Саша пошел куда-то не разбирая дороги. В каком-то ошеломлении он миновал Садовое и бульварное кольца; он несся уже по Ильинке, когда до него наконец дошло, что сейчас он прибежит прямиком в Кремль. Кремль, наверное, тоже был опасен. Саша свернул в первый попавшийся переулок, но там, в конце переулка, серым маревом висела Лубянка. Он метнулся в другой поворот, и переулки вывели его на Кузнецкий; там было много народу, но все же недостаточно много; спотыкаясь, на дрожащих ногах он побрел вверх по Тверской, где народу было больше, но, дойдя до книжного магазина, вспомнил, кто стоит и поджидает его там, дальше, и ему показалось, что он сходит с ума. Он был весь взмокший и липкий от жары. Он развернулся и быстрым шагом пошел прочь от центра города. Безумием было вообще крутиться внутри этих ужасных колец. Он вырвался из них и продолжал идти как автомат, куда глаза глядели; увидав слева от себя нависающую громаду Курского вокзала, он едва не завыл, сам не понимая отчего, и стал торопливо забирать правей-правей; он не помнил, как попал в Лефортовский парк; ноги его подкашивались, он сел на скамью, но тут его ужалила мысль, что Лефорт тоже каким-то образом относится к Пушкину, и он вскочил в ужасе, но потом вспомнил, что про Лефорта писал не Пушкин, а Алексей Толстой; однако ужас его не слабел, все эти Пушкины и Вяземские заманивали и преследовали его будто нарочно. Надо было сразу поселиться в каком-нибудь Бирюлеве или Химках, там спокойно, там искать не станут, там Пушкин никогда не ходил, при Пушкине никаких Химок не было. Он ушел из парка и снова побрел куда попало.
   На какой-то улице Саша остановился покурить. Поддавшись панике, он совсем уже запутался, потерял ориентацию, и Москва казалась ему чужим и жутким местом, вроде Гарлема. Он не знал, что это за улица. Может, это опять Тверская, и сейчас он спрыгнет с постамента и, тяжко ступая, погонится за ним… Может, это уже Невский? Саше захотелось пойти на Лубянку и сдаться. Может, и напрасно он откосил от армии. Может, армия научила бы его терпению и самообладанию. А может, и нет. Он задыхался. Он уронил сигарету и растоптал ее. Он увидел, как из дверей какого-то учреждения вышел кругленький длинноволосый человек и, подобрав полы рясы, стал садиться в машину. Он узнал этого человека: то был популярный отец Филарет, он часто выступал по телевизору, был остроумен и Саше очень нравился, больше, чем Познер. Саша не раздумывая бросился к о. Филарету; он был в таком состоянии, что бросился бы сейчас, наверное, к любому человеку, чье лицо показалось ему знакомым, даже к Андрею Малахову, которого терпеть не мог.

II

   — Второй раз в том же районе они не поселятся, — сказал Дантес. — Они умны.
   — Все-таки опишите их, бабушка, — сказал Геккерн. — Какие они из себя?
   — Парень темненький, высокий. А девка — беленькая. Молодожены.
   — Кто?!
   — Беленькая, — повторила бабка, беспомощно моргая. Она была такая дряхлая — дунь и улетит. Но отличить мужчину от женщины она, наверное, все-таки могла.
   — А кот у них есть?
   — Кот? — удивилась бабка. — Нет кота. Ребеночек есть. А кота нет. Только ребеночек, без кота. Молодожены. А кота никакого у них нет. Ребеночек только. Я так-то с ребеночком не пускаю, а они молодожены. Без кота. С ребеночком.
   — Хватит. Пойдем дальше, — сказал Дантес Геккерну.
   — Мы вам очень признательны, — сказал Геккерн бабке.
   Они пошли дальше обходить вокзал. Бабка смотрела им вслед. Она полжизни просидела (нет, не за политику, а за нормальное мошенничество и сбыт краденого), но причина, по которой она решила солгать комитетским, была совсем не в этом. Причина была в том, что Саша дал ей на тысячу рублей больше, чем она спросила с него. Саша сделал это по ошибке, нервничая, и потом дико жалел о своей оплошности и ненавидел жадную бабку, но бабка не знала этого и думала, что он решил уважить ее старость. Так одно ошибочное умозаключение влечет за собой цепь других.
   Бабка стояла, держа в руках табличку «Сдаю комнаты».
   — Бабука, — окликнули ее. Она повернула голову. Подле нее стоял высокий негр в лиловых брюках, похожий на статуэтку. — Бабука, мне комната нужна. Очень срочно. Я тебе заплачу хороший деньги.

III

   — Не нужно делать из Пушкина образцового христианина, как раньше из него делали идеолога пролетарской революции. Пушкин живой и разный — тем и дорог. Пушкин — это солнце. На солнце есть пятна, но оно светит. К тому же Пушкин «Гавриилиады» и Пушкин «Бориса Годунова» — разные люди…
   — Да-да, — сказал Саша.
   Он не очень внимательно слушал Филарета. (Отец Филарет не велел называть себя отцом; он был очень демократичен, так демократичен, что Саша с его мелкобуржуазными предрассудками даже несколько опешил.) Утопая в глубоком мягком кресле, Саша блаженствовал. Маленькая квартирка о. Филарета была уютная, красивая, и в ней была пропасть книг: к удивлению Саши, это все больше были книги светские. Но и Филарет не сумел объяснить Саше, за что ФСБ преследует его и при чем тут Пушкин; впрочем, о. Филарет о Сашиных делах и не говорил пока что вовсе, а только про Пушкина рассказывал. Он рассказывал довольно интересно — во всяком случае, для Саши, — но все это было не то. Саша узнал, что у Пушкина были нелады с ихней царской безопасностью, в частности, из-за поэмы, в которой тот написал про деву Марию неуважительно (о. Филарет снисходительно объяснил это мятущейся душою молодого Пушкина и даже намекнул, что у него самого в юности бывали о деве Марии не очень уважительные мысли, как у всякого мужчины), но те времена давно канули в Лету, да и Пушкин-то помер, так что эти нелады ничегошеньки не проясняли. И если даже в той рукописи, что лежала у Саши в кармане, тоже было написано что-нибудь богохульное, навряд ли из-за нее стали бы так гнать Сашу, ведь у нас все-таки свобода и даже «Майн Кампф» можно купить, если захочешь. А потом Пушкин образумился и пришел к Богу, да он никуда и не уходил от него по большому-то счету. Когда о.Филарет рассказывал, как Пушкин перед смертью радостно согласился на предложение своего друга Жуковского послать за батюшкой, на глазах о.Филарета выступили слезы.
   — И представьте, Саша, его спросили, за каким батюшкой послать, а он ответил, что это неважно, за любым из соседней церкви… А ведь он мог бы потребовать митрополита или какого-нибудь знаменитого святого… Какой человек! Настоящий по-хорошему церковный человек.
   Саша кивнул. Ему было грустно и жаль себя и Пушкина, и слова Филарета о том, что Пушкин велел послать за батюшкой «радостно», как-то покоробили его. Ты хотел убить любовника жены, а он убил тебя, и жена осталась вся в долгах и с кучею детишек — чему уж тут так сильно радоваться? И уж конечно, если Пушкин умирал от раны в живот и ему было очень больно и он знал, что умирает, ему было все равно, митрополит его исповедует или кто, и никакой особой заслуги Пушкина Саша тут опять же не видел и не понимал, чем так восхищается о.Филарет. Но это все были мелочи. Саша вспомнил, что не захотел подойти к батюшке из церкви на Бауманской, потому что батюшка показался ему нехорош. Но стыдно ему не стало. Ведь он еще не умирал, когда строгий и скучный батюшка ему не понравился. Если б умирал, тогда другое дело.
   — Отец Филарет, скажите…
   — Без чинов, Саша, прошу вас.
   — Филарет, а как у нас сейчас на самом верху относятся к Пушкину?
   О. Филарет хотел ответить правдиво, то есть «никак не относятся», но это было бы нехорошо и могло ввергнуть Сашу в еще большее уныние. Поэтому он сказал:
   — Очень ценят и любят, разумеется… А вот в Америке Пушкина ненавидят. Его даже обвиняют в антисемитизме, вы это можете себе представить? Я был просто в шоке: этот негритенок, эфиоп — и вдруг антисемит! Его заклеймили антисемитом на том основании, что он «не создал ни одного положительного образа еврея»! Было бы что создавать…
   — Он не эфиоп, — сказал Саша. — Он вроде бы камерунец.
   — Да? Скажите как интересно… — рассеянно пробормотал о. Филарет. — Так вот, касательно «положительного образа еврея»: если мы задумаемся, что собой представляет праздник Пурим…
   Евреи и ихние праздники интересовали Сашу так же мало, как о. Филарета — происхождение Пушкина. Саша опять стал слушать о. Филарета невнимательно. Тот говорил массу умных вещей, но Сашу не волновали эти вещи, а волновала его собственная судьба. Он хотел дождаться, когда о. Филарет сделает паузу, чтобы перевести дыхание, но тот умел говорить без пауз, и Саше пришлось перебить его довольно невежливо:
   — Так мне-то что же делать?
   — …и перед Второй мировой войной фашистская верхушка договорилась с мировыми сионистскими организациями устроить для спасения евреев гетто, — по инерции выпалил о. Филарет. — Что вам делать? Что делать, что делать… Не знаю, вправе ли я давать вам советы, но… Я думаю, вы столкнулись со страшной и злой силой. Выражаясь фигурально — С Сатаною.
   — Да уж.
   — Вероятно, за рукописью охотятся сионисты, рерихианцы и масоны. Они всегда ненавидели Пушкина за то, что он разоблачал их… Между прочим, странную вещь можно заметить при изучении писем Пушкина… Как только хотя бы краем в переписке иудейский вопрос затрагивается, то либо от письма страница оторвана, либо адресат неизвестен… О, масоны мстят жестоко и наверняка, и немало людей, столкнувшись с ними, погибает загадочной смертью… Вы знакомы с концепцией Внутреннего Предиктора СССР?
   — Кого?!!
   — Да нет, это я так… Но вы понимаете, что масоны убили Пушкина?
   — А я думал, его убило самодержавие. Нам так говорили в школе.
   — Что вы, что вы! — О. Филарет замахал руками. — Отношение Пушкина к самодержавию, конечно, было сложным. Он мыслил критически. Но он был прежде всего патриотом России. Наделенный от природы даром прозорливости, он еще в зародыше увидел то, что начиналось в России под флагом многоликого международного мракобесия; увидел, ужаснулся, не принял, заклеймил и тем самым вызвал на себя огонь тех сил, которые уже давно стремились разрушить нравственные устои, духовные основы русской государственности… С Николаем у него всегда была настоящая духовная близость. К сожалению, масон Бенкендорф обманул Государя и вместе с Геккернами убил поэта. Когда Дантес шел на дуэль, на нем был бронежилет.
   — Не верю я в масонов, — проворчал Саша. Он уже понял, что о.Филарет ему не поможет: это был наивный, прекраснодушный человек, балабол и книгочей, далекий от политики и от жизни. — Не знаю насчет рукописи, а за мной охотится КГБ.
   — О, уверяю вас, вы ошибаетесь. Вы напрасно так говорите. Вы еще очень молоды, вам нужно учиться и развиваться. КГБ — да, КГБ был масонской организацией. Но те, кто трудится во имя безопасности и процветания России теперь, не имеют с той организацией ничего общего. Это недоразумение. Вы бежите от того, кто вас защищает и заботится о вас. Вы запутались. Вам нужно пойти и все честно рассказать.
   — Я подумаю, — сказал Саша. Он, конечно, не собирался думать над таким нелепым советом. О. Филарет, как человек, за которым ни разу еще не гналась смерть, просто не понимал, о чем говорит; раньше, до истории с рукописью, Саша тоже мог бы кому-то посоветовать «пойти и все честно рассказать».
   — Подумайте. Будьте честны, это главное. Вы оставите мне рукопись, чтоб я мог с нею поработать? Быть может, я смогу ответить на ваши вопросы более точно.
   — Извините, отец, но…
   Саша решил твердо, что никому рукопись давать не будет, ибо это плохо заканчивается. Он не хотел подставлять наивного о. Филарета под удар. Копию он, может, и оставил бы ему, но копии у него с собой не было, она осталась у Левы.
   — Вы даже меня боитесь, — сказал о. Филарет удивленно и тихо, — как вы испуганы, бедный мальчик, как запутались… Неужели вы могли подумать, что я пойду доносить на вас? Вы, должно быть, «Овода» в детстве читали… Но нельзя же подход католического патера…
   — Нет, что вы, — смутился Саша. — То есть я читал «Овода», но я совсем не потому. У меня просто нет копии. То есть она у товарища… Мне надо с ним посоветоваться.
   — Посоветуйтесь. Сейчас мне, к сожалению, нужно идти, — сказал о. Филарет. — Вы можете переночевать в моей квартире, если хотите.
   — Да нет, спасибо. — Саша боялся за Филарета. Незачем Филарету погибать ни за что ни про что.
   — Мы могли бы встретиться с вами завтра…
   — Да, да, — сказал Саша. — Я вам позвоню. — Он не собирался больше встречаться с Филаретом. Проку от него — ноль. И болтлив.
   На прощанье они вполне светски пожали друг другу руки. Саша ожидал и надеялся, что о. Филарет скажет «Идите с Богом», или «Храни вас Бог», или еще что-нибудь такое. Но о. Филарет сказал ему просто: «До свидания».
   Расставшись с о.Филаретом, Саша решил вернуться «домой», то есть на Бауманскую, к Леве. Он слишком устал, чтобы бегать и прятаться. И он уже не думал, что Лева сдал его. Он всерьез этого никогда и не думал, а только сгоряча, в пылу ссоры. Он уже представлял, как они с Левой выпьют чаю и немножко помудрят над рукописью, если Лева будет в настроении. Но он опоздал.
   Он сидел в подъезде, на ступеньках, сжав голову руками. В квартире никого не было. Он звонил Леве, пока не села батарея. Все кончено. У него не было сил идти куда-то. Он очень устал. Он уже много лет не ходил так много пешком, а все ездил на хороших, добротных машинах (немецкие — лучшие), меняя их каждые два года, как предписывает хороший тон; он, конечно, ходил пешком на пляже и даже бегал дважды в неделю на футбольном поле и трижды — на теннисном корте; но отмахать километров тридцать по городу, в зной, как сегодня, в обычной городской обуви, ему не приходилось со школы. Он сидел так до темноты. Ему уже было все безразлично.

IV. 1830

   Кому случалось гулять кругом всего Васильевского острова, тот, без сомнения, заметил, что разные концы его весьма мало похожи друг на друга. Возьмите южный берег, уставленный пышным рядом каменных, огромных строений, и северную сторону, которая глядит на Петровский остров и вдается длинною косою в сонные воды залива. По мере приближения к этой оконечности, каменные здания, редея, уступают место деревянным хижинам; между сими хижинами проглядывают пустыри; наконец строение вовсе исчезает, и вы идете мимо ряда просторных огородов, который по левую сторону замыкается рощами; он приводит вас к последней возвышенности, украшенной одним или двумя сиротливыми домами и несколькими деревьями…
   Отпустив извозчика, он подходил к одинокому домику. Вчера у Загряжской все нашли, что он странен, и отнесли на счет предстоящей женитьбы и неурядиц денежных… Он думал о том, что сам вызвал этот домик к жизни своим давешним шуточным рассказом. Он знал, что так бывает. Всякий, кто придумывает истории, знает это. Он мог уже предполагать, кого увидит там, внутри.

V

   Когда бабка наконец пришла домой и сказала Саше, что переселила его товарища и кота на другую квартиру, ибо здесь опасно, Саша даже «спасибо» ей был не в состоянии сказать; он только раскрывал рот, как выбросившийся из моря детеныш кита. Горло его совсем пересохло. Он кашлял и воспаленными глазами смотрел снизу вверх на стоявшую подле него бабку. «Вот это — народ, — думал он, растроганный, — вот это — люди… Верно он написал: есть еще женщины в русских селеньях…»
   — Все вещички твои он забрал, — сказала бабка, — ты не беспокойся, он не сопрет. Я вас к матери моей поселила. В Химки. Там не найдут.
   Бабке было самое малое лет восемьдесят; сколько лет было ее матери, Саша даже предположить боялся.
   — Спасибо, — наконец выдавил он. — Бабушка, миленькая, мы не бандиты…
   — За беспокойство бы, — сказала бабка. Она уже получила за беспокойство с Левы, но это ее не смущало. Сегодня у бабки был хороший день. Негр, который въедет в эту квартиру сегодня ближе к ночи, дал ей столько денег, что можно до конца жизни не беспокоиться; но деньги никогда не лишние.
   — Почему же у него телефон не отвечает… — пробормотал Саша.
   — Поломался, — ответила бабка. — А не надо на вокзалах у жулья покупать… Уж он так ругался, так матерился… А потом взял да об стенку запустил. Нервный он у тебя. Да и хорошо, что поломался. Вас по этим вашим телефонам в два счета накроют, как Дудаева.
   — Вы, бабушка, не понимаете. У нас другие симки. Хакнутые. Никто наших номеров не знает.
   — Ты меня дурой-то не считай. У меня внучатый племянник в ФАПСИ служит.
   — Серьезно?!
   — Повар он в ихней столовке… Хакнутые, не хакнутые — а накроют как миленьких. Уж ты мне поверь.
   Саша дал ей деньги. Беспокойство свое бабка оценила в кругленькую сумму. Сашина восторженная благодарность изрядно поубавилась. Теперь беглецы остались почитай что нищие.
 
   — Все, дальше мне некогда. У меня деловая встреча, — сказал Большой, поглядев на часы (золотые, швейцарские). — Валяй опять ты.
   Прошло много дней, погода совсем испортилась; Большой и Мелкий сидели уже в кафе. Они не могли работать дома (у Большого дома были: жена, сестры жены, четверо детей, приживалы и приживалки; а у Мелкого не было жены, но и дома не было тоже), а на работу к Большому их не пускали вдвоем, ибо Мелкий чересчур был похож на карманного воришку.
   — А когда мы начнем пронизывать текст цитатами и ре… рце… церемонийместерциями из «Онегина», чтобы ненавязчиво напомнить читателю, о чем эта вещь?
   — А, черт… — Большой и вправду был смущен; он сильно закрутился с делами и как-то позабыл о просьбе Издателя. — Можешь прямо сейчас начинать пронизывать. Только ненавязчиво.
   Мелкий поежился. Тут была одна загвоздка… Он так и не осмелился признаться Большому, что не читал «Евгения Онегина»; то есть, конечно, читал, когда в школе проходили, но это же… Некоторые другие вещи Пушкина он помнил вполне прилично. Но с «Онегиным» как-то не сложилось. Мелкий очень надеялся, что Большой ему ненавязчиво (или пусть даже навязчиво) напомнит, о чем эта вещь. Но Большой, похоже, ничего такого делать не собирался.
   Теперь читать «Онегина» было уже поздно, потому что нужно было писать. И признаваться тоже было поздно. Это получилось бы все равно, как если б женщина за час до свадьбы сообщала жениху, что у нее в деревне трое детей… Мелкий вспомнил, что лучшей защитой является нападение, и сказал базарным голосом:
   — Стихи когда напишешь?!
   — Да не дергайся ты. Всему свое время. Тут и без стихов еще работы — валом. Напишу.
   Большой заказал Мелкому еще котлету и ушел, насвистывая сквозь зубы какой-то мотивчик. Костюм на нем был из твида, цвета пепла. Посетители кафе обращали на него внимание.
   Мелкий глядел ему вслед. Мелкий отдал бы за Большого жизнь, но Большой немножко давил на него своим литературным авторитетом и общим весом; поэтому Мелкий даже рад был, когда оставался один и никто не одергивал его, если ему случалось вытереть руки о скатерть или поковырять в ухе вилкою.
 
   Далеко заполночь Саша очутился в Химках. Лева был страшно рад видеть Сашу. Лева за этот день от ужаса чуть не рехнулся. И Черномырдин, распушив хвост, вился радостно около Саши. И Саша был рад, что они рады. После всего, что было сегодня, он испытывал такое облегчение, как будто Олег уже вернулся и решил все их проблемы.
   Анна Федотовна, мать бабки, накормила незваных гостей. Она была очень дряхлая старуха, но одевалась в кружевные кофточки с брошками, красила ногти и потому выглядела моложе своей дочери. Под носом у старухи росли большие усы, но все равно каждому, кто на нее взглянет, понятно было, что в молодости она была красавица ослепительная и кружила мужчинам головы. Лоб ее и теперь был гладкий, как слоновая кость. Потом она постелила им в кухне огромный надувной матрац, купленный в телемагазине, и ушла спать в единственную комнату. А они сидели на матраце и пили чай. Этот вечер был из всех вечеров после побега самым спокойным.
   — Нора его, как правило, состоит из тоннелей, камер-хранилищ, кормовой камеры, гнезда и зимней норы. У норы может быть несколько выходов. Зимняя нора располагается на глубине два метра, и здесь он проводит спячку в период с октября по март.
   В первые дни Лева пытался рассказывать Саше о своем звере в ученых терминах: антропоморфизм, зооморфизм и всякое такое; но потом стал приноравливаться как мог к Сашиному интеллектуальному уровню и говорить о простых вещах; что зверь ест, где он живет, как размножается. Это было Саше понятно, но все равно не заинтересовало его. Если б Саша видел перед собой живого зверя с его бархатной шкуркою, ловкими руками, смелым и выразительным взглядом — он бы, наверное, скоро полюбил его, как полюбил Черномырдина. Но он не мог полюбить какую-то абстракцию. Он только из вежливости вставлял в Левину нескончаемую речь «ага» и «угу».
   — …И что особенно интересно: при температуре ниже десяти градусов он спит глубоким сном, но когда становится теплей, он просыпается каждые пять дней и бодрствует, кормясь запасами… Что ты зеваешь? Тебе не интересно?
   — Угу… Очень интересно… Белкин, а кто такой Внутренний Предиктор СССР?
   — Дерьмо какое-нибудь, наверное.
   — А кто такие рерихианцы?
   — А черт их знает… Рерих — это художник…
   — Масон?
   — Понятия не имею. Он жил в Индии, кажется. Шамбалу там искал…
   — А что такое Шамбала?
   — Какая-то оккультная фигня, вроде чаши Грааля…
   — А Грааль кто такой?
   — Да не знаю я толком, — сказал Лева. — Никогда подобной чепухой не интересовался. А ты откуда знаешь такие слова?
   — Хватит наезжать, — сказал Саша добродушно. — Дa, я темный. Но ты почти такой же. Ничем не интересуешься, кроме своего хомяка.
   Лева усмехнулся и признал, что слова Саши справедливы. Саша стал рассказывать Леве, как он общался с о. Филаретом. Но тут вдруг Лева опять взбесился:
   — Ты… ты не просто дурак. Ты — сумасшедший! Опасный псих!
   — Ну, зря, конечно, я к нему ходил… Ни с кем болтать не нужно. Я понимаю. Ну, ошибся. Чего ты все время орешь на меня? На жену свою ори.
   — Да ты хоть понимаешь, что это за человек?
   — Обыкновенный поп, — сказал Саша. — Толку от него нет.
   — Я думал, ты любишь попов.
   — Чего мне их всех подряд-то любить? Бог — это Бог, а попы — люди, как мы с тобой. (Так объяснял Олег.) Одни святые, другие так себе. Он тоже их не особенно-то любил.
   — Кто?!
   — Жил-был поп, толоконный лоб… Это я еще со школы помню. — Саша решил блеснуть полученными от о. Филарета познаниями: — И «Гаврилиада»…
   — ГаврИИлиада, — сказал Лева с нажимом. — Гаврилиада — это «служил Гаврила хлебопеком, Гаврила булку испекал»…
   — Ты меня учить будешь! Я просто сказал неразборчиво. Гавриил — это архангел, к твоему сведению… А Филарет добрый и много книг читает. Но он ничего не знает про наше дело. И он непрактичный. Он вроде тебя: все время говорит о том, что ему самому интересно. Болтун.
   — Он не просто болтун. Он не богослов, а натуральный фашист и мракобес. Он сам — Сатана.
   — А я в Сатану не верю, — сказал Саша и зевнул. Он не разбирался в богословии и даже не очень-то понимал, что это такое и чем оно отличается от христианства. (Он и про Бога твердо знал, собственно говоря, лишь две вещи: ходить в церковь — это хороший тон, и Бог все простит, ежели ты православный.) Ему хотелось спать. Скоро, скоро приедет Олег и позаботится о них.
   — Неужели ты ничего не понимаешь? Совсем ничего?
   — Не бойся, я ему не сказал адреса. Да и все равно мы переехали. И фамилий наших не сказал. Вообще ничего конкретного. Не такой уж я псих.
   Они погасили свет и легли. Саша поманил Черномырдина на свою сторону матраца. Черномырдин пошел охотно, он уже привык к Саше. Пушистое тельце Черномырдина, его дремотное урчанье и прикосновения его нежного носа создавали ощущение покоя и чуть ли не домашнего очага. Когда Олег вытащит Сашу из этой передряги — Саша понимал, что это произойдет еще не скоро, — Саша с Катей тоже заведут себе кота, но не черного, а лучше трехцветного, они приносят удачу. «Только бы удалось спасти деньги! Дом как-то бы переоформить на Катиных родителей… У Олега есть нотариус, он, наверное, сможет… А если умру — кому дом пойдет? Сашке, ведь по документам-то Сашка мой… Ну и пусть. Но я не умру».
   Потом он стал вспоминать, как играл с Сашкой, когда тот был совсем маленький: Сашка сидел в сидячей колясочке, а Саша толкал колясочку в горку, и потом колясочка сама собою летела вниз, обратно, к Саше в руки, и Саша ловил ее, а Сашка совсем не боялся и, заливаясь смехом, болтал своими толстенькими ногами… Наташка увидела это из окна и закричала, что он угробит ребенка… «Дура! Бедный пацан только и слышал: „Сашенька, не тронь…", „Сашенька, не лезь…", „Сашенька, не упади…" Кого она хочет из него вырастить?! Олег терпеть ее не мог, а все-таки согласился быть у Сашки крестным…»
   Саша вспоминал все это и уже не мог думать о Кате, как ни старался.
   Лева лежал, скрестив руки на груди, как покойник, и думал о них. Все эти ужасные дни он старался о них не думать, ибо мысли о тех, кого любишь, могут сделать человека уязвимым и слабым; но в эту ночь он позволил себе быть уязвимым. Он думал об их ушках, закругленных так совершенно, об их выразительных глазах, об их лапках, обутых в белые тапки и одетых в белые перчатки, об их проворстве и смелости, об их разных характерах и сложных социальных взаимоотношениях; с беспокойством думал он о маленькой хромой самке, которую звал Колбаской (наблюдаемым животным, конечно, полагается присваивать номера, а не называть их Таней или Петей, но всякий, кто работает с ними долго, не может не давать им имен, потому что номера не отражают их индивидуальности и препятствуют любви); он улыбался в темноте, думая о молодом и нахальном Жоржике, чьи домогательства Колбаска дважды отвергла; и сердце его сжималось от страха и боли, когда он думал о Василии Ивановиче, том самом, подле чьей норы сидел он в ту последнюю ночь: Василий Иванович был старик, рассудительный, но здоровье его уже ослабло, и Лева знал, что никогда больше не увидит его. Он уже засыпал, когда его разбудил голос Саши. Саша говорил тихо, не очень надеясь, что его услышат, и не желая будить Леву, но Лева проснулся: сон его был чуток, как у зверя.