На соборной паперти богомольцы обступили вертлявого дьячка. Завидев майора от гвардии, он умолк, проводил офицера взглядом, задрав бороденку.
 
 
   Вызов из Главной квартиры прибыл в конце ноября, прекратил надоевшее Борису безделье.
   Снег падал обильно, приодел Москву, забелил зловещую черноту рвов, вырытых у стен Кремля на случай, если Карл двинется из Саксонии в Россию. Пушки на Посольском приказе в снежных чехлах. Сюртук Шафирова расстегнут, барон ругает истопников – шпарят, сил нет терпеть. Охлаждает себя квасом любимым, малиновым, со льда.
   – Я чаю, в Жолкве тебя долго не продержат. Завидую, отпуск тебе от зимы.
   Борис поперхнулся сладким напитком. Шафиров говорит, пухлый подбородок колышется, но доходят до сознания Бориса слова без всякой связи – престол папы, латынь, вдова…
   Думалось, Италия в прошлом – навеки, невозвратно. И вдруг явилась она, из воздуха возникла, из снегопада за окном. Смотрит глазами Франчески, раскинула смуглые руки… Волна волос Франчески, пахнущая лавандой…
   – Метил Долгоруков Василий, знатный латинист. Все же государь тебя предпочел. Матвееву скажи спасибо…
   Истинно, честь майору от гвардии высокая. И труд предстоит немалый. Войти в Ватикан, в сонм кардиналов. Двор, в коем русские вращаться не привыкли. Двор, намерения коего для иноверцев вящей окружены тайной. Сколь почетна миссия, столь и опасна – долго ли поскользнуться. Шутка ли, уговорить папу!
   – Август был битый король, а все же король… Ныне, сам разумеешь…
   Ныне изменник пал ниц перед Карлом, постыдно капитулировал. Корону польскую утратил; сохранил, по милости шведа, лишь Саксонию.
   – Папа своего слова не сказал. Ждем вот, кого обрадует, нас или Карла. Чуешь, Борис Иваныч?
   Объяснять Борису незачем. На троне польском неприятель, Станислав Лещинский. Посажен шведами незаконно, помимо сейма, так как приглянулся Карлу. Некоторыми суверенами сей наглый фаворит признан.
   – Слышно, из Варшавы, из Парижа съехались ходатаи. Папе ступить не дают.
   Поди-ка уже выпросили признание для Станислава. Поспеешь к шапочному разбору. Раньше бы… А дело, сомненья нет, важнейшее. Откажет папа в благословении – большой урон нанесет Станиславу и шведам. Дай-то бог!
   – Допустит ли к себе? Там кардиналы обхаживают… Меня и слушать не захочет, Петр Павлович, – сказал Куракин тревожно, – туфлю ведь заставят целовать.
   – Эка беда! Поцелуешь.
   «Не стану», – решил князь про себя. Ощутил туфлю губами, шершавую, пыльную.
   – Одинок в Риме не будешь. Лещинский посажен лютеранами – этого не выпускай из ума. Карл, вломившись в Саксонию, обеспокоил цесаря, а значит, и папу. Пугай его, пугай шведами! Лиц, нашему государю не враждебных, найдешь. Помогут тебе против партии Станислава. Еще королева мутит воду. Жива старуха…
   – Сколько ей?
   – Седьмой десяток.
   Про Марию-Казимиру, обольстительную Марысю, покорившую могучего ратоборца Яна Собесского, Борис наслышан. Она-то какого чает профита в политике?
   – Встретишь кардинала Ланьяско, узнаешь, чем дышит. Он от саксонца…
   – Всякой твари по паре.
   – Не съедят, ты сам не плох. Поедешь с лицом открытым, со своим именем-званием. Прибедняться нам негоже, особливо после Калиша. Данилычу не напрасно дали княжество, – оправдал, лихо оправдал.
   Стекло треснуло в куракинской светелке – такой пальбой ознаменовала Москва славное дело. Виктория хоть и не решающая, но весьма значительная. Шесть тысяч убитых, если точна реляция. Приврал Алексашка, наверняка приврал, без этого не бывает. Все равно успех – со времен Нарвы важнейший. И тут, вовсе некстати, вспомнились Борису просящие глаза царевича, его невысказанная жалоба.
   – Князь-то князь… Хоть сто раз князь, колотить наследника престола не подобает.
   – Боже тебя упаси, – Шафиров привстал даже, – боже тебя упаси влезать! Не тебе заступаться. Не тебе, Куракин.
   Пригрозил жирным пальцем, вытер мгновенно вспотевший лоб. Засим последовали еще советы – толковые, аптекарски точно взвешенные. И под конец:
   – Человек твой в Риме неуместен будет. Сей итальянец не для Италии. Машкера изношена. К тому же ты не Лука более. Год-другой дома посидит твой итальянец.
   Жаль расставаться с Федькой, смышленым азовцем. Но возразить Шафирову нечем.
   Кончилась пора метаморфоз для господина, кончилась и для холопа. Быть ему в Москве, в куракинском доме, однако не простым слугой, а в градусе управителя.

2

   Марыся впервые увидела Польшу в 1645 году, четырех лет от роду, из кареты, начавшей путь в Париже. Тогда никто не взялся бы предречь ей корону. Стать любимицей королевы, оказаться в ее свите – и то сказочное счастье для девочки незнатного рода.
   Королевой была Мария Гонзаго, вышедшая замуж за польского короля Владислава. В ее жилах, как говорили, бушует огненная смесь всех кровей Европы.
   Отцом Марыси был капитан гвардии Анри д'Аркион, беспутный красавчик, кутила и карточный игрок, пренебрегавший службой, но весьма отличавшийся на поприще амурном. Последнее достоинство было, как утверждают, замечено Марией. Взяв девочку на воспитание, она щедро наградила капитана, по уши залезшего в долги.
   Хорошенькая, бойкая Марыся росла в Варшаве под эгидой красавицы королевы, искусной в интригах и в умении обольщать. Росла, пока не стала опасна для покровительницы. Марысе не исполнилось шестнадцати, когда шляхтич, посланный магнатом Замойским, преподнес ей крест с пятью большими алмазами – подарок, который прилично делать лишь невесте.
   От Замойского пахло псами и лошадьми; заядлый охотник, он проводил почти все время в фамильном имении, в лесной глуши, отнюдь не соблазнявшей Марысю. Но брак был предрешен ревнивой королевой. Молодая графиня, оросив дворец слезами, удалилась в Замостье. Разбуженная рано после первой ночи, она понеслась вслед за супругом травить кабана.
   Наезжать в Варшаву ей, впрочем, не запретили. Год от года отлучки из именья учащались.
   Однажды на балу Марыся обнаружила исчезновение носового платка. Виновник не пытался скрыться. Упав на колени, он вымолил прощение. Он отправляется на войну, платок прекрасной дамы послужит ему талисманом. Так, по утверждению молвы, началось сближение Марыси с Яном Собесским.
   История отсчитает двадцать с лишним лет до сражения под Веной. Собесский – храбрый, подающий надежды воин, мастер кавалерийских маневров, внезапных атак. Он ловок и в светской жизни, этот пылкий и осторожный обожатель. Сплетня обходит влюбленных. Недруги не проникают в тайну их встреч, их переписки.
   «Королева моего сердца», «Мое сердце, моя душа, моя вселенная…», «Тысячи палачей, терзающих меня, – вот что значит одна минута разлуки с тобой».
   Ян пишет часто – в походной палатке, в корчме или сидя в седле. Он нередко пользуется шифром. Потомки будут искать ключ, разгадывать псевдонимы, заимствованные из популярных романов, из мифов. Он – Селадон, Сильвандер, Феникс, она – Астрея, Диана, Клелия, Кассандра, Аврора.
   «Бог дал победу и славу народу нашему, какой никогда не бывало. Противник, устлав трупами апроши, поле, стоянку обоза, бежит с конфузом».
   Это – начало длинного письма из лагеря под Веной. Так отовсюду, следом за донесением официальным – душевное излияние Марысе. Историк, читая письма, будет дышать воздухом семнадцатого века. Знатоки литературы зачислят их в классику эпистолярного жанра.
   Королева сердца стала королевой страны. Она немало потрудилась, чтобы расчистить победителю турок путь к престолу.
   Перед любопытным потомком предстанут две Марыси. Одна – в письмах влюбленного, подобная Астрее, созданной французом Д'Юрфе. Другая – подлинная, обрисованная беспристрастным хроникером. Марыся, которая после смерти Собесского захватила королевские регалии, чтобы передать их сыну. Скликала солдат, надеясь силой сохранить королевский дворец для Собесских.
   Избрание Августа расстроило ее планы. Марыся изгнана из Варшавы, но титул королевы при ней, так же как отраженная слава полководца Яна Собесского. Перед ней склоняется Рим. Папа Иннокентий, старый ее почитатель, бывший когда-то нунцием в Польше, устраивает в честь Марыси невиданные торжества. Ей предоставлен дворец Одескальки, один из лучших в папской столице. Польский белый орел простер крылья над его фасадом, над розовым сиянием мраморных пилястров. И на черной униформе внушительного отряда гвардейцев.
   Некогда в том же дворце нашла убежище Христина шведская, носившаяся по Риму в костюме амазонки с эскортом пьяных гуляк. Для Марыси возраст озорных проделок миновал, к тому же она расчетлива. Ей надо прослыть ревностной католичкой. На глазах у толпы она вползает на коленях к храму святой Марии Латеранской по лестнице из четырехсот ступеней, целуя каждую. Это ли не свидетельство благочестия!
   Рим вступает в новое столетие с новым папой на престоле, Климентом Одиннадцатым. Необходимо и его сделать союзником в политической игре.
   Каковы нравы в стенах дворца, не так уж важно, лишь бы не подавать соблазна верующим. На интимных вечерах сыновья Марыси и их друзья развлекаются в обществе самых дорогих куртизанок. Запретное для народа зрелище – комедия – разрешено для королевы и ее гостей.
   Ей шестьдесят с лишним лет, но честолюбие ее не угасло. Поприще интриги – естественное для женщины, как военное для мужчины. Интрига – призвание Марыси, ее стихия. Ее беспутный отец не сделал карьеры в Париже, за что Марыся люто возненавидела Людовика Четырнадцатого и поощряла союз Собесского с цесарем. Она вызвала девяностолетнего бонвивана-родителя в Рим, добилась для него кардинальской мантии. Папу, кардиналов она привлекает для главной своей цели – возвести на польский трон одного из своих сыновей, – назло Августу, назло царю Петру.
   В 1702 году, когда шведы завладели Варшавой, момент казался подходящим. Марыся тайно снеслась с Карлом. Собесский – громкое имя. Король ответил согласием.
   Корону во что бы то ни стало – пускай из рук завоевателя! Вероятно, она досталась бы Собесскому, но помешал Август. Александр, намеченный в короли, и его брат Константин, схваченные на границе саксонскими уланами, очутились в тюрьме.
   Марыся, с которой теперь, пять лет спустя, собирается вступить в борьбу Куракин, – ярая сторонница Станислава. Оба сына при ней. Непохоже, чтобы они пустились снова в какую-либо авантюру. В палаццо Одескальки весело, как никогда, там ночи напролет танцуют, играют в карты. Впрочем, некоторые из приглашенных – римские патриции, иностранные дипломаты – незаметно удаляются в личные покои королевы для конфиденциальной беседы…

3

   «Ехал на почте через Киев аж до самой Жолкви, где приехав получил великую милость царского величества и от князя Меншикова и от всех прочих министров, что николи того не видал…»
   Виктория под Калишем не затмила его, Бориса Куракина, бескровный, но немаловажный для ведения войны успех. Уже обещано повышение в чине. И хочется верить, что гороскоп не ошибается, предрекая и в наступившем 1707 году доброе управление светил.
   Веселая новогодняя вьюга обвевает Жолкву – дальнее предместье Львова, скопление украинских хат вокруг родового замка Жолкевских, покинутого владельцем. Сумрачный замок обряжен как бы для маскарада – снег свисает с карнизов, шапками одел башни.
   – На святках насыпало, стало быть, до весны из сугробов не вылезем, – говорит Филька Огарков, дворовый человек, взятый вместо Губастова.
   – Чему, дурак, радуешься?
   – Хлеба взойдут шибко, князь-боярин.
   – На наш каравай шведы рты разинули. Не упустить бы каравай-то, еловая башка!
   Напрасно Борис ожидал, что под Калишем начат разгром неприятеля окончательный. Эх, не успели управиться! А в снегу воинская Фортуна скована. Фильке невдомек, войны он не видал, в солдатах не хаживал.
   – Зимой бы и воевать, – ладит Филька. – Летом не до того, работы много.
   Князь-боярин смеется.
   – Ну, рассудил!
   – Так правда же! Летом пускай бы дворяне одни дрались. Мужику летом некогда.
   Вот оно как с мужичьем – примешься обтесывать, получишь дерзость. Борис выбрал Фильку из дворовых за медвежью силу, за послушание. Не было ведь, не было раньше этой лукавой ухмылки под белесыми бровями Фильки, стоероса, деревенщины.
   – Сходи, посоветуй царю! – бурчит князь-боярин. – Поделись своей мудростью!
   – И скажу.
   – Не побоишься?
   – Нет, вот те крест! – божится Филька.
   Однако онемел, в каменный столб превратился Филька, когда в хату, стряхивая снежную пыль на земляной пол, вошел государь собственной персоной, а следом, с бутылкой в руке, светлейший Меншиков.
   – Во Иордани крещахуся, – выпевал Алексашка, паясничая, – вином упивахуся.
   Помахал штофом, как кадилом, выхватил пробку зубами, приказал:
   – Нагни голову, князь!
   – Крестим тебя, – громыхнул Петр, смеясь. – Полуполковник народился.
   Поздравить пришли… Борис захлебывался от радости. Меншиков кропил его, вино струйками стекало по щекам, по подбородку.
   – Хватит, – сказал царь, отнял бутылку. – Причастимся, братие! Закуска твоя, Бориска!
   По знаку князя-боярина Филька ринулся в кладовую, доставил на подносе все, что нашарил, – остаток окорока, кружок жирной львовской колбасы с чесноком, посудину моченых яблок. Потом, поймав взгляд господина, повернулся, чтобы уйти.
   – Постой! – Царь шагнул к Фильке, пощупал чугунной твердости плечи. – Хорош, хорош, Самсонище! Ну-ка разожми!
   Филька бледнел от волнения, от натуги – не разжал царский кулак.
   – Неважнецкое твое хозяйство, – морщился, поводил носом Меншиков. – Этим не отделаешься, князь. Придем в гости, херц мой? Назавтра, а?
   Царь кивнул, сбросил на лавку свой суконный армейский плащ. Поверх него лег Алексашкин, губернаторский, подбитый куницей, с воротником из соболя.
   Допили крепкую романею скоро, послали Фильку за добавкой. Светлейший, закатив глаза сладострастно, заказывал застолье на двадцать человек – фазаны, икру, поросят под хреном молочных.
   Эка, разошелся! Спасибо, царь остановил.
   – Разоришь Мышелова.
   Внезапно взгляд Петра, обращенный на Бориса, словно обрел тяжесть.
   – Ты что же, кот-котофей, не привез мне поклон от сына? Говорят, был наверху, у Алексея. Говорят люди… А ты – ни гугу.
   – Я не отпираюсь, государь, – ответил Борис. – Не смел беспокоить тебя.
   Сказал не всю правду. Для беседы наедине, о предмете столь деликатном, случая не представлялось. Но Борис и не искал случая.
   – Сам изволишь знать, царевич теперь доброго попечения лишен. За отъездом Гюйсена… Поп Игнатьев у его высочества первый любезник, в кумпании набольший…
   – Поперек лавки дитя не уложишь, – вставил Меншиков. – Сечь дитя поздно.
   «Ты тем не менее лупил наследника», – подумал Борис, но сказал другое:
   – Возраст жениховский… Толковали мы насчет этого… Не надо, говорит, мне жены чужой веры. Известно, кто настроил. Передай, говорит, батюшке – не хочу иноземку! Поучения мне читал к тому, из книг. Кто-то наплел, будто меня посылают невесту сватать.
   – Ему не о том должно помышлять, – и Петр резко стукнул по столу костяшками пальцев. – Отчего дурь в мозгах? От праздности. Вот полазает по контрэскарпам… Я фортификацию Москвы с него спрошу, не с кого иного.
   – Не жалей чадо, – поддакнул Алексашка. – Службу забросил, зарылся в свои четьи минеи… Ничего, херц мой, «отче наш» и то позабудет, как сунем в постель деву-красоту. Хучь бы басурманку… Штаны сумеет с нее снять.
   – Что ты мелешь? – бросил царь. – Какие штаны?
   Не турчанка она, немецкая принцесса из владетельного дома вольфенбюттельского. Состоит в родстве с цесарем, стало быть, невеста из числа лучших в Европе.
   – Может, тебе и ехать сватом, – прибавил звездный брат. – Ну, да не завтра же…
   И тут Борис осмелел.
   – Вожжались мы с цесарем, – произнес он жестко. – Вожжались, а профиту – кукиш.
   Рывком отодвинул оловянный стакан, расплескав вино, – уж коли решился снять бремя с души, так не спьяна, а в здравом уме. Заговорил быстро, силясь не утратить запал, глядя не в глаза звездному брату, а в грудь, обтянутую красным Преображенским сукном.
   – Почто нам, Петр Алексеич?.. На все стороны кланяемся… Лорду Мальбруку золотых гор наобещали, а он, поди, с Карлом спелся. Лордам и так на море тесно. Английский ветер не в наши паруса… И австрийский без пользы. Под Азовом сидели, изведали цесарскую дружбу… Принцесс даром не отдают, приданое и от жениха требуется. А много ли мы стоим сейчас? Ты прости, Александр Данилыч, виктория под Калишем славная, да ведь Карл в Саксонии, поди, и не поперхнулся…
   У светлейшего весело, льдисто блестели белки глаз.
   – Вот и я говорю, херценскинд… Положим Карла на лопатки, любую невесту выберем Алексею.
   Борис перевел взгляд на звездного брата.
   – Свадьба не завтра, – Петр тяжело навалился на стол. – Припасем приданое.
   – Времени-то упущено…
   – Вижу, куда клонишь, – кинул царь раздраженно. – Мешкаем, позорим себя… Слыхал. Так что? В полк тебя отправить? Коли ты дипломатию почитаешь за ненужность…
   Тут опять выручил Алексашка:
   – Полно, друг сердешный, одумается князь! Пошли, покатаемся!
   – Постой, Данилыч! – произнес царь, смягчившись. – Вишь, и он туда же… Того не разумеет, что война сия не равна прочим, проигрыш в ней смертелен. Дадим баталию наспех, за час один все старания пропали… Всей войны старания.
   Обеими руками сдавил стакан, сплющил податливое олово.
   – Князь кланяться устал. Ничего, и цесарю поклонись, спина не переломится. Не друг он нам? Не враг – и то слава богу… Забыл ты, забыл Азов. Султан нам в любой час пакость может преподнести. Советуешь пренебрегать цесарем? Турки вон держат Толстого в крепости, не выпускают… Считай, два противника у нас – Карл на поле, султан в засаде. А к цесарю ближайший двор – римский, любезность им окажем равную. Хорошо бы нашему послу еще викторию в придачу, штандарт победный, слов нет, хорошо… А ты без него сумей, коли есть разуменье. Дорожку ему, вишь, не укатали…
   – Ли-ибер херц! – простонал Меншиков, заметив, что царь опять начал гневаться. – Выйдем на снежок! Сидим, сидим, кровь сохнет.
   – Верно, Данилыч, усохла, – Петр встал. – Айда, Бориска! Закис ты тут.
   Обнял, повел к двери. Меншиков, фаворит, какого гистория не знала, словно сдунул гнев с царя.
   Вьюга отшумела, снег плотно одел истоптанный, изрезанный колесами замковый холм. Офицеры гвардии уже затеяли зимнюю забаву. Возня, смех с утра дотемна.
   Семеновский поручик уступил санки царю, Петр вскочил, раскинул руки.
   – Подтолкни!
   Поехал стоя, потом спрыгнул, понесло к сугробу. В снегу мельтешили синие кафтаны. Царь, хохоча, принялся растаскивать борющихся, одного за ногу, другого за шиворот.
   Меншиков сел в сани с Борисом.
   – На тебя Василий Долгоруков наклепал, – шепнул светлейший. – Злом дышит, не его в Рим наряжают, латинщика ученого. Прознал, что ты виделся с царевичем… Боярин завидущий, не так горазд служить, как яму копать ближнему.
   – Спасибо, – вымолвил Борис, смущенный неожиданной услугой.

4

   «Тут же в Жолкве был генеральный совет, давать ли с неприятелем баталии в Польше или при своих границах, где положено, чтобы в Польше не давать: понеже ежели б какое нещастие учинилось, то бы трудно иметь ретираду; и для того положено дать баталию при своих границах, когда того необходимая нужда требовать будет; а в Польше на переправах и партиями, так же оголожением провианта и фуража, томить неприятеля, к чему и польские сенаторы многие на том согласились».
   Так в «Журнале» царя записано решение, предопределившее викторию под Полтавой.
   Борис Куракин на советы в замок не зван. Он не был свидетелем тому, как упорно, темнея лицом, настаивал на своем мнении Петр. Как подобострастно, шумно поддерживал царя Михал Вишневецкий – вскакивал с места, откидывался, дергал себя за ус, весьма собой довольный. Как светлейший Меншиков улыбкой, прибауткой разбивал тягостный дух, то и дело посещавший собрание.
   А если бы и был приглашен полуполковник Куракин – что мог бы высказать, кроме сожаления об упущенном времени?
   С нетерпеливого княжеского пера изливалось:
   «Ордин был царского величества, чтобы отнюдь баталию не давать. А как другие рассуждаючи, – по тощоте людей шведов, ежели бы дана баталия, то бы, конечно, викторию московские могли иметь».
   Теперь о какой тощоте речь! Шведы в Саксонии отъедаются, пополняют казну золотыми талерами и весной выступят в поход. Уклоняемся от баталии в Польше, стало быть, впускаем неприятеля к себе. Польских алеатов вокруг Вишневецкого осталась горстка, да и тот надолго ли верен? На кого ныне, в трудную пору, положиться? Август, слышно, просит у царя прощения, дескать, вынужден был подписать мир с Карлом в Альтранштадте, однако в надежде обмануть его и с российской помощью из Саксонии выдворить. Но из веры сей саксонский силач пустопорожний вышел. А Станислав, болонский студент, парижский повеса, коему случай подарил трон, набрался гонора, напыжился, возомнил себя победоносным монархом. В Варшаве с помпой принят посол Франции, шведы обхаживают его в чаянии денежного займа.
   Из замка Жолкевских скачут курьеры, обдавая снежками Бориса, совершающего предписанный доктором Бехером моцион. Слышно, гетману Мазепе приказано к весне, по самой первой траве, встать под Киевом. Москву велено сделать военным лагерем, Кремль охватить не одним, а двумя рядами контрэскарпов, от Неглинной до Москвы-реки соорудить повсюду преграды для врага, на всех возвышенностях водрузить пушки. Мало того – к трудам ратным привлечены Можайск, Серпухов, монастырь Троицы-Сергия.
   Неприятель с кормов саксонских подастся на украинские. А наш солдат запивает лежалый сухарь водой. И то не всегда он в наличности – сухарь.
   – Вседержитель не допустит победы лютеран, – твердит Элиас Броджио. – Твердость царских воинов поистине святая. Я готов молиться на них, мой принц.
   Цесарский посол часто в отлучке. Прикатил из Львова, притворно жалуется – никогда не падало на его хрупкие плечи столько забот. Однако плечи округлились, да и брюшко тоже.
   – Смотрите, смотрите, принц, как мило резвятся воины! Не есть ли это проявление душевной чистоты!
   Горку расцветили красные кафтаны преображенцев. Короткая оттепель сменилась морозцем, салазки, заезжавшие на наст, проваливались с хрустом.
   – Помяните мое слово, принц, для лютеран эта зима – последняя. Карл сам просится в руки.
   Он, Броджио, приготовил альянс царя и императора. Карл не успеет двинуться в наступление – ловушка захлопнется. Шведы будут заперты в Саксонии, заперты с двух сторон. Нужды нет, что война на западе не кончена – сил у императора хватит, был бы только обеспечен венгерский тыл. Для усмирения мятежного Ракоци хватит сорока тысяч русских солдат. Царь отнесся к просьбе Иосифа благосклонно.
   – Не угодно ли? – Борис подтолкнул иезуиту санки. – Радость чистых душ и нам не чужда.
   – Охотно, охотно, – ответил Броджио, бросив на принца быстрый взгляд. – Снег – моя стихия. Я родился среди белых вершин южного Тироля.
   Садясь, он неловко подбирает полы теплого плаща, сует под себя. Хвала богу, отвлекся, не повторит сотый раз сказанное.
   Цесарь присутствием шведов в Саксонии обеспокоен, оттого и желает заручиться дружбой царя. Отвергать добрую коришпонденцию невыгодно. Оба суверена сим прожектом альянса друг друга приманивают, испытывают.
   Ох, доля дипломата! Волей-неволей вступай в игру, делай вид, что его царское величество готов предать князя Ракоци, благородного витязя! Поддакивай лукавому иезуиту, не выказывай стыда и досады!
   – Суровый климат закалил характер русских, – рассуждает Броджио, трогаясь с места. – Догоняйте, принц!
   Борис удерживает ногой бег своих салазок – Броджио отвык от своей стихии, едет осторожно. Однако опасность проглядел, с горбовины скользнул в яму. Борис наблюдал, как разматывается зеленый атласный клубок, выпрастывая руки и ноги.
   – Память о Жолкве, – сказал он, отряхиваясь, – будет нам приятна в раскаленном Риме.
   Пошли в гору, волоча санки.
   – Впрочем, во дворце Сагрипанти есть чем освежиться, дорогой принц. Фраскати из своей фактории… Ручаюсь, вы не пробовали настоящего фраскати. Это лучшее вино римской Кампании.
   Броджио ликует – он счастлив, безмерно счастлив сопутствовать принцу в Вечном городе, облегчить ему задачу с помощью влиятельных знакомцев и прежде всего Сагрипанти, знатного родственника, могущественного кардинала. О, принц не заблудится в столице, полной соблазнов и интриг, – с ним будет верный чичероне!
   Пропади он пропадом! И в Риме придется длить игру, надоевшую Борису до одури.
   Хлопот и так выше головы, а тут еще Броджио… Не заплакать бы от его помощи… Правда, цесарский посол царем обнадежен всячески. Иезуиты в Москве – в новом храме и в школе – справили новоселье, и никто их не утеснит. И дорога в Китай им отныне свободна. Борис это приятство царского величества объявит папе, а Броджио взялся подтвердить, чтобы никакие сомнения первосвященника не посещали.
   Как будто нет у иезуита резона ссорить папу с царем, искать пользы Станиславу…
   Из Львова сообщают: Броджио виделся там с ксендзом Заленским, а он интриган известный, пытался перетянуть к Станиславу гетмана Мазепу. В последние дни иезуит пребывает в ажитации особенной. Носится по городам, по обителям, шепчется с магнатами, с чинами церковными.