— Иногда промедление смерти подобно. В Париже-то те уже шалят… Все эти зомби на улицах… Дело Туссена Лувертюра живет и побеждает, а?
   — Это не те. Те, да не те.
   — Ты уверен? Всегда все начинается с Франции. Любая зараза, любая ересь.
   — Вот именно. Чем быстрей она погибнет — тем лучше.
   — Ты хочешь сказать, что…
   Второй лукаво поглядел на первого. Первый захохотал:
   — Аи, молодца, молодца! Провел ты меня… Парижа только жаль…
   — Не существует никакого Парижа. Это выдумка, город-сон…
   Они посмеялись. Они были здоровые люди со здоровым чувством юмора.
   — Я вот все думаю, — сказал второй, — что нам делать с Пушкиным?
   — Со Спортсменом?
   — С тем, кто в восемьсот тридцатом написал эту штуковину. Надо ли о нем заботиться?
   — А как мы можем о нем позаботиться? Он давно уж сам о себе позаботился.
   — Да, но он до сих пор живет в этих… как их…
   — В сердцах и умах народа?
   — Во-во. Должны ли мы изъять его оттуда?
   — Изъять-то нетрудно. Изъять из школьной программы, юбилеев не устраивать — и через пятьдесят лет о нем никто не будет помнить, кроме высоколобых… но они никому не опасны. На худой конец можно пустить тяжелую артиллерию: например, доказать, что он был… ну, допустим, сионистом и предателем… да тут много и стараться не надо, про масонство его и так все знают… или — любовником Дантеса… Или — Геккерна? Подскажи, я-то в этом не разбираюсь…
   — Да хоть Пестеля с Рылеевым — все одно… Какая мать после этого осмелится ребенку своему прочитать «У лукоморья дуб зеленый»?!… Слушай, а может, он детей своих продавал на органы?!
   Первый на секунду задумался, потом решительно покрутил головой:
   — Тогда не пересаживали органы… Ладно, хорош стебаться… Добить-то его нетрудно: но — стоит ли? Он ведь немало написал полезного: сказки эти… я вас любил, любовь еще быть может… Кавказ опять же, Польша…
   — Я полагаю, теперь, когда мы достоверно знаем, что он написал это, — мы вправе считать его врагом России. Да за ним и других гадостей водилось предостаточно. Редко кто столько крови попил из руководства…
   — Да, фрондер неисправимый: сомнения, издевки, насмешки над самым святым; ни политкорректности, ни веры христианской в нем не было…
   — Можно подумать, у тебя она есть…
   — Да какая, блин, разница?! Лучше Сережки Уварова по сей день никто формулы для Руси не придумал, а уж он-то не верил даже в черта. Не тот адвокат хорош, кто в невиновность своего клиента верит, а тот, кто присяжных сумеет обработать, чтоб верили… А какое безграничное у него было презрение к народу! «Поденщик, раб, чернь, бешенство, тупой, бессмысленный, презренный…» Заметь: ни один — ни до, ни после — не смел о народе этак-то в открытую! Народ — это ж корова священная, о нем только с придыханием можно, с извинениями: уж ты, народ-батюшка, прости меня, урода убогого, что я тут бумажонку мараю, пока ты в поте лица своего у станочка гаечку откручиваешь… А этот — наотмашь, хлесть! Молчи, говорит, быдло ты бессмысленное, и не вякай!
   — Аристократ, — сказал второй, пожимая плечами. В его тоне послышалось что-то похожее на зависть.
   — Какой только ереси не нес… Однако ж всем, даже дуракам, без особого труда удавалось его постричь, побрить, в гробик уложить и тому же народу скормить.
   — Только всякий раз под разными соусами…
   — Суть-то одна. Всегда одна и та же. Что было в моде — под то и стригли, и стрижем, и, дай-то Бог, стричь будем… Ладно, пускай все идет по-старому. Он нам еще пригодится. Зачем сжигать трупец, который можно пустить на органы?… Ты давай, давай, накрути хвоста своим агентам, надоела уже эта канитель…
   — Будет сделано.
   — Слушай, а мы не переборщили с этими черными? Было указание позаботиться только о тех, кто родом из Чада и Камеруна, а эти бритые болваны мочат всех подряд, даже китайцев и латиносов…
   — Болваны не различают… Черт, кто бы мог подумать, что какой-то вшивый Камерун — я не говорю о футболе! — может погубить великую империю…
   — Ну, строго говоря, ее погубит не ниггер. Я полагаю, ее погубит наш гражданин. Те только способствуют этому.
   — Зачем они это делают, а?!
   — Из мести, надо полагать… Слушай, а вот еще те двое, что пишут… Мы позаботимся о них?
   — После. Пусть до конца допишут.

X

   Когда Лева заметил идущего к нему мужчину в халате поверх телогрейки и услыхал характерный скрип кирзовых сапог, он все понял. Никто не входил на ферму в кирзовых сапогах, а только в резиновых. Лева поднялся на ноги, споткнулся, опять сел, путаясь в собственных ногах. Он даже бежать не мог — его словно парализовало. Мужчина подошел совсем близко. Лева не мог хорошенько разобрать черт его лица, но видел, что мужчина молод, строен, белокур. Мужчина замедлил шаг и немного нерешительно поглядывал на страусиху, что так и не отошла от Левы, и громадного самца, кружившего подле них.
   Дантес и впрямь пару секунд был в нерешительности. Было время обеда, почти все работники фермы ушли в столовую, а те, что остались, были в этот момент в другом загоне, около больного страусенка, и Дантесу некого было попросить убрать страусов. А Профессор пятился, дрожащими ручонками зачем-то поправляя отвороты халата… Дантес понял, что Профессор понял. Дантес возликовал, он любил это ощущение чужого страха и собственного могущества. Он шагнул к Профессору.
   — Господин Белкин, — сказал он, мило улыбаясь, — пройде…
   Страшный, нечеловеской силы удар обрушился на его голову, и сразу тысячи белых и красных звезд взорвались в его мозгу. Он ослеп от первого удара; от второго он потерял сознание.
 
   — А я-то уж думал, ты не придешь… Я тебе звонил…
   — Ох, — сказал Лева, — она его съела…
   — Комитетчика?! Съела?!
   — Нет, она съела телефон… Того типа она только ударила, а потом уж самец убил его. Она просто хотела меня защитить… А теперь на нас еще и мокруха висит…
   — Мне все равно, — сказал Саша, — мне вообще все равно. Они убьют ее.
   — Ах, почему же убьют? — испугался Лева. — Она же птица, она не отвечает…
   — Белкин, ты совсем идиот или прикидываешься?
   — А, ты про Марию… Да, ужасно… — Лева был очень расстроен; возможно, переживания его были б еще острей, если б все это произошло несколькими днями раньше — до того, как страусиха окончательно вытеснила из его головы и сердца бледный образ Маши Верейской. — Но, может быть… Верейский как-никак известная личность… Наверное, мы с тобой вообще не должны к приличным людям близко подходить…
   — Да, — сказал Саша. — Мы прокаженные.
   — Пойдем, прокаженный. Надевай свой колокольчик, и пойдем. Не ночевать же тут.
   — Никуда я не пойду.
   — Или сейчас иди сдавайся, — сказал Лева, — или поехали в Горюхино.
   — Сдавайся? — горько усмехнулся Саша. — Я один сдавайся? А ты?
   — Послушай, Пушкин… Не я нашел эту паршивую рукопись и пытался ее продать. И к Маше приставал — не я. Да, она прекрасная девушка, и мне очень… Но я — честно тебе признаюсь — не готов умереть ради нее.
   Упрек Левы был очень тяжел: он не только напоминал Саше, что именно Саша заварил всю кашу, но и давал понять, что Саша должен быть готов умереть ради женщины, к которой приставал, а если не готов, то он трус и сволочь. И тем не менее Саша не был готов умереть ради женщины, которая его не любила. Если б любила — тогда другое дело. Или если б он знал точно, что его сразу убьют, а не будут пытать, или что-нибудь в этом роде. Короче говоря, он был трус и сволочь и прекрасно понимал это. Но все ж он не мог заставить себя вернуться в Покровское. И они пошли — лесом, лесом… Сентябрьский лес окружал их, закат рыжий горел сквозь черные ели — страшная, фантастическая красота! Но они были к ней холодны, как животные. Теперь и Лева, любитель природы, не замечал ее. Не было никакой красоты, а одно неудобство, и страх, и тоска, и постоянное ощущение того, что на ноге у тебя висит тяжелый железный капкан, и надо бы сделать усилие и освободиться, но все усилия, как во сне, тщетны.
   Саша шагал покорно за Левой, чувствуя себя зомби, живым мертвецом, и мысленно шептал без остановки: «Я зомби, зомби, я зомби…» — как иногда человек шепчет мысленно слова какой-нибудь привязчивой песенки. Ему жизненно необходимо было все свое мысленное пространство (не бог весть какое обширное) заполнить до отказа тоннами бессмысленных слов и фраз, чтобы ни одно напоминание о Маше Верейской не могло туда просочиться.

XI

   — Когда он проснется, то еще раз выпьет обезболивающее, а потом мы…
   — Не знаю, Машенька, как вас и благодарить, — сказал Геккерн.
   На веранде Маша угощала гостя яблоками. Больной Дантес (сильное сотрясение мозга, рука в лубках, ушибы по всему телу) лежал наверху, в той же гостевой спальне, где прежде лежал больной Саша. Агенты пока не открылись Верейским. Они вели за ними наблюдение, то есть Геккерн вел, а Дантес спал. Геккерн хотел выяснить, что Спортсмен и Профессор рассказали Верейским, но не хотел в открытую допрашивать их и делать им уколы, потому что после этого, скорее всего, пришлось бы о них позаботиться, а Геккерн не был уверен, что начальство с пониманием отнесется к заботе о таком человеке, как Антон Антонович Верейский.
   Дело в том, что с Антоном Антоновичем не один только министр сельского хозяйства здоровался за руку; год назад в образцово-показательное село Покровское приезжала персона куда более значительная, и эта персона не только жала руку Верейскому, но и умудрилась сфотографироваться с ним. Так что Геккерн был бы только рад, если б выяснилось, что Верейский ничего не знает и можно оставить Верейского в покое. (В противном случае — безусловно — факт заботы имел бы место быть, ибо ради спасения России жертвуют и не такими фигурами.) Что же касается Марии Верейской — о ней позаботятся в любом случае. Она-то ни с кем не фотографировалась, а такой человек как Антон Антонович, легко найдет себе другую жену. О ней позаботятся очень аккуратно, чтоб не травмировать Антона Антоновича. Впрочем, это было для Геккерна сейчас не самое главное. Задачей первостепенной важности являлась, естественно, поимка беглецов, для чего были отданы соответствующие распоряжения милиции райцентра, Валдая и всех других городов, куда можно было попасть из Покровского, и на дорогах, ведущих в эти города, выставлены были посты, и все окрестные леса прочесывались тщательнейшим образом.
   — Вы так добры, Машенька. Я хотел бы иметь такую дочь…
   Геккерн не лицемерил. Ему понравилась Маша. Как это неприятно, что она должна умереть. В работе оперативника вообще много неприятного.

XII

   — Куда мы идем? Пушкин, не молчи… Куда мы сейчас идем?
   — Я думал, ты знаешь.
   — Нет, не знаю. И я вижу плохо без очков. Давай вместе думать. Ведь нас повсюду ищут.
   Лева заставлял Сашу думать, это было хорошо. Думать о чем угодно, только не о ней. И в самом деле, куда идти? Они развернули карту. Это была хорошая, подробная карта, Саша спер ее в оставленном без присмотра кабинете географии, когда один раз заходил за Машей в покровскую школу. Дорога на райцентр, конечно, вся оцеплена. На Валдай — тоже. Идти без дороги, все время лесом, было немыслимо: во-первых, лес уж больно густ, заблудишься, и волки… а, во-вторых, всякий лес когда-нибудь да закончится, и опять будет дорога… Надо было из множества проселочных дорог выбрать какую-нибудь одну, и, посовещавшись, они выбрали самую кривую и длинную, что вела в какое-то село. (Охотники наверняка решат, что они пошли по самой прямой и короткой.) Они прошагали еще немного лесом, вышли к этой кривой дороге и пошли по ней. Дорога была узкая, разбитая, вся заросшая пожухлой травой.
   — Не молчи, Пушкин. Говори со мной. Они ничего с ней не сделают. Она же ничего не знает. Мы ж ей ничего не рассказывали.
   Саша закусил губу, поморщился. Зачем он рассказал ей… Теперь она — знает… Он, правда, рассказал Маше не все. Он рассказал только, что за ними гонится ФСБ из-за одной дорогой хреновины, а что это за хреновина, не объяснил. Может быть, Лева прав и ее не тронут? Саша хотел, чтобы Лева продолжал говорить, что Машу не тронут, но делал вид, что не хочет и не верит Леве, и перевел разговор на другое.
   — Черная какая, — сказал Саша, — вылитый Черномырдин…
   Впереди них кошка вышла из кустов на дорогу. Саша просто так сказал, что она похожа на Черномырдина, он при виде любой черной кошки так говорил, эта не была похожа, хотя глаза ее и были зелеными. Кошка была маленькая, короткошерстная, очень изящная. Она села посреди дороги и стала умывать грудку. Когда Саша и Лева подошли ближе, кошка встала, но не убежала, а медленно перешла дорогу и скрылась в кустах по другую сторону. Извивы ее худого тела были необыкновенно грациозны: все кошки грациозно движутся, но эта кошка была — совершенна.
   — Это плохая дорога, — сказал Саша.
   Лева молчал, давая понять, что на такой вздор отвечать не намерен. Он шел упрямо вперед, и Саша тащился за ним. Они прошли еще метров пятьдесят, и дорога свернула влево. Саша встал, как вкопанный: за поворотом на дороге с наглым видом сидела та же красивая кошка. Завидев Сашу и Леву, кошка опять поднялась и лениво пошла через дорогу.
   — Какая-то уж очень кривая дорога, — сказал вдруг Лева, — не нравится мне она.
   — Кривая, да?
   Лева остановился.
   — Они ведь как подумают? Они подумают, что мы подумаем, что они подумают, что мы пошли по самой короткой и прямой дороге, и нарочно пойдем по длинной и кривой… Вот на ней нас и будут ловить.
   Саша полагал, что ловить их будут на всех дорогах. Но он согласился с Левой. В другое время он непременно поддел бы Леву, который смеялся над чужими суевериями, а сам испугался какой-то малюсенькой наглой кошки. Но у Саши не то душевное состояние было, чтобы колоть Леву.
   Беглецы опять достали карту. Ближайшая дорога — не прямая и не кривая, не очень короткая и не очень длинная — вела в село Не… (На этом месте карты был сгиб, и слово наполовину стерлось.) Они решили сделать привал и подождать темноты, а потом идти в это село, как бы там оно ни называлось.
   До милицейского поста, выставленного на дороге, которую переходила кошка, оставалось чуть более километра, но Саша и Лева так и не узнали об этом.

XIII. 1830

   26-го — измученный, растерзанный, с провалившимися от бессонницы глазами, — он докончил самое дерзкое, тайное, никому (и ему самому — тоже) не понятное:
 
Нам не страшна могилы тьма…
 
   А к обеду принесли почту, и там было письмо от нее. Он целовал его (пусть захватанное чужими руками, окуренное, исколотое иглой), прижимал к сердцу, размахивал руками, как ошалелый, с разбегу кидался на диван — только охали старые пружины — и вскакивал и вновь бегал по комнате.
   «Милостивая государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо ваше от 1-го октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам: во-первых, потому, что оно шло ровно 25 дней; 2) что вы первого октября были еще в Москве, давно уже зачумленной; 3) что вы не получили моих писем; 4) что письмо ваше короче было визитной карточки; 5) что вы на меня, видимо, сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того…»
   Глупые, мерзкие сны прекратились.

XIV

   Занавесками играл ветер. Дантес лежал на спине и смотрел в потолок. Приходила она, давала лекарство, прохладной ладошкой трогала лоб. Брови как стрелочки, а глаза спокойные, синие. Не может она любить своего старика. На «вы» разговаривают, куда уж дальше ехать. Лифчика нет, а грудь — стоит… Жаль, что о старике нельзя позаботиться.
   Заботиться о Верейском нельзя было потому, что к этому времени Геккерн уже знал, что Верейский абсолютно ничего не слыхал о рукописи. Геккерну со спецкурьером прислали из Москвы новейшее изобретение — такой препарат, который можно вколоть человеку во сне и во сне же его допросить, а наутро человек ничего не помнит. Это было превосходное изобретение, и Геккерн сожалел, что его не было раньше — тогда не пришлось бы заботиться об очень многих людях, и оперативники сберегли бы кучу сил и средств. Правда, допрос спящего Верейского показал, что Антону Антоновичу от жены было известно о том, что за Спортсменом и Профессором якобы гонится контрразведка. Но это было не так уж страшно, и Геккерн наутро сам объявил Верейскому, что они с Дантесом являются спецагентами, а Спортсмен и Профессор являются шпионами, и Верейский был огорчен, что принимал у себя в доме таких нехороших и опасных людей.
   Но о жене Верейского все-таки следовало позаботиться, ибо из показаний, данных ею во сне, Геккерну стало ясно, что девушка не любит органы безопасности и, несмотря на то что отказала Спортсмену в половом контакте и не захотела бежать с ним, принципиально сочувствует беглецам. Следовательно, от нее можно было ожидать всякой пакости и вреда для России. Если б она не отказала Спортсмену так однозначно и грубо, ее можно было бы временно оставить в живых как приманку; но Геккерн был убежден, что после такого отказа Спортсмен не захочет к этой приманке вернуться, а если и захочет (можно, можно было надавить на девушку и вынудить ее вести со Спортсменом игру под контролем), то Профессор, об уме которого Геккерн был самого высокого мнения, не позволит Спортсмену сделать необдуманный шаг.
   — ДТП или сердечный приступ, как думаешь? — спросил он Дантеса. Он все делал один, без Дантеса — тот еще слишком был слаб, — но тут решил посоветоваться с ним, чтобы Дантес не считал себя бесполезным и ущербным из-за своей болезни. Но реакция Дантеса была непредвиденной.
   — Нет, — сказал Дантес, страшно вздрогнув всем телом, — я женюсь на ней.
   — Дурак! — вспылил Геккерн. — Никто тебе не позволит жениться на женщине, подозреваемой в сообщничестве преступникам.
   — Значит, я подам в отставку, — сказал Дантес. — И запомни: если ты ее хоть пальцем тронешь — я убью тебя.
   Геккерн был ошеломлен, раздавлен. Он никак не ожидал такого безумия от человека, считавшегося одним из самых многообещающих молодых оперативников
   — Дурачок… — сказал Геккерн ласково, — в отставку… да кто ж тебя отпустит? Отставка возможна разве что на тот свет, сам знаешь…
   Дантес повернулся к нему и схватил его за руку. Рука Дантеса была очень горячей, ее прикосновение обожгло Геккерна.
   — Ради бога, — сказал Дантес, — ради бога… Толя, пожалуйста…
   Кто это — Толя? Кто это такой? Геккерн наконец вспомнил и сильно побледнел. Никогда в жизни еще Дантес не называл своего напарника его настоящим именем. Геккерн осторожно высвободил свою руку из руки Дантеса.
   — Предлагаю сделку, Вася, — сказал он. — Девушку оставляют в покое, но ты навсегда забываешь о ней. И мы завтра же уезжаем из Покровского.
   Дантес молчал очень долго. Потом он несколько раз слабо кивнул.
   — Я ведь тебе добра желаю, — сказал Геккерн.
   — Я знаю, — ответил Дантес.
   Он отвернулся к стене и больше не смотрел на Геккерна и не говорил с ним.
   Ночью, когда все в доме спали, Геккерн прокрался в спальню Дантеса и сделал ему укол, чтоб расспросить его спящего и узнать его намерения. Это был не просто низкий и подлый по отношению к товарищу, но очень опасный поступок — лишь сотрудники отдела собственной безопасности имели право знать тайные мысли оперативников — и, если б Дантес утром заметил на своей руке след укола и сдал свою кровь на анализ и узнал, что Геккерн применял к нему спецсредство, Геккерну бы сильно не поздоровилось; но Геккерн очень беспокоился…
 
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
 
   Геккерн решил, что игра стоит свеч.
   Как он и предполагал, намерения Дантеса были такие: притвориться, будто забыл Машу, а когда-нибудь позднее тайно приехать в Покровское и уговорить ее бежать с ним за границу, в Европу. Это было очень плохо. Конечно, оперативник, как всякий гражданин, имеет право уехать в Европу — но…
 
Он
Ушел на запад — и благословеньем
Его мы проводили.
 
   «Уйти на запад» означало также и — умереть.
   Да, это было очень плохо, но не смертельно: Геккерн знал, что страсть у молодых людей не бывает долгой. С глаз долой — из сердца вон; бежать из Покровского, и постепенно все образуется.

XV

   Село Ненарадово было очень маленькое, бедное и дрянное, оттуда всего один раз в неделю ходил автобус до райцентра, и Геккерн полагал маловероятным, что беглецы пойдут туда; тем не менее на дороге, ведущей в Ненарадово, был выставлен милицейский пост, хотя и не такой серьезный, как на других дорогах. Этот пост состоял из двух милиционеров — молодых, крепких парней. Они лежали в высоких кустах, курили и вели наблюдение за дорогой. Они уже обсудили всех знакомых баб и всех фотомоделей и теперь помирали со скуки; поэтому они обрадовались, когда увидели, что из леса вышла человеческая фигура и медленно приближается к ним. Эта фигура не могла быть кем-то из искомых преступников, потому что она была женская, скорей даже девичья. Девушка в короткой юбке и с длинными ногами к ним приближалась. Луна была полная и светила ярко, но сейчас зашла за тучу, и милиционеры не очень хорошо видели девушку. Они не видели ее лица, но видели, что была очень тоненькая, изящная, как статуэтка. Движения ее были полны грации. Парни пришли в восторг и выразили свой восторг как умели:
   — А-а, какая, б…, сучонка…
   — ………!
   Глупая сучонка шла прямо на них. У парней уже слюнки текли. Когда она подошла совсем близко, они вскочили и схватили ее. Луна вышла из туч, и они только теперь увидели, что девушка была черная. Это было круто. Они не раз видели в кино про маньяков, какие занятные вещи можно сделать с женским телом, но никогда б не решились сделать их с русскою девушкой. (Русскую девушку можно было только оприходовать, сломать нос, отбить почки и затем пинком под зад вышвырнуть из машины, а больше ни-ни.)
   Четверть часа спустя на дороге показались два человека. Это были Саша и Лева. Они прошли мимо поста, и никто не остановил их.

XVI

   Геккерн разговаривал по телефону с начальником милиции райцентра. Начальник милиции был в бешенстве и орал, что больше никогда не будет работать на спецслужбы, пусть что хотят с ним делают. Отправить двоих неопытных милиционеров ночью в какую-то дикую глухомань, где их сожрал медведь!
   — Какой медведь? — не понял Геккерн.
   — Ну, или волки… Господи помилуй! Какие-то кровавые ошметья… Только по пистолетам и опознали… Неопытные, зеленые, не стреляли даже… Он их, наверно, врасплох застал, медведь-то… Они пытались сопротивляться — дубинка одна вся в кровище… но что против медведя…
   — А человека вы однозначно исключаете? — спросил Геккерн. До сих пор он был высокого мнения об уме Профессора и Спортсмена, но, быть может, он недооценивал их физическую силу и жестокость?
   — Ч-человека! Человека! Да вы приезжайте в морг, посмотрите! Это же… мясокомбинат, цех колбасный… О-ох…
   — Очень сожалею, — сказал Геккерн и повесил трубку. Он примерно представлял себе, что может сделать с человеком разъяренный медведь.
   Если б это произошло в Америке или хотя бы в Москве, эксперты, конечно, обнаружили бы, что кровь на дубинке человеческая, женская, и установили бы по шерстинкам и следам когтей и зубов, что парней разорвал не медведь и не волк, а совсем другое животное. Но здесь, в Валдайской глуши, никому и в голову не пришло разбираться: экспертизы стоят кучу денег, а зверя, какой бы породы он ни был, к уголовной ответственности все равно не привлечешь.
 
   …Обычно леопард убивает одним ударом, переламывая шею или спину, и она именно так и намеревалась поступить с ними, когда они повалили ее и навалились сверху своими потными телами; и даже когда они били ее по лицу, она все еще хотела поступить именно так, хотя начала уже сердиться. Но когда один развел ей ноги, а другой схватил свою милицейскую дубинку и, глядя ей в глаза и улыбаясь, начал… Тут она очень сильно рассердилась. Она вырвала им языки и лишь потом стала глодать их, начиная с ног, и крик их был беззвучен, но, Господи, как ужасен, как долог он был.

XVII

   Указателя никакого не было. Просто кучка полуразвалившихся лачуг, нищенские огороды. Саша и Лева увидели старика, сидящего на завалинке, подошли к нему, угостили сигаретами и спросили, что это за деревня и как отсюда доехать до какого-нибудь города. Услышав, что это село Ненарадово, они заволновались и, поблагодарив старика, отошли в сторону.
   — Надо уходить отсюда.
   — Он говорит, автобус на Валдай раз в неделю.
   — Пешком уйдем.
   — Белкин, я не могу… Я устал. — Был полдень; ночь прошла без сна, а все утро они сидели на опушке леса, осматриваясь, и вышли, лишь убедившись, что никакой милиции в этой жалкой деревне не видно. — Давай здесь у какого-нибудь старичка поедим, вымоемся и заночуем, а завтра утром уйдем.
   — А как же та записка?
   — Забудь. Это были шуточки Чарского. Он же прикольщик. И наверняка сёл с таким названием штук сто.
   Саша был уже не в таком отчаянии, как несколько часов тому назад, потому что утром тайком от Левы (стыдливый Лева всегда уходил справлять нужду очень далеко в лес) позвонил Маше по телефону, и она ответила. Саша знал, что звонок был делом очень рискованным, но не мог не позвонить. Он позвонил, а потом зашвырнул телефон в болото, мимо которого они проходили. И вроде бы все обошлось. (Прослушка сняла звонок, и было определено местонахождение неизвестного абонента, и наряд милиции немедля выехал туда, но заблудился и едва не утонул в болоте, после чего отношения между Геккерном и начальником райцентровской милиции совсем испортились.)