Возможно, здесь было принято, чтобы он приходил в замок к обеду, наносил своим пациентам не врачебный, а, так сказать, светский визит.
   – Разумеется, – сказал я. – Будем рады вас видеть.
   – Удачно, что спальня выходит окнами в парк. Вашу супругу ничто не потревожит. Значит, до воскресенья. Всего хорошего.
   – Au revoir[30], доктор.
   Я повесил трубку. "Вашу супругу ничто не потревожит…". Неужели во время воскресного обеда бывает такое бурное веселье, что шум не только долетает до гостиной, но разносится по всему замку? Вряд ли. Интересно, что Лебрен имел в виду?
   Я вышел из ниши, Мари-Ноэль все еще была тут.
   – Ну, что он сказал? – быстро проговорила она.
   – Что маман не должна вставать с постели.
   – А братец уже готов родиться?
   – Нет.
   – Почему же все говорят, что готов и если он сейчас появится на свет, то будет мертвым.
   – Кто это говорит?
   – Все. Жермена, Шарлотта. Я слышала, как они говорили об этом в кухне.
   – Тот, кто подслушивает у дверей, не услышит правды.
   Из столовой доносились голоса Поля и Рене. Они еще не кончили обедать.
   Я зашел в гостиную, Мари-Ноэль за мной.
   – Папа, – спросила она шепотом, – маман заболела потому, что я разбила ее зверюшек и огорчила ее?
   – Нет, – ответил я, – одно к другому не имеет никакого отношения. – Я сел на подлокотник кресла и притянул ее к себе. – В чем дело? – спросил я. – Почему ты так нервничаешь?
   Она отвела взгляд в сторону; ее глаза перебегали с предмета на предмет, смотрели на все, кроме меня.
   – Не понимаю, зачем он вам, – сказала она наконец, – зачем вам этот мальчишка. Маман думает, что с ним будет одно мучение. Она давно уже говорила тете Рене, как жаль, что без него не обойтись.
   Тревожный вопрос был вполне логичен. Почему ее мать должна иметь ребенка, если она его не хочет? Я бы предпочел, чтобы девочка спросила об этом Жана де Ге. Я не мог достойно его заменить. Пожалуй, в создавшихся обстоятельствах самое лучшее – сказать ей правду так, как я ее видел.
   – Понимаешь, – сказал я, – причина тут довольно своеобразная и не заслуживает похвалы. У твоего дедушки Брюйера было очень много денег. Он завещал их таким образом, что твои родители смогут получить их, только если у них появится сын. Поэтому, хотя им вполне достаточно их дочки, рождение сына в материальном плане сделает их жизнь намного легче.
   По лицу девочки разлилось блаженство: казалось, ей дали лекарство, успокоившее жестокую боль.
   – О! – воскликнула она. – И это все? Только ради денег?
   – Да, – сказал я. – Довольно корыстно с нашей стороны, да?
   – Ничуть, – сказала Мари-Ноэль. – Я считаю, что это вполне разумно.
   Значит, чем больше у вас будет мальчиков, тем больше денег вы получите?
   – Едва ли, – сказал я. – Это действует один раз.
   В избытке чувств – так легко и радостно стало у девочки на душе – она спрыгнула с моего колена и перекувыркнулась с дивана на пол; халатик и ночная рубашка задрались ей на голову, представив на обозрение маленький круглый задик. С громким смехом, ничего не видя под ворохом одежды, попка – наружу, она попятилась от меня к двери, и тут в гостиную вошли Бланш, Рене и Поль.
   Бланш застыла как вкопанная, не спуская глаз с голого резвящегося звереныша, в которого превратилась Мари-Ноэль.
   – Это что такое? – быстро проговорила Бланш. – Немедленно одерни халат.
   Мари-Ноэль обернулась, тряхнула головой, чтобы высвободить ее из одежды, – халатик и рубашка скользнули вниз, – и лишь увидев своих взрослых зрителей, улыбаясь, остановилась.
   – Все в порядке, тетя Бланш! – вскричала она. – Папа и маман сделали это только ради денег, а не потому, что хотят иметь еще детей. Все на свете стараются родить мальчиков – за них дают большие деньги.
   Мари-Ноэль подбежала ко мне и, схватив за руку с видом счастливой собственницы, повернула лицом к родным.
   – Знаешь, папа, – сказала она, – тетя Бланш говорила мне, что когда ты появился, все ее разлюбили, никто больше не обращал на нее внимания, и это послужило ей уроком смирения и обратило ее к Богу. Но когда появится мой братец, все останется по-прежнему. Вы будете любить меня, как раньше, и, возможно Святая Дева преподаст мне другой урок смирения, не тот, которому выучилась тетя Бланш.
   Девочку, видимо, удивило, что на застывших лицах ее тетушек и дяди не отражается ее собственная радость. Она неуверенно взглянула на меня, затем вновь перевела взгляд на женщин. Из них двух более возмущенной выглядела Рене, хотя Бланш мало ей уступала. Девочка почувствовала это и ласково улыбнулась.
   – В конце концов, – сказала она, – существуют и другие добродетели, кроме смирения. Я могу научиться быть терпеливой, как тетя Рене. Не каждому удается сразу вырастить у себя в животе ребеночка. Тетя Рене уже целых три года замужем за дядей Полем, а у нее пока ничего не вышло.



Глава 14


   У меня были все основания благословлять Франсуазу: ее нездоровье послужило мне предлогом для того, чтобы не спускаться вниз. Куда проще было сидеть у ее постели в спальне, чем в гостиной в компании Поля и Рене. Я поднялся в башенку, уложил Мари-Ноэль и, когда она удобно устроилась и я укрыл ее одеялом, вернулся к Франсуазе и повторил здесь все с самого начала.
   Я принес из ванной горячую воду, губку, мыло и полотенце, затем зубную щетку и порошок, бигуди, чтобы накрутить на ночь волосы, баночку с кремом и ночной чепчик, который завязывался под подбородком. Я ухаживал за ней, как санитар в госпитале или кто-то, кого срочно вызвали, чтобы оказать неотложную помощь. Это напомнило мне те дни во время войны, когда, выйдя из подвала, где расшифровывал документы, я водил машины "скорой помощи" или делал еще что-нибудь, что подворачивалось в те лихорадочные ночи. Внезапная близость с чужими людьми – чаще всего это были женщины и дети, испуганные, страдающие, – вызывала во мне то же чувство смиренного сострадания, которое охватило меня сейчас, когда я помогал перед сном Франсуазе. Подобно им, она была глубоко мне благодарна и не переставала удивленно, словно не веря себе, твердить о моей доброте.
   – О чем тут говорить? – возражал я. – Чего еще ты ожидала?
   – Я к этому не привыкла, – отвечала она. – Обычно вы не очень ко мне внимательны. Я часто устаю и рано ложусь в постель, а ты обычно остаешься внизу поболтать с Рене и Полем. Но, возможно, ты предпочитаешь сегодня избежать их общества, чтобы не отвечать на вопросы о том, что ты делал в Вилларе?
   Она по-своему была так же чутка, как Мари-Ноэль, и, целуя ее на прощанье и гася свет, я спросил себя, не догадалась ли она инстинктивно, что я рассказал ей далеко не все, что случилось за день.
   Вернувшись в гардеробную, я вспомнил про письмо от Тальбера, которое прихватил в банке. Оно все еще лежало у меня в кармане. Я вынул его и прочитал. Понять его не составило труда. Фабрика, писал поверенный, чем дальше, тем больше работает себе в убыток – ну, это, по крайней мере, я и сам знал, – и краха можно избежать только в том случае, если субсидировать ее из каких-то других источников, например, продав землю или ценные бумаги; это самое предлагала мне Бела. Он, Тальбер, готов приехать в Сен-Жиль в любой удобный для меня день и, поскольку дело не терпит отлагательства, предлагает воспользоваться ближайшим случаем устроить нашу встречу.
   По-видимому, именно это письмо сделало жизненно важным личное свидание Жана де Ге с директорами фирмы – вдруг ему все же удалось бы их уломать, и они пошли бы ему навстречу.
   Следующий день был субботним, и я решил с самого утра, до того еще, как Поль встанет и выпьет кофе, отправиться на стекольную фабрику и узнать, не пришел ли ответ от Корвале. Вряд ли директора совещались раньше пятницы, и написанное в тот же день письмо, скорей всего, прибудет сегодня. Я поднялся и пошел в гараж, прежде чем Гастон пришел забрать посуду и почистить мне платье. На этот раз Цезарь не залаял, а когда я просунул руку в загородку и погладил его, завилял хвостом; я почувствовал, что одержал победу.
   Поблизости никого не было. Судя по звукам, доносившимся из коровника, старуха была внутри; на дальнем поле виднелась склоненная спина мужчины в комбинезоне – он мотыжил землю. Миновав деревню, я свернул налево и поднялся на холм, откуда шла лесом прямая и гладкая дорога. Я вел машину по просеке между дубами и каштанами, и это, как и все, что я делал, казалось мне привычным, было частью моей жизни куда в большей степени, чем события прежних дней. С тем же привычным чувством я остановился у ворот фабрики, вышел, захлопнув дверцу, и поздоровался с рабочими.
   На колдобистом дворе по пути к дому позади большой плавильни я встретил почтальона и понял, что интуиция меня не подвела и я не зря приехал сюда так рано. Я поспешил к дверям конторы и, войдя, увидел, что Жак, стоя у стола, сортирует письма. Он обернулся и удивленно взглянул на меня.
   – Bonjour, monsieur le Comte. Я не думал, что вы приедете сегодня.
   Месье Поль сказал, чтобы я не ждал ни его, ни вас.
   Интересно, почему? Возможно, сегодня какой-нибудь праздник?
   – Мне должно прийти письмо от Корвале. От одного из директоров. Я подумал, вдруг оно уже здесь.
   Жак продолжал удивленно глядеть на меня. Может быть, мое оживление показалось ему странным.
   – Надеюсь, все благополучно? – сказал он.
   – Я тоже на это надеюсь, – ответил я. – Это у вас утренняя почта?
   Ну-ка, давайте взглянем, нет ли тут чего-нибудь из Парижа.
   Жак посмотрел на небольшую пачку писем в руке: вторым сверху лежал длинный конверт с отпечатанным адресом фирмы Корвале.
   – А, вот оно, – сказал я. – Благодарю, Жак.
   Я взял у него письмо и прочитал его, став спиной к окну; Жак тактично отошел к столу посередине комнаты. Все было в порядке. Письмо подтверждало телефонный разговор и сопровождалось контрактом, составленным на новых условиях, сроком на полгода. В письме выражалось удовольствие по поводу того, что наши две фирмы сумели в конце концов прийти к соглашению.
   – Жак, – спросил я, – наш контракт здесь, в конторе? Я имею в виду – прежний контракт.
   – Он лежит у вас на столе, господин граф, – ответил Жак, – среди прочих бумаг.
   – Поищите его, ладно? – сказал я. – А я посмотрю остальную почту.
   Жак не задал мне никаких вопросов, но вид у него был озадаченный. Я смотрел, как он перебирает бумаги в пачке, лежащей на столе, в то время как я небрежно вскрывал один за другим конверты, не содержавшие ничего, кроме счетов и расписок. Он молча протянул мне контракт, и я сел за конторку и сравнил его с новым. Формулировки совпадали слово в слово, пока я не подошел к решающему пункту: условия продажи готовых изделий. Не разбираясь совсем в стекольном деле, не зная, каков выпуск продукции фабрики, я все же сумел уловить тот основной факт, что отныне Корвале будут платить за наш товар меньше, чем раньше.
   Я нащупал в кармане письмо юриста и положил его рядом с обоими контрактами.
   – Я хотел бы хоть бегло просмотреть цифры, – сказал я Жаку. – Жалованье рабочим, издержки производства, все наши расходы.
   Он удивленно посмотрел на меня.
   – Но вы совсем недавно все это видели. Вы, и господин Поль, и я – мы проверили все перед тем, как вы поехали в Париж.
   – Я хочу просмотреть все это снова, – сказал я.
   На это утомительное, головоломное, но увлекательное занятие нам потребовалось полтора часа, после чего Жак пошел на кухню сварить кофе. Я смог сопоставить окончательные цифры, которые дал мне Жак, с теми, какими они станут согласно новому контракту. И увидел, что для того, чтобы покрыть разницу, Жану де Ге пришлось бы извлечь из своего кармана около пяти миллионов франков. Вполне понятно, что он решил закрыть дело. Если он не хотел продавать землю или ценные бумаги, ему не оставалось ничего другого.
   Даже при старом контракте фабрика работала себе в убыток, при новом – она вообще переставала существовать как коммерческое предприятие и превращалась в предмет роскоши, в игрушку, такую же недолговечную и хрупкую, как стеклянная посуда, которую она производила. Я свалял дурака. Моя сентиментальность дорого обойдется владельцам.
   Я взял новый контракт, положил его вместе с обоими письмами в карман пальто и пошел следом за Жаком в кухню.
   – Садитесь, господин граф, – сказал он, – вы немало потрудились, надо и перекусить.
   Он протянул мне чашечку обжигающе горячего кофе.
   – Я все еще поражаюсь вашему успеху в Париже, – продолжал он, – мы ведь ни на что не надеялись. Поездка была простой формальностью. Вот как важны личные контакты.
   – Теперь никто не останется без работы, – сказал я. – Вот что самое главное.
   Жак поднял брови.
   – Вас так волновала судьба рабочих? – спросил он. – Я не знал этого.
   По правде говоря, они бы скоро оправились от удара и нашли новое место. Они уже давно готовы к тому, что фабрику закроют.
   Я молча пил кофе. Выходит, я обольщал себя иллюзиями. Возможно, зря вмешался не в свое дело.
   Кто-то постучал во входную дверь, и Жак, извинившись передо мной, пошел в контору. Я посмотрел вокруг и увидел, что нахожусь в просторной кухне, которая раньше, должно быть, служила целой семье; дверь в противоположной стене вела в остальную часть дома. Мне стало любопытно, и я открыл ее.
   Передо мной был широкий каменный коридор, по обеим сторонам которого были расположены комнаты, а в конце поднималась лестница на следующий этаж. Я пересек коридор и заглянул в двери. Они были пусты, не обставлены, обои выцвели, краска потрескалась, на полу – толстый слой пыли. В самой последней, прекрасной квадратной комнате с деревянными панелями в беспорядке стояла у стены мебель, громоздились поставленные один на другой стулья, ящики с посудой; заброшенность, запустение, словно хозяин всех этих вещей собрал их в одно место и забыл про них. На стене висел старый календарь 1941 года, под ним – коробка с книгами. Я наклонился и открыл одну из них.
   Внутри была надпись: "Морис Дюваль".
   Возле окна послышалось легкое трепетанье. Я обернулся. Бабочка, последняя бабочка долгого лета, разбуженная солнцем, пыталась вырваться из опутавшей ее паутины. Я хотел было открыть окно, но его заело. Видимо, его не открывали уже много лет. Я освободил бабочку из темницы, она поднялась разок в воздух, затем снова села в паутину.
   Послышались шаги, кто-то шел по коридору от кухни. В проеме появился Жак. Не спуская с меня глаз, потоптался нерешительно на пороге, потом прошел на середину комнаты.
   – Вы что-нибудь ищете, господин граф? – спросил он.
   У Жака был смущенный, неуверенный вид, и я подумал, что, возможно, все эти вещи под его охраной и, обследуя дом, я нарушил какие-то здешние правила.
   – Почему мы держим здесь все это? – спросил я, указывая на мебель.
   Жак пристально взглянул на меня, затем отвел глаза.
   – Это вам решать, господин граф, – сказал он.
   Я снова посмотрел на сваленную у стены мебель; лежащая без употребления, забытая, она наводила тоску, а ведь в комнате, должно быть, когда-то жили, она служила гостиной или столовой.
   – Обидно, что все зря пропадает, – сказал я.
   – О, да, – сказал Жак.
   Я не осмеливался задать ему вопрос, который Жак де Ге никогда не задал бы, так как знал ответ. Наконец я рискнул:
   – Вы не думаете, что стоило бы использовать эти комнаты? – спросил я.
   – Поселить здесь кого-нибудь, чтобы они не стояли пустыми?
   Жак продолжал молча стоять на том же месте, глядя на все, что угодно – на стены, на мебель, – только не на меня. Ему явно было не по себе. Затем сказал:
   – А кого бы вы тут поселили?
   Это не было ответом, просто вопросом на вопрос и не могло подсказать мне, как продолжить разговор. Я подошел к окну и посмотрел наружу. Налево были видны фабричные строения, направо – ферма. И то, и другое отделялось изгородью от дома и прилегающего к нему сада. Некогда сюда вела с дороги мощеная дорожка, возле нее я увидел старый заброшенный колодец.
   – Почему бы вам самому здесь не жить? – спросил я.
   Его неловкость еще усилилась, и, взглянув на него, я понял, что он услышал в моих словах своего рода упрек.
   – Нам с женой вполне хорошо в Лаури, – сказал Жак. – В конце концов, это совсем близко отсюда, не дальше, чем от Сен-Жиля. Жена предпочитает жить среди людей. Ей здесь будет одиноко… К тому же…
   Он внезапно замолчал со страдальческим видом.
   – К тому же – что? – спросил я.
   – Это покажется странным, – сказал Жак. – Здесь так долго никто не жил, и вдруг… Простите меня, господин граф, но с этим домом связаны не очень-то приятные воспоминания. Мало кто захотел бы поселиться здесь.
   Он снова нерешительно приостановился, а затем, собравшись с духом, быстро проговорил – слова посыпались горохом, словно чувство, которое их подгоняло, было сильней даже, чем уважение ко мне:
   – Господин граф, если бы здесь, на территории фабрики, были бои, если бы тут сражались солдаты, с этим можно было бы примириться. Но когда человека, который жил здесь последним, управляющего фабрикой, месье Дюваля, будят посреди ночи, стаскивают с постели, сводят вниз и убивают такие же французы, как он, а затем кидают в колодец и засыпают стеклом, пусть даже это было давным-давно, вряд ли кто-нибудь захочет жить здесь, где все это случилось, со своей женой и детьми. Мы все предпочли бы об этом забыть.
   Я ничего не ответил. Что я мог ему сказать? Бабочка снова вяло взмахнула крыльями, тщетно пытаясь высвободиться из паутины, и, протянув руку, чтобы снова спасти ее от смерти, я уперся глазами в старый колодец – ржавчина на кованом железе, дерево искрошенное, сруб зарос крапивой.
   – Да, – медленно сказал я, – вы правы.
   Я повернул и вышел из комнаты, прошел по каменному коридору на кухню, оттуда – в контору; казенная мебель, застарелый запах сигаретного дыма, скоросшиватели для бумаг и папки с документами придавали ей безликий вид. Я приостановился у стола, глядя на счета, расписки и письма. Делать здесь мне больше было нечего, цифры я узнал – вряд ли я извлеку из этих бумаг еще что-нибудь. Фабрика будет работать, пока однажды кто-нибудь не обнаружит, что ни рабочим, ни по счетам нечем платить.
   – Если вы дадите мне конверт, адресованный месье Мерсье, одному из директоров Корвале, – обратился я к Жаку, который шел следом за мной, – я на обратном пути отправлю назад их экземпляр контракта, а дубликат оставлю нам.
   Но дух сотрудничества покинул его. Мы оба думали о пустых комнатах в задней части дома, и возвращение к делам было просто невозможно.
   – Я приехал только чтобы уточнить цифры, – сказал я. – Нет нужды упоминать об этом месье Полю.
   – Само собой, господин граф, – откликнулся Жак и, вынув из ящика конторки конверт, надписал адрес и прилепил марку. Передавая его мне, он сказал – в голосе его вновь зазвучали дружеские нотки:
   – Вы ждете меня завтра? Думаю, что погода будет хорошая. Сегодня утром по радио обещали на завтра ясный день. Значит, в половине одиннадцатого у замка?
   Он сделал шаг вперед, чтобы открыть мне дверь, я сказал "до завтра" и вышел во двор. Завтра воскресенье. Возможно, они с женой ходят к мессе в Сен-Жиле, а затем, вместе с доктором, наносят визит в замок.
   Что-то побудило меня повернуть налево и через небольшую калитку пройти в запущенный сад, где накануне мотыжила грядки Жюли. С этой стороны не были видны фабричные строения и дом, обнесенный увитой плющом оградой, казался обычным мирным фермерским жилищем, построенным в XVII веке среди зеленых полей и лесов. Пламенея под утренним солнцем, он по всему облику своему принадлежал к другой эпохе, и то, что я видел каких-нибудь пять минут назад – разрушенный колодец с ржавой цепью в зарослях крапивы, – тоже должно было принадлежать этой далекой и мирной эпохе и нести обитателям дома и фабрике жизнь, быть вместилищем прозрачного родника, зародившегося в недрах земли, а не склепом, каким оно стало после убийства. Цепь, которой вытаскивали воду, была оборвана, а возможно, и сама вода иссякла: источник высох или проложил себе другой ход, оставив на дне лишь песок, мусор и осколки стекла, и звенья цепи, которая связывала фабрику и дом управляющего с замком в Сен-Жиле, тоже порвались, единство исчезло, они больше не черпали силу друг в друге. Почему это так меня волнует, спрашивал я себя. Почему Морис Дюваль, бывший некогда здесь управляющим, олицетворяет для меня милые моему сердцу качества: прочность и постоянство, преемственность поколений, когда старшее передает младшему лучшее, что у него есть, и почему мне показалось вдруг, что на мне лежит ответственность за его смерть, уродливую, жестокую, символизирующую ненависть, которую насильственно разъединенные люди одной и той же расы стали питать друг к другу? Почему я решил, что обязан вскрыть и промыть гнойник, в который превратилась память о нем, а не давать ему нарывать в глубине?
   Я вышел из сада и только, миновав фабричные строения, подошел к воротам, как возле небольшой сторожки встретил Жюли, держащую в руках охапку огородной зелени. Я поздоровался с ней, и меня вновь поразило ее открытое лицо, проницательность дружелюбных карих глаз, крепость ее и сила, вся ее стать. Я знал, что доверяю Жюли не потому, что я сентиментален, а потому, что подчиняюсь глубокому подсознательному чувству, потому, что она вызывает во мне душевный отклик, так же, как Бела из Виллара.
   – Ранняя пташка, господин граф, – окликнула она меня. – А уж в субботние утра мы вообще вас не видим. Как вы себя чувствуете? И как чувствует себя молодая графиня? Вчера ей нездоровилось, я слышала.
   В такой небольшой округе вести не лежат на месте, подумал я. Но тут вспомнил, что Жюли подвезла Мари-Ноэль из Виллара и, конечно же, перемолвилась словечком со слугами в замке.
   – Ей нельзя волноваться, – сказал я. – Вчера, когда я вернулся, она чувствовала себя лучше. Я должен извиниться перед вами, Жюли. Девочка причинила вам много хлопот. Я не мог взять в толк, где она и что собирается делать. Они все напутали там, в банке.
   Жюли рассмеялась, отмахиваясь от меня:
   – Не вам передо мной извиняться, месье Жан, а мне благодарить вас. Мы с внуком возвращались со станции и вдруг видим: она мчится от городских ворот, быстрая, как ртуть. Естественно, я велела Гюставу остановить грузовик. Я не понимала, почему девочка одна, и тут она рассказала мне, что папа в банке, а сама она больше всего на свете хочет поехать домой вместе с нами. Мы были так рады ей! Настоящий солнечный лучик в нашем темном грузовике. Она не умолкала от Виллара до Сен-Жиля.
   Я проводил Жюли до лоскутка земли рядом со сторожкой, где на нескольких квадратных метрах в изобилии росли овощи и цветы, посмотрел, как она кормит кроликов в клетке, не переставая что-то им говорить. Я подумал о графине, скармливающей сахар своим собачонкам. Неожиданно мне подумалось, что обе женщины от природы сильны, мужественны, полны любви и по сути своей одинаковы, но одна из них сбилась со своего пути, запуталась, стала в некотором смысле душевной калекой и все из-за того, что какая-то частица ее сердца так и не расцвела.
   – Жюли, – сказал я, зная, что мой вопрос удивит ее, особенно сейчас, и даже если нет, Жан де Ге никогда бы его не задал, так как ответ был ему известен, – Жюли, как здесь, в Сен-Жиле, было во время оккупации?
   Как ни странно, она не удивилась. Возможно, де Ге все же мог его задать, возможно, он, как и я, чувствовал, что эта крестьянка, так близко стоящая к сущности вещей, может добавить такой штрих к картине, о котором не услышишь ни от кого, кроме нее.
   – Вы сами понимаете, господин Жан, – сказала Жюли, немного помолчав, – что для человека вроде вас, который уехал отсюда и участвовал в движении Сопротивления, у войны есть свои законы, и ведется она по правилам. Что-то вроде игры, где ты или выиграешь, или проиграешь. Но для тех, кто остался здесь, это было совсем не так. Казалось, будто ты сидишь в тюрьме без решеток и замков, и никто не знает, кто тут преступник, кто тюремщик, кто лжет, кто кого предал. Люди потеряли веру друг в друга. Если то, что ты считал сильным, оказывается слабым, тебе делается стыдно, ты спрашиваешь себя: кто виноват? Ты спрашиваешь, кто проявил слабость, ты сам или другой, но никто не знает ответа, и никто не хочет брать на себя вину.
   – Но вы, Жюли, – настаивал я, – что вы делали тут? О чем думали?
   – Я? – переспросила она. – А что я могла делать? Только жить дальше так, как я всегда жила, выращивать овощи, кормить кур, ухаживать за моим бедным мужем, который был тогда еще жив, и говорить себе: "Так случалось и раньше, будет и потом. Надо перетерпеть".
   Она отвернулась от клетки, вытерла о передник широкие сильные руки.
   – Вы видели, как кролики на воле умирают от миксоматоза? – спросила она. – Недурно, да? До чего мы дошли: чтобы животное было свободным, его надо держать в клетке. Я не очень высокого мнения о человеческом роде, господин граф. Совсем не плохо, что время от времени на свете бывают войны.
   Людям полезно узнать на собственной шкуре, что такое боль и страдание.
   Когда-нибудь они истребят друг друга, как истребили кроликов. Тем лучше.
   Когда не останется ничего, кроме земли и лесов, в мире вновь наступят покой и тишина.
   Жюли улыбнулась мне и добавила:
   – Зайдите-ка в сторожку, месье Жан, я вам что-то покажу.