Напрасны были его попытки вырваться из засасывающего болота небытия, перестать думать, сконцентрировать внимание на обыденном, материальном предмете, спасти от распада свое внутреннее «я». Только физическая боль приносила некоторое облегчение.
   Он до крови кусал руки, бился головой о стену до полного изнеможения, до потери сознания. И тогда подолгу лежал безвольный, измученный, едва живой.
   Он смертельно боялся своей памяти. Боялся кошмарного, непреодолимого мрака, который властно притягивал его, манил к себе, на дно чудовищной бездны, имя которой – безумие.
   По этой причине допрос в отделении стал для него тяжелой пыткой. Уже сидя в камере, он с облегчением понял, что угроза приступа миновала, и даже обрадовался, что его посадили.
   Однако возможность нового ареста, страх перед еще одним мучительным допросом и угроза повторного приступа подталкивали его к мысли о необходимости защищаться. Оградить себя от внимания полиции можно было только одним способом – раздобыть документы. А раз официально сделать это не представлялось возможным, значит, их следовало украсть.
   Он еще не знал, как сделает это, но решение было принято.
   Ранним утром следующего дня его отвезли в отделение за несколько десятков километров, в маленький уютный городок. Отделение размещалось в большом кирпичном здании. Участковый оставил бородача внизу под охраной полицейского, который присматривал еще за несколькими арестованными. После длительного ожидания их по одному начали вызывать на первый этаж, где располагался зал суда.
   Упитанный молодой чиновник сидел за столом, покрытым зеленым сукном и заваленным бумагами. Судебная процедура совершалась быстро без волокиты. Когда подошла очередь бородача, судья решил сделать перерыв, и ему велели подождать. Полицейский вывел его в соседнюю комнату. Там за столом сидел старичок и что-то рьяно строчил пером, уткнувшись носом в бумаги. Усевшись на лавку под окном, бородач от скуки стал присматриваться к работе старичка. На столе у него лежали горы бумаг. Были там заявления, облепленные проштампованными марками, цветные повестки и – бородач вздрогнул – ближе всего к нему располагалась стопка бумаг, соединенных скрепкой, а на самом верху лежал документ. Это была метрика на имя Антония Косибы, пятидесяти двух лет, родившегося в Калише. Снизу метрику украшали большие синие печати…
   Бородач оглянулся на полицейского: тот стоял, повернувшись спиной, и читал какое-то объявление, наклеенное на дверях. Сейчас надо было только положить на стол шапку, прикрыть ею бумаги.
   – Я попрошу забрать отсюда шапку! – возмутился старик. – Ишь ты, нашел себе место!
   – Извините, – проворчал бородач и снял со стола шапку вместе с бумагами, после чего свернул их в рулон и спрятал в карман.
   Разумеется, в тот раз он не мог воспользоваться добытыми документами и был осужден на три недели за бродяжничество.
   Спустя двадцать суток из ворот уездной тюрьмы вышел Антоний Косиба, уроженец Калиша, и отправился на поиски работы.

ГЛАВА IV

   В самом имении в Одринах не было ничего примечательного. Большой дворец, сожженный во время войны, обросший крапивой, лопухом и конским щавелем, год от года покрывался мхом и плесенью, превращался в развалины. Его хозяйка, княжна Дубанцева, вдова петербургского сановника, постоянно жила во Франции и в Одрины никогда не приезжала. Управляющий, старый чудак пан Полешкевич, занимал две комнатушки в деревянном флигеле усадьбы, где тоже были видны следы запустения.
   Но вокруг простиралась необозримая и красивая Одринецкая пуща, тысячи гектаров, густо поросших соснами и елями, дубами и березами, ореховыми и можжевеловыми перелесками, изрезанная крутыми узкими дорожками, на которых чаще встречались следы кабана или оленя, чем лошади или человека. Маленькие и большие озерца, соединенные спрятавшимися в лозах и ольховых зарослях ручейками, позволяли скорее объехать пущу на лодке, чем обойти пешком. Лодками чаще пользовались и немногочисленные лесники.
   Только к усадьбе нужно было идти пешком. Дом стоял на холме, на небольшой поляне, окруженной со всех сторон высокой стеной векового леса. В доме жил лесничий Ян Окша, сын старого Филиппа Окши, который более сорока лет управлял Одринецкой пущей, а после смерти и должность, и все, что у него было, оставил сыну. Молодой Ян Окша в детстве был отправлен учиться в Вильно, а позднее в далекую Варшаву. Спустя годы, получив диплом лесничего, он возвратился с женой и дочуркой и поселился в усадьбе. И вот уже пятый год пользовался неограниченной властью в пуще. Неограниченной потому, что его начальник, пан Полешкевич, во всем ему доверял, ни во что не вмешивался, а в дом лесничего если заглядывал, то не для того, чтобы документы проверять, а чтобы поговорить с пани Беатой, сыграть с Яном партию в шахматы или для того, чтобы Марысю посадить в седло впереди себя и повозить по поляне. Это был, пожалуй, единственный гость, который заглядывал в дом лесничего.
   Пан Окша, видимо по отцу, был нелюдимым человеком. К соседям, которых, правда, пришлось бы далеко искать, не тянулся, но и они к нему не шли. Несмотря на молодость, он был еще и домоседом, что, впрочем, не вызывало удивления: куда идти от такой красивой и – как говорил лесничий Барчук – очень доброжелательной жены, дочурки-ангелочка и счастья в доме.
   Поэтому и выезжал он из дому неохотно. Когда нужно было ему ехать в Браслав или, не дай Бог, в Вильно, со дня надень откладывал, возможно, еще по причине слабого здоровья, так как дорога страшно мучила его. Бывало, как только немного простынет, кашляет с кровью и должен лечь в постель. А какой хороший человек, добрый и справедливый. Все подчиненные жалели его очень, видя, как он тает на глазах. Два раза даже доктора нужно было привозить к нему, а это нелегко и дорого, восемь миль не шутка. Говорили люди, что молодой лесничий с болезнью уже не справится. И действительно, на то было похоже.
   Лето в пуще необыкновенно красивое. Пахнет живицей, воздух теплый, как в печи, различных насекомых столько, что от них аж в ушах звенит. Колышутся верхушки стройных сосен, шумит ветер в кронах старых дубов, мох, как пушистый ковер, ягод и грибов – море; жить тут и не умирать. А когда осень наступит, тишина в бору такая, как в костеле во время Вознесения. Стоят деревья, задумавшись, и даже не слышат, как опадают и опадают с них золотистыми и красными лепестками листья. А зимой все покрывает глубокий снег, толстыми подушками нарастает на ветвях, и когда человек вздохнет, когда морозный воздух проникнет в легкие, радость охватывает.
   Но после зимы приходит весна. С оттаявшей земли, с озер и болот поднимается влажный пар, и тогда плохо тем, кого мучает чахотка.
   Так было и с лесничим Окшей. Зиму он перенес хорошо, но когда в марте начал таять снег, он слег. Как слег, так четвертую неделю лежал в постели и в спальне принимал доклады лесников. Он так похудел, что его трудно было узнать. Его бил такой кашель, что он почти не мог говорить, задыхался, и тогда пот крупными каплями покрывал его лоб.
   В субботу Беата совсем не пустила к нему лесников. Она вышла к ним в кухню бледная, растерянная и тихо сказала:
   – Муж так плохо себя чувствует, что… его нельзя тревожить.
   И расплакалась.
   – А если бы доктора привезти, панечка, – отозвался один из них. – Все легче было бы умирать.
   – Он не хочет доктора, – покачала головой Беата. – Я сама его умоляла, но он не соглашается.
   – Я бы съездил за доктором, – предложил другой. – А пану лесничему можно сказать, что доктор проездом, значит, по дороге заехал.
   На том порешили, и пани Окша вытерла слезы и возвратилась к мужу. После многих бессонных ночей она сама едва передвигала ноги. Однако, когда приблизилась к постели больного, усилием воли заставила себя улыбнуться. Она боялась, чтобы Янек не прочел истинные страшные и мучительные мысли, переполнявшие ее бедную душу. Когда он погружался в сон, она становилась на колени и отчаянно молилась.
   – Боже, прости, не карай меня, не посылай мне мести! Не отнимай его у меня. Согрешила, совершила много зла, но прости! Прости! Не могла иначе!
   И слезы текли по ее прозрачному лицу, а губы дрожали в шепоте непонятных слов.
   Янек просыпался быстро. Начинался новый приступ кашля, и на полотенце появлялось новое кровавое пятно. Нужно было подавать лед и лекарства.
   Неожиданно вечером наступило улучшение. Температура спала. Он попросил приподнять его и сел. Согласился выпить сметану и сказал:
   – Мне кажется, что буду жить!
   – Конечно, Янек, конечно! Кризис миновал! Тебе уже лучше. Вот увидишь, через месяц будешь совсем здоров.
   – Я надеюсь. А Мариола еще не спит?
   Он никогда не называл девочку этим именем, не любил его и с самого начала звал ее просто Марыся, к чему постепенно привыкла и Беата.
   – Нет, еще не спит, учит уроки.
   – Значит, у тебя еще есть время помочь ей?..
   Он замолчал, а потом добавил:
   – Боже, сколько несчастья я принес вам.
   – Янек, как ты можешь говорить такие страшные вещи! – возмутилась Беата.
   – Это правда.
   – Ведь ты же сам в это не веришь. Ты принес нам столько счастья, самого удивительного счастья!..
   Он закрыл глаза и прошептал:
   – Я люблю тебя, Беата, с каждым днем все больше и больше. И эта любовь не позволит мне умереть.
   – Нет, ты не умрешь, не имеешь права умереть. Без тебя жизнь для меня была бы хуже смерти. Но давай не будем говорить об этом. Слава Богу, все позади. Знаешь что? Я позову Марысю. Она так давно не видела тебя. Разреши!
   – Не следовало бы. Здесь воздух заражен. Мне страшно оттого, что и ты им дышишь все время, а для ее детских легких это очень опасно.
   – Пусть постоит на пороге комнаты. Скажи ей хотя бы несколько слов. Ты даже не представляешь, как она об этом мечтает.
   – Хорошо, – согласился он.
   Беата приоткрыла дверь и позвала:
   – Марыся! Папа разрешает тебе зайти.
   – Папочка! – из глубины дома раздался радостный крик и топот быстрых шагов.
   Девочка вбежала и замерла. Изменения, происшедшие за две недели, пока она не видела его, поразили ее.
   – Папе сегодня лучше, – быстро проговорила Беата, – но тебе можно стоять только у двери. Скоро он встанет и будете опять вместе ходить в лес.
   – Как там у тебя дела, дорогая моя девочка? – спросил Окша.
   – Спасибо, папочка. А ты знаешь, папа, что подмыло ту кривую березу у Седого ручья?
   – Подмыло?
   – Да. Николай говорит, что она упадет. А еще говорил, что его сын Гришка видел вчера четыре лося у Гуминского брода. Они шли один за другим.
   – Это, видимо, те, из Красного леса.
   – Да. Николай тоже так думает.
   – А ты не забыла еще совсем ботанику и физику? – спросил Окша с улыбкой.
   – Нет, нет, папочка, – заверила девочка и в подтверждение начала рассказывать, чему она самостоятельно научилась. Спустя несколько минут Окша попрощался с девочкой, посылая ей воздушный поцелуй.
   Рука его была худой и неестественно белой.
   Когда Марыся вышла, он сказал:
   – Как быстро девочка растет. Ей еще только двенадцать лет, а она уже почти такая, как ты. На следующий год мы должны отправить ее в школу. Я надеюсь, что, наконец, княжна получит разрешение на вырубку и тогда мы встанем на ноги.
   – Даст Бог. Только бы ты поскорее выздоровел.
   – Да, да, – поддержал он, – я должен выздороветь и заняться делами. Если вырубки не будет, я решил искать другую работу. Тяжело расставаться с Одринецкой пущей, но ведь Марыся растет, а это главное.
   Он задумался, а спустя минуту спросил:
   – Много опять заплатила за лекарства?
   – Не беспокойся об этом.
   – Ты знаешь, я подумал, если бы я сейчас умер, не много бы тебе осталось после оплаты похорон. И это меня беспокоит больше всего. За проданную мебель хватило бы на какой-нибудь год.
   – Янек! О чем ты говоришь! – умоляюще прошептала она.
   – Ничего, я только произношу вслух свои мысли. Еще я думал, если что случится, ты имеешь право обратиться за пенсией для Марыси. Я не думаю, что Вильчур нашелся. Об этом бы сообщили газеты. Кто-то же, однако, занимается его домом, а Марыся имеет на него право.
   Беата чувствовала, как лицо ее покрывается румянцем.
   – И это говоришь ты, Янек? – сказала она, не скрывая возмущения.
   До этой минуты на протяжении пяти лет они никогда не обмолвились ни словом о профессоре. Пять лет назад Янек попросил ее даже белье и одежду Мариолы отослать в какой-нибудь приют для бедных детей.
   Окша опустил глаза:
   – Я не имею права обрекать ее на нужду.
   – А я не имею права протягивать руку за его деньгами. Лучше сто раз, тысячу раз умереть! Никогда, слышишь, Янек, никогда!
   – Хорошо, не будем больше говорить об этом. Но, видишь ли, если бы меня не стало… Когда я думал, что умру, мною овладел такой страх при мысли о том, что будет с вами…
   – Я умею шить, вышивать, могу давать уроки. Все буду делать, только не… Подумай, с каким лицом я могла бы прийти к его наследникам, я, которую они… имеют право считать виновницей его смерти. А вообще. Янек, зачем мы об этом говорим? Ты чувствуешь себя лучше, слава Богу, все наладится.
   – Обязательно, любимая, обязательно, – он ласково прижался лицом к ее руке.
   – Вот видишь! – вспыхнула она. – А сейчас тебе нужно постараться уснуть. Уже поздно.
   – Хорошо. Мне действительно хочется спать.
   – Спокойной ночи, мой единственный, спокойной ночи. Сон прибавит тебе сил.
   – Спокойной ночи, счастье мое.
   Она заслонила свет лампы, закуталась в плед и легла на софе. Спустя четверть часа, вспомнила, что перед сном нужно дать ему еще капли.
   Беата встала, отсчитала двадцать капель с запахом креозота, долила воды и наклонилась над мужем.
   – Янек, – позвала она вполголоса, – нужно выпить лекарство.
   Но он не проснулся. Беата осторожно коснулась его плеча. Наклонившись, она увидела его открытые глаза.
   Он был мертв.

ГЛАВА V

   На пути между Радолишками и Нескупой с незапамятных времен стояла водяная мельница, когда-то собственность отцов базилианов из Вицкунахского монастыря, построенного еще во времена короля Батория. В настоящее время эта мельница принадлежала Прокопу Шапелю, которого по-белорусски называли Прокопом Мельником.
   Земля в округе была не очень богатой и не очень плодородной. Принадлежала она мелкой шляхте и крестьянам, которые выращивали на ней рожь и картофель. Для мельницы Прокопа ржи хватало, потому что конкурентов поблизости не было.
   В Радолишках, как во всех маленьких городках, жили евреи, которые скупали зерно по дальним деревням и для нужд городка, и на вывоз в Вильно. Они тоже давали работу Прокопу Мельнику, так что у него не было причин для нареканий. Только бы не засуха, только бы не ушла вода из прудов. Но пруды, хотя и выкопанные несколько сот лет тому, были глубокими и надежными, да и очищались каждые десять лет.
   Прудов было три: два верхних и один нижний. Вокруг них густо росли вербы. К нижнему пруду вел большой спуск в две сажени, а кроме лотка, направленного на колесо, было еще два больших стока на случай паводка. В прудах было много рыбы: плотва, налимы, окуни, но больше всего пескарей. Раки здесь тоже водились. Под корнями, в глубоких ямах, вымытых водой, они гнездились сотнями. Оба работника Прокопа, а особенно молодой Казик, мастерски научились их ловить. В воде по колено стоит, наклонится, рука до локтя или глубже в норе и вытягивает рака.
   На мельнице, правда, их никто не стал бы есть, считая насекомыми, но вот в Радолишках их всегда можно было продать: и ксендз, и поп, и особенно доктор были любителями раков. За консультацию последний предпочитал три десятка раков двум десяткам яиц или трем злотым.
   За городом, верстах в двенадцати, на фабрике тоже было немало любителей раков, но туда нужно было чем-нибудь добираться. Пешком далеко, а старый Прокоп для таких дел лошадь не давал, хотя она уже совсем застоялась и разжирела, как свинья. В кормах недостатка не было. Она только стояла, переминаясь с ноги на ногу и фыркая на весь хлев. Хлев был большой, крепкий, сложенный из толстых кругляков. Кроме лошади там стояли две коровы, а за перегородкой хрюкали свиньи. Под крышей хватало места еще и для телеги с санями.
   Дом соединялся с мельницей и состоял из трех изб, в которых жил Прокоп с семьей и работниками, и совсем новой пристройки, которую он поставил для старшего сына Альбина, когда тот собирался жениться Со дня смерти Альбина пристройка пустовала, потому что и второго сына, когда он перебрался туда, на следующий день постигло несчастье. Люди говорили, что кто-то проклял дом или сглазил фундамент. Правда это или нет, во всяком случае никто не захотел там селиться. Однако кое-кто уверял, что не пристройка заколдована, а сам Бог покарал таким образом Прокопа Мельника за то, что он судился со своим братом и пустил его по миру.
   Такие разговоры раздражали и злили Прокопа. Он не мог стерпеть этого, и не один уже получал от него за сплетни. И все-таки, здесь была какая-то зловещая тайна. Выросли у мельника три сына. Средний на войне погиб, старший перед самой женитьбой, выпив, провалился под лед и утонул. А младший, забивая клин в шкворень на самом верху, свалился и сломал обе ноги Напрасно привозили доктора, напрасно доктор укладывал ноги в дощечки. На всю жизнь парень должен был остаться калекой: не мог ходить. Вот уже пятый месяц он то сидел, то лежал, ни для какой работы не годился. И так в свои восемнадцать лет стал бременем отцу.
   И с дочерью мельнику не повезло. Она вышла замуж за рабочего кирпичного завода, он погиб на пожаре, а она, пережив все это, вскоре родила больного ребенка.
   Вот поэтому старый Прокоп ходил чернее ночи и на всех смотрел волком, хотя люди завидовали его богатству, хотя мельница не останавливалась и сам он не жаловался на здоровье.
   В тот год осенью случилась еще одна неприятность: младшего работника Казика забирали в войско. На его место лишь бы кого Прокоп брать не хотел. На мельнице работа ответственная, требует расторопности и силы. Долго размышлял старый мельник, пока выбор его не упал на Никиту Романюка из Поберезья. У отца Никиты было два женатых сына, а Никита, самый младший, даже по городам ходил в поисках работы. Хлопец он был здоровый, с головой и даже школу закончил.
   Приняв окончательное решение, в четверг – торговый день в Радолишках – Прокоп отправился в дорогу. С мельницы до лесопилки было недалеко, около версты. А по тракту мужики шли на рынок, одна за другой проезжали брички и возы. Каждый раскланивался с мельником, его знали все. То один, то другой, не останавливая лошади, заговаривал с ним, пытаясь понять, как старик принял Божью кару, выпавшую на его последнего сына, Василька. Но на лице Прокопа ничего нельзя было прочесть: то же жесткое выражение, плотно сдвинутые брови и подвижная седая борода.
   Вскоре подъехал и Романюк. Он направлялся в город на рынок. Сзади сидела его жена.
   Прокоп махнул ему рукой и пошел рядом с телегой. Они пожали друг другу руки.
   – Ну, как живешь? – спросил Романюк.
   – С Божьей помощью. Правда, заботы одолевают.
   – Слышал.
   – Не о том речь. Казика в войско забирают.
   – Забирают?
   – Да, забирают.
   – Вот оно что…
   – Да. А ты знаешь, заработок у меня хороший. Работник у меня голодать не будет и еще отложит.
   – Известно, – согласился Романюк.
   Так я подумал, что твой Никита подошел бы мне.
   – Почему нет?
   – Ну, так как?
   – Что как?
   – Ну, с Никитой?
   – А, чтобы к тебе на работу?
   – Ага.
   Романюк почесал затылок. В его маленьких серых глазах блеснула радость. Однако ответил безразличным тоном:
   – Хлопец здоровый…
   – Вот и слава Богу, – поспешил согласиться Прокоп, опасаясь, чтобы Романюку не пришло в голову поинтересоваться здоровьем Василя. – Только чтобы он пришел в следующую пятницу, потому что Казика в пятницу забирают.
   – Хорошо, что ты сказал мне, потому что его сейчас нет дома. Он поехал в Ошмяны.
   – Искать работу?
   – Да.
   – Но вернется?
   – Чего ж ему не вернуться. Сейчас из Радолишек вышлю ему письмо.
   – Вот и хорошо. Чтобы в пятницу…
   – Так я ж понял.
   – Работы сейчас много. Не справлюсь без двух работников, – добавил Прокоп.
   – Будет вовремя.
   – Ну, так с Богом!
   – С Богом.
   Романюк дернул поводья, но малая пузатая сивка не обратила на это обстоятельство никакого внимания. Хозяин погрузился в свои мысли: удивительно все-таки, что мельник из многих выбрал его сына.
   Он обернулся и посмотрел на жену. Из толстых платков, которые плотно окутывали ее голову, выглядывали только глаза и нос.
   – Мельник берет нашего Никиту, – сказал он.
   Женщина вздохнула.
   – Боже, Боже мой!..
   И непонятно было, радуется она или огорчается, хотя Романюк никогда и не интересовался этим, потому что у нее всегда был такой плаксивый голос.
   Доволен был и Прокоп. Он очень не любил перемен и беспокойств. Сейчас вопрос был решен, по крайней мере, ему так казалось, пока не наступил вечер назначенного дня.
   В тот день поздним вечером Прокоп, как обычно, пошел закрывать мельницу. Он все еще ждал работника. Домашние даже не догадывались, почему он такой злой: мельник никому ничего не рассказывал. Внутри все у него кипело: понятно же объяснил, что нужно прийти в пятницу! Казика уже не было. А завтра навалится столько работы, что хоть об стенку головой!
   – Ну, подожди, паршивый щенок, – тихо ворчал он. покручивая бороду.
   И клялся себе, что не возьмет его, даже если тот придет с самого утра: суббота – не пятница. Лучше первого встречного с дороги, хоть вора, только не Никиту.
   Но и в субботу Никита не появился. Пришлось взять на помощь одного из мужиков, который привез зерно на мельницу.
   На следующий день, в воскресенье, мельница не работала. Прокоп, помолившись, хотя злость жабой душила его изнутри, вышел из дому и сел на лавочку. За его долгую жизнь еще не случалось, чтобы кто-нибудь с ним так поступал. Он же хотел парню добро сделать, а тот не появился. Конечно, нашел работу в Ошмянах и поэтому не приехал, но и это его не оправдывает.
   – Они еще пожалеют эти Романюки, – ворчал мельник, потягивая трубку.
   Ярко светило солнце. День был теплый и тихий. Над прудами носились птицы, охотясь за насекомыми. Вдруг с дороги раздался непривычный шум. Старый мельник заслонил глаза рукой от солнца. На дороге показался мотоцикл.
   – И в святой день туда же, – сплюнул мельник. – Бога не боятся.
   Он знал, о ком говорил. Вся округа уже с весны знала, что это сын хозяина фабрики из Людвикова, молодой Чинский. Учился за границей на инженера, а сейчас отдыхать к родителям приехал. Говорили, что он после отца примет фабрику, но у него в голове был только мотоцикл, эта дьявольская машина, чтобы людям по ночам не давать спать и лошадей на дорогах пугать.
   С неприязнью смотрел старый мельник на облако пыли, стелющееся над дорогой. Глядя в ту сторону, он увидел человека, который направлялся к мельнице. Человек шел свободно, ровным шагом. За плечами на палке висел узелок. Сначала Прокопу показалось, что это Никитка, и кровь прилила к лицу. Но когда идущий приблизился, оказалось, что это уже немолодой человек с черной седеющей бородой.
   Он подошел, поклонился и, поздоровавшись, спросил:
   – Позволишь присесть и воды напиться? Жаркий день, хочется пить.
   Мельник окинул его внимательным взглядом, подвинулся, освобождая возле себя место на лавке, и утвердительно кивнул головой:
   – Присесть каждому можно. И воды, слава Богу, у нас Хватает. Вон там, в сенях стоит, – показал мельник за спину.
   Странник показался ему симпатичным. У него было грустное лицо, но Прокоп сам слишком много пережил, чтобы любить веселые лица. А у этого и глаза были добрые. От каждого странника что-нибудь интересное можно узнать, и этот, видимо, идет издалека: речь у него другая.
   – Откуда Бог послал? – спросил Прокоп, когда незнакомец возвратился и сел, вытирая тыльной стороной ладони капли воды, осевшие на бороде и усах.
   – Издалека. А сейчас из-под Гродно иду работу искать.
   – И от Гродна работы не нашел?
   – Ну, да. Месяц работал у кузнеца в Мицкунах, работа закончилась и я пошел дальше.
   – В Мицкунах?
   – Да.
   – Я знаю того кузнеца. Не Воловик он?
   – Воловик, Юзеф. С одним глазом.
   – Правильно. Искра ему выжгла. Так, значит, ты сам кузнец?
   Незнакомец усмехнулся:
   – И кузнец, и не кузнец Всякую работу знаю…
   – Как это так?
   – А вот так Уже двенадцать лет по свету хожу и научился многому.
   Старый мельник глянул на него из-под кустистых бровей.
   – И мельничным делом тоже занимался?
   – Нет, не приходилось. Но я скажу правду пану. Ночевал я в Поберезье у каких-то Романюков. Хорошие люди. И там я услышал, что их сына попросили у тебя работать, но он в Ошмянах работу в артели нашел и возвращаться не хочет.
   Прокоп нахмурился.
   – Так это Романюки тебя прислали?
   – Что ты, нет. Когда я услышал, то подумал: воспользуюсь. Зайти и спросить не грех. Захочешь – возьмешь меня, не захочешь – не возьмешь.
   Прокоп пожал плечами.
   – Как же я могу взять тебя, пустить в дом чужого человека?
   – Я и не напрашиваюсь.
   – И правильно делаешь. Ни я, никто тебя тут не знает, сам понимаешь. Может, ты и хороший человек, без злых задумок, а, может, и плохой. Даже твоей фамилии не знаю и откуда ты родом.