Когда одетый, готовый к отъезду, я пил кофе на выходящем в сад балконе, я увидел Гастона. Верный своему слову, он ждал меня в машине у городских ворот. Этот миг был как сон во сне, я не принадлежал сейчас ни миру Белы, ни тому миру, что меня ожидал. Возлюбленный, которого Бела держала ночью в объятьях, был только тенью, хозяин, которого охранял Гастон, был призраком, существующим только в его воображении, любимым за то, что он некогда представлял собой.
   Возвращение в Сен-Жиль прошло в таком же молчании, как поездка в Виллар. Гастон в двух словах заверил меня, что в замке все полагают, будто я сплю.
   – Я передам всем, – сказал он, не отрывая глаз от дороги, – что господин граф не хочет, чтобы его беспокоили. Я даже взял на себя смелость запереть обе двери в гардеробную.
   Он протянул мне ключи.
   – Спасибо, Гастон, – сказал я.
   Мы въехали на вершину холма и стали спускаться к реке. Дома Сен-Жиля, мост, крепостной ров, стены замка, все – мокрое после вчерашнего ливня, сверкало серебром под ранним утренним солнцем.
   – Сколько раз, Гастон, – спросил я, – вы вытаскивали меня из передряг, в которые я попадал по собственной вине?
   Гастон свернул на липовую аллею, в конце которой виднелся фасад замка; ставни все еще были закрыты.
   – Не считайте, месье Жан, – сказал он. – Это входит в мои обязанности по отношению к господину графу, так я на это гляжу. И к его семье тоже.
   Гастон не повел машину через ворота к подъездной дорожке, но, объехав крепостные стены, попал в гараж через боковой вход. Я прошел под аркой, затем мимо загородки Цезаря, не потревожив его, постоял с минуту под кедром; никогда еще замок не казался мне таким мирным и спокойным. Сейчас, при безоблачном небе и ярком солнце, в нем не было ничего мрачного, ничего загадочного и колдовского; изменчивые тени сумерек и ночи исчезли вместе с мраком и дождем, стены, крыша и башни купались в мягком, прозрачном сиянии, какое бывает только в первые часы дня вслед за утренней зарей. Не может быть, чтобы это сияние не отразилось на спящих за стенами замка, чтобы они не повернулись инстинктивно к сочащемуся сквозь ставни свету, ведь он прогонит мучительные виденья, и те покинут их, найдя убежище в непробудившихся лесах, которых не коснулся еще луч солнца. Как бы я хотел, чтобы раннее утро не переходило в день с его тревогами, разногласиями, столкновением желаний и поступков разобщенных, далеких по сути и чувству людей, чтобы для всех них время остановилось, как для придворных в "Спящей красавице", защищенных от будущего баррикадой из паутины.
   Я пересек террасу и вошел в темный холодный холл. Одно то, что я вторгся в спящий замок, каким-то неведомым образом рассеяло чары тишины и покоя, витающие здесь. Меня охватило предчувствие чего-то дурного, словно обитателей замка, когда он проснется, встретит не ясный, солнечный день за его стенами, а какая-то угроза, притаившаяся внутри, что-то злобное, враждебное, подстерегающее их в тени под лестницей.
   Я тихонько поднялся на второй этаж и прошел по коридору к гардеробной; повернул в замке ключ. Когда открыл дверь, я наступил на листок бумаги, подсунутый под него. Он был розовый, с веточкой цветов в уголке; я смутно припомнил, что такую бумагу и конверты кладут в наборы, которые дарят детям на день рождения или на Рождество. Круглым, неоформленным почерком там было написано: "Дорогой папочка, ты сказал, что не уйдешь, и я тебе поверила. Но ты так и не пришел пожелать мне доброй ночи, и дверь у тебя заперта. Святая Дева сказала мне, что ты несчастлив, что ты страдаешь за то зло, которое ты причинил, поэтому я буду молиться, чтобы за твои грехи Бог покарал меня, ведь я молода и сильна, и мне легче будет вынести наказание. Спи спокойно и верь в свою Мари-Ноэль, которая горячо тебя любит".
   Я положил бумажку в карман и сел в кресло у открытого окна. Чувство подавленности нарастало. В действие пришли какие-то силы, неподвластные мне.
   Лучше бы я не уезжал из замка, лучше бы не было этих часов свободы в Вилларе. Там в пять утра горожане уже были на ногах, и случайные утренние звуки радовали мое ухо, но здесь, когда церковные часы пробили семь, ничто не нарушило тишину и единственные живые существа были черно-белые коровы, выходящие, как привидения, из ворот фермы и бредущие в парк.
   Я продолжал сидеть у окна, дожидаясь, когда в урочное время Гастон принесет мне завтрак. Было, должно быть, около восьми, когда я услышал в коридоре торопливые шаги, стук в дверь спальни – к Франсуазе, не ко мне, – невнятный шум голосов, восклицания, вскрики. Затем забарабанили в дверь ванной, которую я еще не отпер, кто-то с грохотом дергал ручку, раздался голос Франсуазы, пронзительный, настойчивый:
   – Жан, Жан, ты не спишь?
   Я соскочил с кресла, вынул из кармана ключи и отпер дверь. Франсуаза, бледная, осунувшаяся, стояла перед дверью в ночной рубашке, за ее спиной – Жермена, а в глубине комнаты высокая костлявая фигура – Бланш, с укором глядящая на меня без единого слова.
   Я протянул руку, чтобы поддержать Франсуазу.
   – Не волнуйся, – сказал я. – Ничего не говори. Маман плохо, да?
   Франсуаза удивленно, словно не веря сама себе, взглянула на меня, затем, поверх моего плеча, окинула взглядом комнату.
   – Маман? – переспросила она. – Нет, конечно. При чем тут маман? Что с ней могло случиться? Где Мари-Ноэль? Она исчезла. Жермена зашла, чтобы ее разбудить… постель не смята, девочка даже не ложилась. Она и не раздевалась, чтобы лечь. Если ее нет у тебя, значит, ее нет нигде. Она исчезла, ушла, пропала без вести.



Глава 19


   Все лица повернулись ко мне. Я видел полуодетого Поля на пороге спальни, а рядом с ним Рене, разбуженных той же суматохой, что и я. Глава семьи – я – был за все в ответе: решений, планов ждали от меня. Первой моей заботой была Франсуаза, дрожавшая от холода в одной ночной рубашке.
   – Иди в кровать, – сказал я, – мы скоро ее найдем. Ты тут ничем не можешь помочь.
   И, несмотря на ее слезы и протесты, Бланш повела Франсуазу обратно в спальню.
   – Возможно, девочка в парке или в лесу, – сказал я, – дети часто встают рано. Совсем не обязательно всем нам впадать в истерику.
   – Но она даже не ложилась, говорю тебе! – вскричала с порога Франсуаза. – Жермена вошла к ней в комнату, чтобы позвать, а там все на месте, ничего не тронуто, и ночная рубашка сложена, и постель не смята.
   Жермена плакала навзрыд, ее круглое розовое лицо было мокро от слез, глаза распухли.
   – Постель была точь-в-точь как я ее расстелила вчера вечером, господин граф, – всхлипывала она. – Мадемуазель даже не раздевалась. Она ушла в своем лучшем платье и легких туфельках. Она простудится до смерти.
   – Кто последний ее видел? – спросил я. – В котором часу она пошла спать?
   – Она была у Бланш, – ответила Франсуаза. – Бланш читала ей, да, Бланш? И отправила в детскую около половины десятого. Она была очень возбуждена, не могла усидеть на месте.
   Я взглянул на Бланш – лицо у нее было застывшее, напряженное. На меня она не смотрела.
   – Вечно одно и то же, – сказала она Франсуазе. – Отец взвинчивает ее, играет на ее чувствах, и она потом способна выкинуть любой номер.
   – Но Мари-Ноэль не видела Жана весь вечер, – прервала ее Рене. – Жан спал у себя. Наша ошибка в том, что мы позволяем девочке участвовать во всех праздничных событиях и общаться со взрослыми. Вчера она весь день старалась быть в центре внимания. Это сразу бросалось в глаза. Естественно, она перевозбудилась.
   – А мне показалось, что она была тише, чем обычно, – сказал Поль, – во всяком случае, вечером у нее был какой-то подавленный вид. И не удивительно, если вспомнить, что это был за день. Представляю, как смеется над нами вся округа от Виллара до Ле-Мана! Вы ничего не потеряли, – обратился он к Франсуазе, – оставшись в стороне.
   Залитые слезами глаза Франсуазы обратились от него ко мне.
   – Неужели ты так напился? – спросила она. – Что подумают люди?!
   Жермена изумленно смотрела на нас из своего угла.
   – Пойдите скажите Гастону, что я велел начать поиски вокруг замка и в парке, – сказал я ей. – Пусть захватит Жозефа и любого, кто есть поблизости. Месье Поль и я спустимся через несколько минут.
   – Если хочешь знать мое мнение, – сказал Поль, – вот оно: девочка убежала из дому, потому что Жан выставил себя на посмешище перед всеми соседями. Ей было стыдно за него. Всем нам тоже.
   – Ты ошибаешься, – сказала Рене, – я сама слышала, как Мари-Ноэль говорила всем направо и налево, что Жан – самый мужественный человек на свете, но никто, кроме нее, не знает – почему. Ох уж эти мне не по годам развитые детки! Мне было так неловко… не представляю, что все думали про нее.
   – Мужественный? Что она хотела этим сказать? – спросила Франсуаза.
   – О да, действительно, надо иметь мужество – своего рода, – чтобы сознательно отравить день всем – и гостям, и домашним. Когда это бывало, чтобы после конца охоты из пятидесяти приглашенных вернулось в замок не более двадцати?! Я бы стерпел, если бы это запятнало лично меня, но ведь пятно ложится на всю семью де Ге.
   – Виновата погода, – сказала Рене. – Все промокли до нитки.
   Пререкания прервал стук в дверь, все обернулись с надеждой и ожиданием, но на пороге появилась всего лишь Шарлотта, на ее худом, неприятном лице было написано сознание собственной важности.
   – Простите, господин граф, и вы, мадам Жан, – сказала она. – Я только что услышала, что Мари-Ноэль пропала. Думаю, я была последней, кто видел ее. Когда я вчера вечером поднималась наверх, я случайно кинула взгляд в коридор и увидела, что она стоит на коленях у двери в гардеробную. Она хотела пожелать доброй ночи своему папа. Но вы ее не услышали, господин граф.
   – И неудивительно, – ввернул Поль.
   – Почему же она не постучалась тогда ко мне? – воскликнула Франсуаза.
   – Я еще не спала. Она ведь прекрасно знает, что стоит ей постучаться, и я открою.
   – Это я виновата, мадам Жан, – сказала Шарлотта. – Я сказала девочке, чтобы она ни в коем случае не беспокоила своего папа, ведь у него столько сейчас забот, и вас, мадам, ведь вы так нуждаетесь во сне, раз ребеночек вот-вот появится на свет. Маленький дружок, сказала я Мари-Ноэль, которого ей посылают небеса, чтобы она его любила и заботилась о нем.
   Глаза-пуговки стрельнули в мою сторону и потупились; с раболепной подобострастной полуулыбкой на стиснутых лиловатых губах Шарлотта смотрела то на Франсуазу, то на меня. Я подумал о другой гардеробной комнате – рядом со спальней в башне наверху – и о том, что Шарлотта видела переставленные коробки в шкафчике над раковиной и догадалась о моем посещении вчера вечером. Она не выдаст меня, как и саму себя. Мы сообщники, и, как это мне ни противно, изменить я ничего не могу.
   – Так, ясно, – сказал я, – а что же дальше?
   – Она немного расстроилась, господин граф. Она сказала: "Папе нужна только я, и больше никто. Мальчика он хочет только из-за денег". Ее собственные слова. Я ушам своим не поверила. Я сказала ей, что говорить так – дурно, и господин кюре ее не похвалит за это, и ни один человек в Сен-Жиле. Когда ребеночек родится, мы все будем его любить, сказала я ей, начиная от папа до Цезаря, ведь его так долго ждали. Потом мы вместе дошли до черной лестницы и девочка направилась к себе в комнату, а я пошла наверх к госпоже графине, которая спала спокойно, как ангел.
   Другими словами – лежала в беспамятстве благодаря моему подарку.
   Возможно, это было одно и то же. Сейчас это не имело значения. Значение имело одно: Мари-Ноэль исчезла, а исчезла она потому, что я уехал в Виллар, а не остался в замке.
   – Как вы думаете, мадемуазель, – спросила Шарлотта, обращаясь к Бланш, – не могла ли малышка побежать в церковь? В конце концов… – Она приостановилась, какой-то миг пристально смотрела на меня с еще более подобострастным выражением. –…Если у нее есть что-нибудь на душе, чего она стыдится, она, скорее всего, пойдет к господину кюре и попросит, чтобы он ее исповедовал.
   – Нет, – сказала Бланш, – сначала она придет ко мне.
   Поль пожал плечами.
   – Вам не кажется, что прежде всего нам надо одеться? – спросил он. – Потом Бланш может пойти в церковь, а мы с Жаном присоединимся к Гастону.
   Конечно, – тут он взглянул на меня, – если ты достаточно оправился после вчерашнего, чтобы участвовать в поисках.
   Ничего не ответив, я повернулся и пошел обратно в гардеробную. Подошел к окну, посмотрел вниз, в сухой ров. Там не было ничего, кроме сорной травы и плюща, и маленькое тельце в голубом платье на дне, изуродованное, ненужное больше, я видел только в воображении.
   О том, что Цезарь тоже пропал, сказать мне пришел Гастон. Жозеф пошел его покормить и увидел, что конура пуста. Эта новость принесла некоторое облегчение. Если Мари-Ноэль прихватила Цезаря, он защитит ее, во всяком случае – от реальных опасностей. И вряд ли она стала бы брать собаку, если бы хотела покончить с собой.
   Выйдя из замка, мы с Полем и все остальные разделили между собой площадь, которую надо было прочесать, и мой участок оказался тем самым, где мы встретили вчера охотников. Из-за дождя, лившего целые сутки, в лесу было сыро, листья под ногами казались бумажными, валежник был мягкий, прелый. Но солнечные лучи уже проникли под полог леса и придали резкость очертаниям деревьев, нечетким и расплывчатым вчера.
   Туман растаял, не слышно было перестука дождя по мокрым веткам, уныло клонящимся к земле; ослепительный солнечный свет серебрил подлесок, где в листве поблескивали шарики капель, вспыхивая на миг перед тем как упасть и слиться с землей.
   Я шагал по длинным просекам, перебирался в лесу через канавы и все это время знал, что Мари-Ноэль там нет и она не возникнет передо мной, как маленькая Охотница с псом на поводке в конце дорожки, я не увижу ее спящей под деревом, как Красная Шапочка. Я пошел сюда, чтобы утомить себя, ведь я все равно не знал, где ее искать, а здесь хотя бы не слышны были крики всех остальных – их поминутные возгласы действовали мне на нервы. Звать девочку было так же бессмысленно, как тыкать вилами в стог сена, что с полной серьезностью делал на моих глазах Жозеф. Мари-Ноэль будет найдена, только если сама того захочет, но не здесь и не там – она будет ждать нас в своем прибежище перед собственным символическим алтарем.
   Когда я наконец выбрался из леса на открытое место, я увидел – вчера все это заволакивал туман, – где, сделав полукруг, я оказался: неподалеку, через два поля от меня, были строения стекольной фабрики, частично загороженные стеной, а над ними, как карандаш, в небо вонзалась труба плавильной печи. Я пролез под проволочную ограду у опушки леса, пересек поле, миновав белую лошадь, которая паслась у забора, и, с трудом открыв калитку, наполовину скрытую шиповником и крапивой, снова вошел в яблоневый сад позади дома управляющего. Окна, выходящие на запад, были слепые и тусклые, но запущенный сад сверкал, как дождевые капли в лесу; роса прозрачной вуалью покрывала ярко-красные яблоки, упавшие на землю, которая курилась под солнцем теплым паром. Дом спал, но он не был покинут. Ползучий виноград охранял стены и окна; обильные плодами сад и огород, рождающие овощи и фрукты, которые никто не собирает, казались отголоском прошлого, которое вдруг слилось с настоящим благодаря приотворенному окну возле двери с облупившейся краской – всего три дня назад, когда я был здесь, оно было плотно закрыто, на раме от времени – толстая корка.
   И тут я увидел, что за окном кто-то появился и глядит на меня; я подошел поближе, ступая по мокрой земле и упавшим яблокам. Подойдя вплотную, я узнал Жюли, она стояла, приложив палец к губам.
   – Вы быстро добрались, – шепнула она. – Я послала записку в замок всего десять минут назад, на телефонный звонок никто не отвечал.
   В ее словах для меня не было смысла. И все же я был напуган. В карих глазах, обычно дружелюбных и полных жизни, была тревога.
   Интуиция, которой я научился за это время доверять, говорила, что меня ждет недоброе.
   – Я не получал никакой записки, – сказал я, – я попал сюда случайно.
   В комнату я залез через окно. Это была та самая комната со сваленной у стены мебелью, где я уже был, некогда гостиная в доме управляющего. Окна выходили на две стороны: то, возле которого стояла Жюли, смотрело на сад, противоположное – на колодец. Луч солнечного света упал на Мари-Ноэль, белую, неподвижную под грудой одеял на полу, и на пса, лежащего у ее ног, уткнувшегося носом в лапы. Та самая картина, какую рисовало мне воображение, только еще более мучительная. Не падали капли с тела, вытащенного из воды, не были переломаны кости, она не была искалечена, горьким было ее одиночество – пылинка в пустом пространстве.
   – Ее нашел один из рабочих, – сказала Жюли. – Благодаря Цезарю. Пес стоял на страже возле колодца. Должно быть, она спустилась туда по лестнице и пролежала на дне среди мусора и осколков стекла всю ночь. Она не проснулась, когда он вынес ее оттуда, и когда он внес ее в дом и позвал меня, она так и не открыла глаза – продолжала спать.
   Спать? А я думал, что она мертва. Я обернулся к Жюли – на ее морщинистом лице были замешательство, благоговейный трепет, но поражена она не была.
   – В прежние годы во сне ходила госпожа графиня. Возможно, она передала это по наследству малышке, месье Жан. Но, без сомнения, у нее было что-то на душе.
   Я нашарил в кармане листок бумаги. Он принадлежал Жану де Ге, но и мне тоже. И перед моими, а не его, глазами стояло лицо одурманенной наркотиком женщины. Мать Жана де Ге улыбнулась, когда я освободил ее от боли; но я не далеко ее унес – я передал эту боль девочке.
   На фоне темного одеяла ее личико казалось вырезанным из камня – лик ангела, загадочного, далекого от всего вокруг, затерянного в холодных кельях сна.
   – Бедняжка, – сказала Жюли, – в этом возрасте они всегда забирают себе в голову всякие фантазии. У меня это был паренек из деревни. Ходила за ним по пятам, куда бы он ни пошел. Моя сестра по уши влюбилась в своего учителя. Наша малышка ударилась в религию, как мадемуазель Бланш. Это пройдет.
   Она погладила одеяло сильной загорелой, как и ее лицо, морщинистой рукой, под ногтем большого пальца чернела земля. Лежащее в кармане письмо, казавшееся драгоценным – ключ к сердцу, – внезапно превратилось в бессмысленный клочок бумаги. Я представил, как годы спустя похожая на Бланш женщина найдет его в забытом ящике и, прежде чем кинуть в мусорную корзину, спросит себя, нахмурясь, когда это она писала его и почему, и так и не вспомнит ту боль, то страдание, которое много лет назад привели ее к высохшему колодцу.
   – Видите ли, месье Жан, – сказала Жюли, – в таком доме, как ваш, где полно женщин, должен найтись кто-то, кто подготовит девочку к тому, что ей предстоит. Она быстро взрослеет. В это время девочки, как молодые растения, растут не по дням, а по часам. У Эрнеста, моего соседа, того, который нашел ее и поднял из колодца, три дочки. Он первым делом спросил у меня, сколько Мари-Ноэль лет. Еще нет одиннадцати, сказала я ему. Ну, это еще ничего, сказал он. Его младшей было десять, когда она сформировалась. Поймите, господин граф, когда девочка становится девушкой и ничего ни о чем не знает, это может ее напугать. Я не удивлюсь, если у нас это вскоре случится.
   Как бы я хотел иметь ее здравый смысл, ее чуткость, ее проницательность и понимание! Как бы я хотел иметь жизненный опыт ее соседа Эрнеста, отца трех дочерей! Чтение лекций о Жанне д'Арк не подготавливало к роли pere de famille, а я даже не был pere de famille. Я был кто-то, играющий его роль в маскараде.
   – Не знаю, что ей сказать, – проговорил я, – не знаю, что делать.
   Жюли с жалостью смотрела на меня.
   – Для нас такие вещи не трудны, – сказала она, – но для вас, живущих в замке, жизнь полна сложностей. Иногда я задаю себе вопрос, как вы вообще можете так жить. Все неестественно.
   Девочка пошевелилась во сне, но не проснулась. Жесткое ворсистое одеяло коснулось ее подбородка. Может быть, было бы проще, если бы она могла остаться здесь, замерев во времени, избавившись тем от хаоса грядущих лет.
   Для Жюли Мари-Ноэль была дичком, нуждающимся в солнце; для меня – утерянной частицей самого себя. В темноте комнаты и то, и другое сливалось в одной болевой точке.
   – Странно, – сказал я Жюли. – Когда девочка исчезла и мне сказали об этом, я сразу решил, что она утонула.
   – Утонула? – удивленно переспросила Жюли. – Здесь негде утонуть. – Она замолкла и посмотрела через мое плечо в окно. – Вы и сами знаете, что уже пятнадцать лет в колодце нет воды.
   Жюли обернулась, и наши взгляды встретились; почувствовав вдруг, что не могу больше утаивать правду, я сказал:
   – Нет, не знаю. Я ничего здесь не знаю. Я чужак.
   Неужели она не поймет? Неужели и она попалась на удочку и при ее прямодушии и честности ничто не подскажет ей, что я – обманщик и самозванец?
   – Господин граф всегда был чужаком на фабрике, – сказала Жюли, – в том-то и беда. Вы пренебрегли своим наследием и своей семьей, вы позволили пришлому человеку занять ваше место и выполнять ваши обязанности.
   Жюли потрепала меня по плечу, но я знал: она говорит о прошлом, а я – о настоящем. Мы находились в разных мирах.
   – Скажите, как мне жить? Вы мудры и практичны.
   Жюли улыбнулась, от уголков глаз поползли морщинки.
   – Вы не послушаетесь меня, месье Жан. Никогда не слушались, даже в детстве, когда я шлепала вас по попке, положив поперек колен. Вы привыкли сами принимать решения. И если сейчас вы недовольны своей жизнью, это потому, что для вас всегда на первом месте было то, что захватывало и развлекало вас, все новенькое, а не длительное и долговечное. Так ведь, да?
   С тех пор, как вы под стол пешком ходили. А теперь вам скоро сорок, слишком поздно меняться. Вы так же не в силах вернуть молодость, как не в силах вернуть жизнь бедному месье Дювалю, чье единственное преступление было в том, что он старался сохранить verrerie в то время, как вас здесь не было.
   За это вы и ваша кучка патриотов назвали его изменником, застрелили и кинули умирать в колодец.
   Она смотрела на меня с жалостью, как и в тот, первый раз, и я понял, что ее слова не были ни обвинением, ни осуждением. Она знала, как знала его семья, как знала вся округа, что Мориса Дюваля убил Жан де Ге. Только мне, его заместителю, это было неизвестно.
   – Жюли, – сказал я, – где были вы в ту ночь, когда его застрелили?
   – В сторожке у ворот, – ответила она. – Я ничего не видела, но слышала все. Не мое это было дело – ни тогда, ни теперь. С этим покончено, все осталось в прошлом. Это касается вашей совести, моя – чиста.
   Ее рука все еще лежала у меня на плече, когда мы услышали, что в ворота въезжает грузовик.
   – Жюли, – поспешил я, – вам нравился Морис Дюваль?
   – Он всем нравился, – сказала она. – Он не мог не нравиться. У него были все те качества, которых не хватало вам. Потому-то, господин граф, ваш отец сделал его управляющим. Простите меня, месье Жан, но что правда, то правда.
   Я слышал приближающиеся к дому шаги и голоса, но фабричные строения неровной стеной заслоняли идущих по двору. Жюли обернулась.
   – Это из замка, – сказала она. – Эрнест передал им то, что я велела.
   Возможно, вам удастся отнести девочку в машину, а потом в постель, и она даже знать не будет, что ходила во сне.
   – Она не ходила во сне, – сказал я. – Она пришла сюда намеренно. Она хотела спуститься в колодец. Все, что вы говорили мне, только подтверждает это.
   Моя ложь насчет обожженной руки, мое поведение во время охоты, мой уклончивый ответ накануне вечером – все это заставило Мари-Ноэль подумать, будто ее отец – – кающийся грешник. Она решила загладить его вину доступным ей путем, сыграв роль жертвы. Только так она могла заслужить для него прощение. Я нащупал в кармане ее письмо и перечитал его. Нет, это не был просто клочок бумаги, это был обет веры.
   Кто-то вошел в дом через контору. Шаги на кухне, в маленьком холле, вот уже они слышны в соседней комнате. Жюли подошла к двери, приложив палец к губам.
   – Тихо, – шепнула она, – девочка все еще спит.
   Я думал, что увижу Гастона или Поля. Я ошибся. На пороге стояла Бланш.
   – Мадемуазель?! – воскликнула Жюли, и изумление в ее голосе, быстрый взгляд, брошенный на меня, а затем на сваленную у стены мебель, выдал, как она была поражена, какие глубокие чувства все еще таились в ней. – Не надо было вам приезжать, мадемуазель, – сказала она, – я же велела Эрнесту сказать, что малышка в безопасности. Все это время я не спускала с нее глаз, а минут десять назад пришел господин граф.
   Бланш ничего не ответила. Не задерживаясь, подошла к Мари-Ноэль и опустилась возле нее на колени. Затем осторожно отвернула одеяла, и я увидел, что поверх голубого платья на Мари-Ноэль пальто, на ногах толстые чулки и крепкие туфли, которых не было накануне. На одежде виднелись пятна от извести и грязи, в нескольких местах были дырки, и я ясно представил каждое ее движение этой ночью: вот она отвязывает Цезаря, вот идет под дождем к фабрике и различает на фоне неба очертания фабричных зданий, вот перед нею конечная цель – темная дыра пустого колодца; шаг за шагом, хватаясь руками за перекладины лестницы, она медленно спускается вниз, касаясь пальто зеленоватых от извести стен, на самое дно, усеянное мусором и стеклянными осколками, туда, откуда высоко над головой виднеется круглое пятно ночного неба.