоненькая и спортивная, а вот Наташка была, пожалуй, толстовата, потому что она никаким спортом не занималась, а все больше лежала на диване с телевизионным пультом в руках и ела конфеты, за что Олег звал ее — за глаза, конечно, — плебейкой и коровой. В конце вагона ехала компания дачников, они все были толстые и красные и везли какие-то ведра с лопатами — зачем?
   Парни, сопровождавшие красивую девушку, играли на гитаре и пили из банок пиво. В вагоне было жарко, и душно. Саше тоже захотелось пива. У них было с собой две банки, он выпил одну, а затем, спросив у Левы, будет ли тот пить свое пиво, и увидав в ответ отрицательное мотание головы, выпил и Левину банку. От пива Саше стало чуть поспокойнее, он даже попытался вообразить себя нормальным человеком, спокойно и свободно едущим по своим нормальным делам, и, когда красивая девушка посмотрела в его сторону, широко улыбнулся ей. Девушка — она не пила пива, и ей было скучно — тоже улыбнулась. Она, кажется, была не прочь познакомиться. Не подозрительно ли это? Очень, очень подозрительно. Саша заерзал на скамейке, рука его в который уже раз инстинктивно метнулась к груди и пошарила за пазухой, проверяя и поправляя во внутреннем кармане куртки конверт с деньгами. Конверт был толстоват, чтоб запихать его в карман джинсов: на Саше были обычные джинсы, а не камуфляжные штаны со множеством здоровенных карманов, как у Левы. Помимо конверта, в этом же кармане лежал Сашин настоящий паспорт. Нарумова говорила, что лучше б им с Левой от настоящих паспортов избавиться, но они не могли решиться сделать это. Рукопись же и копия с нее были у Левы, и Лева тоже время от времени дергался и как бы невзначай ощупывал свою тощую ногу в том месте, где на штанах был большой карман, застегнутый на молнию и еще зашитый нитками для верности. Нарумова говорила, что нужно и деньги тоже зашить — в пояса брюк, например. Они бы так непременно и сделали, если б нужно было ехать ночь. Но ехать нужно было всего два с половиной часа. Парень, что играл на гитаре, играл очень плохо. Игра его была похожа на зубную боль. Подозрительная девушка меж тем продолжала пялить глаза на Сашу. Он уже хотел сказать Леве, что нужно перейти в другой вагон, но тут электричка в очередной раз остановилась, в вагон ввалилась толпа новых пассажиров, и Саша переключил свое внимание на них. Наискось от Саши с Левой сидели у окон два пьяненьких мужика и, поочередно прикладываясь к водочной бутылке, играли в карты; рядом с ними плюхнулась целая банда рокеров, толкая и стесняя мужиков; те подхватили свои вещи, то есть карты и бутылку, пересели быстренько к Саше и Леве и продолжали играть и пить, ни на кого не глядя. Девушка же, от которой мужики эти Сашу заслонили, перестала глазеть на него. Возможно, она вовсе не на него глазела, а просто в окно на той стороне, где он сидел.
   А сторона, надо сказать, была выбрана неудачно: в окна палило полуденное солнце. Саше было очень жарко, он весь вспотел под курткой. Он подумал, что недаром, собираясь в бега, боялся именно этого: постоянного отсутствия комфорта. Он уже миллион лет не ездил в электричках, а только в машинах с кондиционерами. Лучше б он не пил пива. От картежников противно несло водкой. Один из них вдруг закемарил прямо посреди игры и повалился Леве на колени, тот сердито отпихнул его; картежник забормотал «ты-че-бля», но его партнер, не такой пьяный, сказал Леве «извини, мужик» и дернул своего товарища за штаны, чтобы тот отодвинулся подальше от Левы. Все это было так непередаваемо свинско. Саша был уже весь как мышь мокрый. А Леве хоть бы хны. Сашу совсем разморило. Ночью он почти не спал от волнения и страха. Он расстегнул куртку, потом не выдержал и снял ее и вытер платком шею.
   — На, возьми. — Он протянул свою куртку Леве. — Я, кажется, сейчас отрублюсь.
   Лева понял, что от него требуется, и надел Сашину у поверх своей, то есть не совсем надел, а набросил на плечи, но так, чтобы все время чувствовать конверт с деньгами. А Саша прислонился головой к оконной раме и хотел задремать, но не смог: ежеминутно он в страхе открывал глаза и водил ими по сторонам. Но, наверное, он все же на какой-то краткий миг задремал, потому что шум начался как-то неожиданно. «Ты-бля-ты-че-бля», — злобно бормотал один из пьянчужек и толкал своего друга ладонью в плечо; тот вдруг схватил колоду карт и смазал друга по небритой морде, мгновенно они сцепились и стали неуклюже драться. Они неловко махали своими пьяными руками и задевали то Леву, то Сашу. Бутылка упала, и остатки водки разлились по полу. Свинство достигло апогея.
   — Ты, козел, сядь, — сказал в бешенстве Саша и толкнул пьянчугу так, что тот повалился на пол, прямо в водочную лужу, увлекая за собой своего друга.
   — Я те щас сяду! — крикнул пьянчуга, подымаясь с пола.
   И они оба набросились на Сашу; на миг все смешалось в один клубок — Саша, Лева, бутылка, карты… Пассажиры глазели на этот клубок и галдели пуще прежнего; рокеры свистели и хохотали, старухи причитали, плотный мужчина с портфелем гневно кричал: «Какое безобразие»… Пьянчуги наконец отцепились от Саши с Левой и стали отползать; Саша отряхивался, губа у него была разбита… Пьянчуги, пятясь, отступали по проходу и все бормотали и огрызались на ходу; и вдруг кто-то из рокеров громко засвистел и заорал, адресуясь к Леве (наверное, глядя на Левину бандану, он принял Леву за своего):
   — Держи вора! Чувак, он у тебя из кармана чой-то спер!
   Дальше все происходило очень бестолково и быстро. Лева, бледный, с перекошенным лицом, ошупывал полуоторванный карман Сашиной куртки; рокеры схватили одного вора, а дачники — другого; Саша, метнув в Леву страшный взгляд, кинулся в гущу схватки; старухи визжали, в проходе образовалось столпотворение; вор, который стискивал в руке конверт с деньгами, извивался ужом, отбивался и вопил, что он-де ничего не крал; мужчина с портфелем вскочил на скамейку, размахивал руками и истошно кричал: «Милиция! Милиция!»; один рокер, не разобравшись, в чем дело, нечаянно ударил самого здоровенного дачника гитарой, а тот ударил рокера лопатой; вор вырвался из лап рокеров, но тотчас угодил в медвежьи объятия дачников; Саша, тяжело дыша, протянул руку за своим конвертом, который держал сейчас какой-то тощий рокер, и сказал:
   — Давай сюда. Спасибо, мужики…
   Электричка замедляя ход, подъезжала к станции. Рокер уже хотел было отдать Саше конверт, но дачник, которого ударили гитарой, схватил рокера за плечо.
   — Счас милиция придет, — сказал дачник злобно. — Едут пьяные, орут, пристают к людям… Хамы! Хулиганье! Счас протокол-то на вас составят.
   — Кто пьяные? — возмутился рокер. — Мы вора поймали.
   — Все вы тут одна шайка, — сказал дачник. — Кто вас тут всех разберет, кто пьяные, а кто прикидываетесь. Заберут на трое суток до выяснения.
   — Это мое, — сказал Саша и опять протянул руку, но дачник, большой как гризли, отпихнул Сашу и замахнулся на него лопатой.
   — Ты тоже драку учинил, бандитская рожа, — сказал дачник — И тебя на трое суток.
   — Сперли-то не у этого, — сказал маленький кривоногий рокер, — а у того чувака. Чё там? Бабло?
   — Да-да, — сказал Саша заискивающим тоном, — мы вместе… Лев, что ты там жмешься? — Лева беспомощно поднял голову: он потерял в драке очки и ползал по вагону, собирая их останки. — Отдай ему, брат. Это просто бумаги.
   — Ничего мы не перли! — придушенным, но абсолютно трезвым голосом выкрикнул вор. Он лежал на лавке, а на нем сидели толстый дачник и два рокера. Второй вор, придавленный чьими-то решительными ногами, валялся на полу в проходе и, кажется, уж и не дышал. — Они сами на нас полезли! Хулиганы! Я требую адвоката!
   Электричка меж тем остановилась; мужчина с портфелем протолкался сквозь толпящихся пассажиров и выскочил на перрон, а остальные продолжали перебранку.
   — Они вместе, вместе! — сказала красивая девушка.
   — Кто? — спросил большой дачник — Эти два хулигана или все четверо?
   — Дебоширы, разбойники! — сказала старуха в платке. — Сидит тут вся голая и орет! Ни стыда ни совести.
   — Рот закрой, старая кошелка! — отвечала красивая девушка.
   — Вот же дрянь! — сказал большой дачник и замахнулся на девушку лопатой. — Я тя научу стариков уважать.
   — Проститутка. Всех их в милицию, — сказала другая старуха. — И ты, болван здоровый, лопатой-то не больно маши. Ишь, размахался! Не у себя на даче. Тебя тоже в милицию.
   — Меня?! — возмутился большой дачник. — Ах ты старая…
   И тут, перекрывая галдеж и вой, раздался страшный рокерский вопль: «Атас!» — и Саша понял, что все кончено: по проходу семенил мужчина с портфелем, а за ним, грохоча сапогами, поигрывая дубинками, шли четыре милиционера.

VII. 1830

   Звуки голосов разбудили его. Несколько мгновений он не открывал глаз, не желая обнаруживать, что бодрствует. Он был вооружен и готов дорого продать свою жизнь. Разбойники говорили по-французски. У одного или двух выговор был грубый, странный.
   Гнев и боязнь показаться смешным боролись в нем. Осторожно из-под ресниц он глянул. В подсвечнике горела новая свеча. Стаканы с вином. Восьмеро людей сидели вкруг стола. Ему было плохо видно их. Потом он узнал знакомый голос и едва не засмеялся, несмотря на досаду. Это был князь Одоевский, любомудр, «чернокнижник», мягкий, рассеянный, добродушный чудак; вряд ли от него можно было ждать подобной шутки; впрочем, он еще мало знал князя, они познакомились этой зимою и встречались лишь несколько раз.
   Он изобразил, что только пришел в себя: пошевелил затекшей рукою, будто бы во сне, застонал, приподнялся и сел. Они глядели на него. Один был — мулат, тот самый, от Никольса и Плинке, это было неприлично, странно. И были еще два темнокожих человека. Другие были белые, никого из них он не знал, кроме Одоевского. Все были одеты обыкновенно, белые и черные.
 
…За столом
Сидят чудовища кругом;
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой…
 
   — проговорил Одоевский по-русски и улыбнулся. Улыбка его была чуть растерянная, дрожащая, и что-то было жалкое во лбу, между бровей.
   Он хотел смеясь требовать от князя объяснений, но смех не шел к нему. Он что-то сказал, он не помнил, что именно. В ответ один из белых людей обратился к нему с учтивой речью и просил сделать обществу честь, присоединившись к застолью. Он понял, что продолжает видеть сон, и стал почти спокоен.
   Он подошел к столу. Они все привстали, приветствуя его. Человек с русой бородкой, похожий на офицера, подвинул ему стул. Он сел, поставил локти на стол и ждал терпеливо, что они скажут ему, так ребенок ждет, пока мать развертывает подарки. Сон был необыкновенно ясен. Черные люди все молчали и улыбались, зубы их были очень светлые, глаза удивительные. Ему налили вина. Он послушно взял стакан. Движения его собственные и всех других были медленны, плавны, так обычно бывает во сне. Он подумал, что если сейчас разожмет пальцы и выпустит стакан — тот не упадет, а мягко опустится на стол, не расплескав из своего содержимого ни капли. Но он не сделал этого. Вино было скверное, он выпил его, не чувствуя вкуса. Кошка, мурлыча, подошла к нему и потерлась о его ноги. По левую руку от него сидел самый черный из чернокожих, он был мал ростом и гибок как плеть, зубы спилены в острые клыки. Улыбаясь своими страшными зубами, чернокожий нагнулся погладить кошку, но та зашипела и отпрянула. Чернокожий и кошка смотрели в глаза друг другу, они были похожи, оба гибкие и с острыми зубами. И опять все молчали и глядели. И слышно было, как тикают на стене ходики.
   Наконец он спросил, для чего он здесь. И тогда заговорил высокий красивый черный, черный спросил его, знает ли он свое происхождение. Он знал, конечно. Он, кажется, понимал, к чему клонит черный. Иногда во сне понимаешь очень легко и быстро. Черный принадлежал к тому племени, из которого взяли прадеда. А другие черные — нет, у них было много разных племен, и племена совсем не были похожи одно на другое, балуба или мутетеле также отличались от амхара или фулбе, как скандинав от итальянца, а немец от испанца, он сразу понял и это.
   Прадеда украли. Он это все знал. Высокий черный считал себя его родственником, у них так было принято, все племя — родные. Он перебил черного довольно неучтиво и спросил, откуда тот приехал в Петербург, и черный, сильно разочаровав его (ему уж рисовались необыкновенные страны, море и пальмы), отвечал, что приехал из Парижа, там он живет. Многие черные попадали через Мартинику и другие колонии в Париж, это всем было известно; но в первый раз ему так ясно представилось, как черный человек гуляет по Champs Elisees — с тросточкою, в цилиндре; входит в boulangerie, покупает свежий рогалик — это было смешно и мило… Черный произнес одно имя, произнес на своем чудном наречии, но он почему-то сразу понял, какое имя сказал черный, это имя было Туссен-Лувертюр, мятежник, «черный генерал»; высокий чернокожий (или, возможно, отец или дед высокого чернокожего, это было не совсем ясно, и невозможно было понять, глядя на чернокожего, стар он или молод) принадлежал когда-то к его свите.
   — Армия его состояла из мертвых людей, — сказал Одоевский загадочно.
   Он усмехнулся: то были бабьи сказки, он уж слыхал их. Он хорошо помнил, как лицеистом читал взахлеб старые нумера карамзинского «Вестника». «Из Порт-о-Пренса нам сообщают…» «Первому консулу белых людей от первого консула черных людей…» И — обман коварный, и — ни единого слова до самой смерти… А другой белый сказал какое-то слово, похожее на русское слово «вода». Но чернокожий покачал головой и сказал сердито (его французский был не слишком чист, а интонации были чужие, вкрадчивые, как мурлыканье кошки):
   — Нет vodoo, нет! Это — для детей, это — вздор! — И стал говорить, что генерал Лувертюр был вовсе не колдун, а смелый, честный человек, добрый человек, друг свободы.
   И вдруг начался разговор о Франции, разговор политический, светский — точь-в-точь как в гостиной Фикельмонов! — и все стало совсем как всегда, как обычно. Они были все за герцога Орлеанского, и он — тоже; они — кроме мягкосердого Одоевского — считали, что Полиньяк заслужил казнь, и он думал то же самое. Наверное, это все-таки был не сон.
   — Для чего я здесь? — опять спросил он.
   — Мы хотим помочь, — сказал высокий черный. — Вам не следует вступать в этот брак.
   Он вспыхнул. Он довольно уж наслушался советов и сожалений. Непроизвольно, мгновенно он подумал о черном как об «обезьяне» (возможна ли дуэль с обезьяною?), но «обезьяна» был всегда он сам, и гнев его ослаб. Однако он не намеревался терпеть вмешательства в свои дела. Он одержал себя и со всей возможной вежливостью сказал об этом черному.
   — Тысячу раз умоляю извинить меня, — сказал черный, — но мой долг брата… Брак приведет вас к смерти.
   — Жизнь всегда приводит к смерти, — сказал он с усмешкой. Черный смотрел мягко, как и вправду брат или друг, и он вспомнил, что видит сон. Во сне можно было то, чего обычно было нельзя. — Какой брак погубит меня — этот или любой?
   — Ответ вы знаете сами, — сказал черный.
   Но это была неправда, он ничего не знал. Он уж слышал эту глупость — погибель через жену, но… Он никогда бы не стал жениться, даже на ней, если б знал достоверно, что это его погубит. Он хотел жить, очень хотел. Ему еще так много нужно было сделать. Он и десятой доли не выполнил из того, что хотелось.
   — Вы можете знать свое будущее, — настаивал черный. — Можете, если пожелаете.
   Это тоже была неправда, никто не мог знать будущего. Он не знал своего будущего, лишь изредка бывали у него предчувствия, но они бывали у всех. Он не доверял ясновидящим, они были, скорей всего, шарлатаны, друзья его думали, что он верит предсказаниям, но он просто играл; ему бывало немного грустно и страшно, когда предсказание было дурное, но так бывало у всякого человека.
   — Вы не верите в свои силы, — сказал черный. — Но у вас есть сила, та же сила, что у меня. Я помогу вам поверить.
   Он не хотел этого, ему было неприятно. Сон затянулся и грозил перерасти в кошмар. Но он ничего не мог сделать, черный смотрел так страшно. Как-то один человек сказал о нем, что он не боится ни человека, ни дьявола, это была лучшая похвала. Он и сейчас не боялся и знал, что черный — не дьявол. Он не боялся, а просто не мог противиться тому, что было в глазах черного и бывало иногда в цыганских глазах.
   Тело его опять сделалось ватным, непослушным. Он слабо, как дитя, пролепетал что-то — кажется, он спрашивал черного, какая причина понуждает того принимать участие в его судьбе, — и черный отвечал, что они (кто?) любят его и хотят, чтоб он был долго жил, потому что он нужен им, потому что он — их, такой же, как они, а не такой, как все. Это можно было понять, он всегда был, к сожалению, не таким, как все; но разве князь Одоевский и другие незнакомые господа тоже были — их?
   Он, кажется, не задал этого вопроса вслух, но Одоевский ответил на него. Ответил, что интересуется разными тайнами, и другие белые, покорно кивая и улыбаясь, как фарфоровые куклы, подтвердили, что просто интересуются и поэтому помогают, ведь не возможно черным людям в Петербурге нанимать дома, экипажи, да и просто ходить свободно по улицам, не привлекая ничьего внимания. Он представил, как черный человек садится в омнибус, чтоб ехать на Крестовский, или идет обедать к Дюме, и согласился, что не возможно.
   — В благодарность за эти услуги, — сказал Одоевский, — нам позволено иногда приподымать завесу будущего, хоть мы не предрасположены к этому, как вы…
   Он вспомнил, что князь Одоевский служит по ведомству иностранных исповеданий, и усмехнулся. Ему любопытно стало, как же черные люди живут в Петербурге нынче, когда мода на черных слуг давно прошла. Вопрос такой был бы наяву неприличен, невозможен. Но он задал его. Высокий черный отвечал вежливо и спокойно, как будто ничего неприличного в вопросе не находя, что все они служат у иностранцев — купцов, путешественников, — но не стал распространяться, в качестве кого они служат. Да это и не важно было.
   — Сейчас мы с вами будем смотреть в будущее, — очень просто сказал высокий черный. Он еще что-то сказал на своем гортанном наречии маленькому черному, похожему на кошку, и тот сунул свою черную руку с розовой ладонью в карман сюртука (обычный сюртук, превосходно пошитый) и достал оттуда шелковый мешочек.
   Высокий черный развязал мешочек. Там был сухой зеленоватый порошок. Черный высыпал щепотку порошка в свой стакан с вином. Улыбаясь, он подтолкнул стакан.
   — Прошу, — сказал он.
   Он отказался, он не мог пить из чужого стакана даже во сне, даже если б это был стакан белого человека. Тогда черный опять улыбнулся и заложил руки за спину. Стакан, стоявший на столе, чуть накренился и поехал обратно к черному. Он двигался мучительно медленно и дребезжал. Потом стакан замер. Черный взял его и выпил вино.
   — Не имеет значения, кто выпьет, — сказал черный, — вы или я. Дух наш един.
   Белый, похожий на офицера, вновь пробормотал то слово: vodoo. Но высокий черный затряс головою очень сердито, красивые зубы его оскалились. Он говорил: того, о чем сказал белый, не существует, это — чепуха, предрассудки, вздор; существует иное знание, древнее, могущественное. Но невозможно было понять из его речи, какое это знание. Вероятно, ему не хватало французских слов, чтобы выразить это. Черный понял, что его не понимают, и вздохнул так, что ему сразу стало жаль черного. Он посмотрел черному в глаза и улыбнулся ему.
   Тогда высокий черный откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Грудь его вздымалась все реже, дыхания не было слышно. Маленький черный, похожий на кошку, сказал по-французски, чтоб он взял черного за руку. Он посмотрел на Одоевского, тот молчал и сидел неподвижно, как кукла. Был ли это Одоевский, или же кукла с лицом его? А маленький черный ждал. Он подчинился. Высокий черный с ужасной силой стиснул его руку, пальцы хрустнули. Рука черного была горяча и суха. Он стерпел боль не поморщившись. Голова его закружилась. Стены комнаты стали колебаться, они были теперь почти прозрачные. Потом комнаты не стало. И ничего не стало вокруг. И рука уже не болела. Ему было страшно и хорошо, как в детстве.
   Звучала чужая, дикая, резкая музыка, и это тоже было страшно и хорошо. От него не требовали, чтоб он закрыл глаза, но он все же закрыл их и сквозь веки чувствовал горячий желтый свет, свет солнца. И море шумело, как в Одессе (ему больше не с чем было сравнить, он не знал другого моря). Но потом вдруг ударили маленькие барабаны, он не видел их, но знал почему-то, что они маленькие. Барабаны били и в день казни. Он не видел казни, но ему рассказывали. Бой барабанов был тревожен и нехорош. Ему показалось, что у него сейчас разорвутся уши, и сердце разорвется тоже. Он не мог быть там, куда звал его черный, он хотел убежать. Он вскрикнул и с силой выдернул свою руку из руки черного.

VIII

   — Ты… ты…
   От злобы Саша не мог даже говорить. Он стискивал кулаки, сдерживаясь, чтоб не ударить Леву.
   — Надо было держать свою куртку при себе, — угрюмо отвечал Лева. — И не спать.
   Он был очень подавлен и выглядел жалко. Очки его, разбитые, остались в вагоне. Каким-то чудом, распихав народ, им удалось прорваться в другой тамбур, выскочить из электрички и, протиснувшись сквозь дыру в ограждении, спрыгнув с высокой платформы и пробежав без остановки с полкилометра по путям, оказаться в городе. Они даже не заметили, какой это был город. Теперь они сидели на лавочке в маленьком сквере. Они погибли. Деньги остались при них лишь те, что были предназначены на карманные расходы и лежали отдельно от конверта, а это были сущие гроши. Не было теперь у Саши и паспорта — вообще никакого паспорта, ни фальшивого, ни настоящего. Как есть бомж.
   — Надо было ехать попуткой, — сквозь зубы проговорил Саша. — Я достаю деньги… Рискую всем, на смерть иду, но достаю бабло. А ты его теряешь, как… как…
   — А надо было не спать и держать свою куртку при себе, — тупо повторил Лева. Он, видимо, больше ничего не мог придумать в свое оправдание, хоть и был кандидатом наук.
   Саша откинулся на спинку, заложил ногу на ногу и сказал очень холодно:
   — Теперь ты доставай бабло. Где хочешь, там и доставай.
   — Я не могу. У меня нет таких знакомых.
   — Тогда вали отсюда. Убирайся. Чтоб я тебя больше никогда не видел.
   Лева молча встал и пошел к выходу из скверика. Он немного прихрамывал: в драке и свалке расшиб колено. Саша похлопал себя по карманам в поисках сигарет.
   Но все сигареты в драке помялись и поломались. Он ударил кулаком по скамье с такой силой, что разбил руку в кровь. Потом он пересчитал оставшиеся деньги: их не хватало даже на то, чтобы заплатить Мельнику (так звали знакомого Анны Федотовны) за один паспорт, даже на одну страничку паспорта. На эти деньги можно было купить разве что сигареты, да билет на электричку или автобус. Он пошел к киоску, что был на углу сквера. Унылая фигура Левы торчала там; Сашу затрясло от ненависти при виде этой фигуры.
   «Вернуться в Химки, просить у Нарумовой обратно бабки, что мы ей дали… Мерзко… Как ехать? Нас уже ищут по этой дороге с собаками, ведь мой настоящий паспорт нашли… Но, может, железнодорожные менты не в курсе… Надо было рискнуть, согласиться пойти в милицию… Нет, так только идиоты могут рассуждать… Это — смерть…» Сашу затрясло еще сильней. Он обжег пальцы, прикуривая одну сигарету от другой. Потом он вспомнил, что рукопись осталась у Левы. Но ему было теперь наплевать на рукопись. Он сел опять на ту же лавочку. От жары его подташнивало. Губа кровоточила. Он еще никогда в жизни не чувствовал себя таким грязным и несчастным. Ах, какая чудесная жизнь была у него и как мало он ее ценил! Сауна, вечер в клубе, подобострастная обслуга, билеты в бизнес-класс, суши-бар, всегда чистая, выглаженная одежда… А дом, вожделенный, милый! Он наподдал ногой пустую консервную банку. Взглянул с омерзением на свои руки: ногти черные, обломанные… Все эти герои приключенческих романов, бегущие от преследования, никогда не вспоминают о своем добре, которое пришлось бросить: видно, они его не зарабатывали в поте лица, деньги им, уродам, сами сыпались в карманы…