Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц.
   – А что? – спросила она.
   Я подошел к ней.
   – Послушай, – сказал я, – прости, если я был сейчас груб. Маман вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже.
   Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула.
   – Пусть бы это случалось время от времени, – сказала она, – тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что маман меня ненавидит, и не только маман, все вы – Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств.
   Видно было, что она не ждет ответа, и слава Богу, потому что у меня не было слов.
   – Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, – продолжала она. – Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина – моя или твоя.
   Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда.
   – Рано или поздно это происходит со всеми, – медленно сказал я. – Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной.
   – О, я говорю не о том, – прервала она. – Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и – что самое ужасное – ты даже не замечаешь этого, тебе все равно.
   Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас… Я не знал, что сказать.
   – Здесь все давит на меня, – продолжала Франсуаза, – замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то – твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять.
   Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.
   – Мне очень жаль, – сказал я, – но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено.
   – Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о "как-нибудь потом" или "в следующий раз". Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.
   Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала – просто, не жалуясь, не обвиняя:
   – Жан, я боюсь.
   Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.
   – Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего.
   Это не так легко для меня.
   Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги.
   Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:
   – Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна… а ты привозишь мне такой чудесный подарок… Прости меня. – Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. – Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.
   Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.
   – Видишь, – сказала она, – я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто-нибудь спросит меня: "Где Жан?", – я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?
   – Да, – ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.
   – Поль страшно рассердится, когда его увидит, – сказала Франсуаза. – Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже – отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает – что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик… – Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. – Теперь я усну, – сказала она. – Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал.
   Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке.
   Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров.
   По его форме я догадался, что это colombier[12] – старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.
   Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.
   В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов – высокий, пронзительный звук, – и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: "Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно".
   Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит, сгорбившись, в кресле? А что делает сестра Бланш – молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: "Жан, я боюсь". Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни.
   Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене – в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам.
   – Куда вы? – шепнула она.
   – Наружу, подышать свежим воздухом, – тут же солгал я. – Я не мог уснуть.
   – Что с вами? – спросила она. – Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, – просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от маман, и ждала, что вы зайдете, даже оставила дверь открытой. Вы разве не заметили?
   – Нет, – сказал я.
   Она недоверчиво взглянула на меня.
   – Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь.
   – Очень жаль, – сказал я. – У маман накопилась куча новостей… уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра.
   – Завтра? – отрывисто повторила она каким-то странным тоном. – Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма.
   Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице?
   Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине.
   – Могу лишь повторить, что мне очень жаль, – снова сказал я. – Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у маман.
   – Это что – сарказм или вы на самом деле пьяны?
   Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена – тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени.
   – Так можно простудиться, – сказал я, – почему вы не ложитесь?
   Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала:
   – Mon Dieu[13], как я вас иногда ненавижу!
   И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице.
   Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Направился было к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, – судя по всему, это были конюшни и гараж, – когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар.
   Через минуту машина пересекла мост, въехала в ворота и свернула направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца "рено", затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги и Поль прошел на террасу совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дом, захлопнув за собой двери.
   Несколько минут я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, услышал тихое рычание. И тут заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней – большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось, звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и, наконец, смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на заросший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на увечные качели.
   Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье.
   Здесь, в замке, страдают не мои – его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать.
   Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом – высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого – пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей.
   Идти мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка.
   Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул вверх и заметил в узком окошке в башенке над гардеробной какую-то фигуру. Пока я всматривался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение – и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно – опасность.
   – Лезь назад, – сказал я. – Лезь обратно в комнату.
   Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан.
   – Лезь назад, – снова сказал я. – Лезь назад, ты упадешь.
   И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся его высокий, абсолютно спокойный голос.
   – Клянусь тебе, – сказал он, – что если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна.
   Я стоял молча, голос донесся снова:
   – Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз… два… три…
   В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова: "жар", "видения".
   Наконец-то до меня дошел смысл "святые", разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль – ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда – к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта. Ощупью поднялся на второй этаж и принялся вслепую искать, нет ли здесь черной лестницы, которая ведет прямо в башенку над гардеробной. Наконец обнаружил двустворчатую дверь и распахнул ее ногой – не важно, если меня услышат, если даже я подниму переполох. Я думал об одном: как предотвратить несчастье.
   За дверью была винтовая лестница, освещенная тусклой синей лампочкой, и я кинулся по ней вверх, перескакивая через две ступеньки. Лестница привела меня на площадку, откуда изогнулся дугой еще один коридор, но прямо передо мной была дверь, из-за которой донеслось: "…восемьдесят пять, восемьдесят шесть, восемьдесят семь…". Голос звучал спокойно и твердо. Я влетел в комнату, схватил в охапку стоявшую на подоконнике фигурку и бросил ее на кровать у стены.
   Коротко остриженная девочка смотрела на меня не правдоподобно огромными глазами, и я почувствовал, что мне дурно, – передо мной была еще одна копия Жана де Ге, а следовательно, каким-то невообразимым образом того меня, который давно уже был погребен в прошлом.
   – Почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи, папа? – спросила она.



Глава 6


   Она не дала мне времени подумать над ответом. Соскочив с кровати, она приникла ко мне, обвила шею руками, осыпала поцелуями.
   – Сейчас же прекрати! Отпусти меня! – крикнул я, пытаясь вырваться.
   Она засмеялась, обхватив меня еще сильней, как обезьянка, затем вдруг отскочила и кувыркнулась через голову обратно на постель. Не потеряв равновесия, уселась, скрестив ноги, как портной, в ногах кровати и устремила на меня неулыбчивый взор. Я перевел дыхание и пригладил волосы. Мы пожирали друг друга глазами, как звереныши, готовые кинуться в бой.
   – Ну? – сказала она – вопрос, и отрицание, и ответ одновременно; и я повторил его вслед за ней, чтобы выиграть время и попытаться понять, насколько серьезна эта новая и неожиданная помеха – моя дочь. Затем, пытаясь удержать позиции, сказал:
   – Я думал, ты больна.
   – А я и была больна… утром. Но когда тетя Бланш померила мне вечером температуру, она оказалась почти нормальной. Может быть, после того как я стояла у окна, она снова подскочила. Сядь! – Она похлопала рукой по постели рядом с собой. – Почему ты не пришел повидаться со мной сразу же, как вернулся?
   Держалась она повелительно, как будто привыкла отдавать приказания. Я не ответил.
   – Шутник, – небрежно проронила она. Затем протянула руку и, схватив мою, принялась ее целовать. – Ты делал маникюр? – спросила она.
   – Нет.
   – У твоих ногтей другая форма и руки чище, чем всегда. Может быть, так влияет на людей Париж? Ты и пахнешь иначе.
   – Как?
   Она сморщила нос.
   – Как доктор, – сказала она, – или священник, или незнакомый гость, которого пригласили к чаю.
   – Очень жаль, – сказал я в полном замешательстве.
   – Пройдет. Сразу видно, что ты вращался в высоких кругах… Что вы делали в гостиной – обсуждали меня, да?
   Какое-то неосознанное чувство подсказало мне, что детей невредно порой одернуть.
   – Нет, – ответил я.
   – Не правда. Жермена сказала, за ленчем только и разговору было что обо мне. Конечно, из-за того, что ты так долго не приезжал, они тоже подняли шум. Что ты делал?
   Я решил говорить правду, когда смогу.
   – Спал в отеле в Ле-Мане, – ответил я.
   – Что тебе вздумалось? Ты очень устал?
   – Я много выпил накануне и ударился головой об пол. И, возможно, принял по ошибке снотворное.
   – Если бы ты не выпил снотворное, ты бы уехал?
   – Уехал? Куда? – спросил я.
   – Куда-нибудь и не вернулся бы, да?
   – Я тебя не понимаю.
   – Святая Дева сказала мне, что ты можешь не вернуться. Вот почему я заболела. – – Вся ее повелительность исчезла. Она пристально смотрела на меня, не сводя глаз с моего лица. – Ты забыл, – добавила она, – в чем ты признался мне перед тем, как отправился в Париж?
   – А в чем я тебе признался?
   – Что когда-нибудь, если жизнь станет слишком трудной, ты просто исчезнешь и никогда не приедешь домой.
   – Я забыл, что говорил это.
   – Я не забыла. Когда дядя Поль и все остальные принялись толковать о том, как плохо у нас с деньгами, и о том, что ты поехал в Париж, чтобы попытаться все уладить, – но дядя Поль не очень-то надеялся на успех, – я подумала: вот самый подходящий момент, теперь-то папа это и сделает. Я проснулась ночью, мне было плохо, и тут пришла Святая Дева и стала у меня в ногах. Она была такая печальная…
   Мне было трудно выдержать прямой взгляд детских глаз. Я посмотрел в сторону и, взяв с кровати потрепанного игрушечного кролика, принялся играть его единственным ухом.
   – Что бы ты сделала, – спросил я, – если бы я не вернулся?
   – Убила бы себя, – прозвучал ответ.
   Я заставил кролика танцевать по простыне. У меня возникло смутное воспоминание, что давным-давно, в те дни, когда у меня еще были игрушки, это меня смешило. Но девочка не смеялась. Она взяла кролика у меня из рук и спрятала под подушку.
   – Дети не убивают себя, – сказал я.
   – Так почему ты так бежал сюда десять минут назад?
   – Ты могла оскользнуться.
   – Нет, не могла. Я держалась. Я часто так стою. Но если бы ты не пришел, это было бы другое дело. Я бы отпустила руку. Я бы прыгнула вниз и разбилась. И горела бы вечным пламенем в аду. Но лучше уж гореть в аду, чем жить в этом мире без тебя.
   Я снова посмотрел на нее: маленькое овальное личико, коротко остриженные волосы, горящие глаза. Страстное признание потрясло и испугало меня, таких слов можно ожидать от фанатика, но от ребенка?.. Я изо всех сил старался найти подходящий ответ.
   – Сколько тебе лет? – спросил я.
   – Ты прекрасно знаешь, что в следующий день рождения мне будет одиннадцать.
   – Прекрасно. Перед тобой еще вся жизнь. У тебя есть мать, тети, бабушка, все, кто живет в замке. Они любят тебя. А ты болтаешь дикую чепуху о том, что бросишься в окно, если меня здесь не будет.
   – Но я их не люблю, папа. Я люблю одного тебя.
   Так-то вот. Мне страшно хотелось курить, и я механически стал шарить рукой в кармане. Заметив это, она соскочила с кровати, подбежала к небольшому бюро, стоявшему сбоку от окна, вынула из отделения коробок и, молниеносно вернувшись, протянула зажженную спичку.
   – Скажи, – обратилась она ко мне, – правда, что корь опасна для еще не рожденных детей?
   Такая резкая смена настроения была непостижима для меня.
   – Маман говорила, что если я заболею корью и она от меня заразится и заразит маленького братца, он родится слепым.
   – Не могу сказать. Я ничего в этих вещах не смыслю.
   – Если маленький братец будет слепым, ты станешь его любить?
   Куда девалась ее серьезность! Она принялась выделывать пируэты – сперва одной ногой, затем другой. Я понятия не имел, как ей ответить.
   Танцуя, она не спускала с меня глаз.
   – Будет очень грустно, если малыш родится слепым, – сказал я, но она точно не слыхала.
   – Вы отдали бы его в больницу? – спросила она.
   – Нет, о нем заботились бы здесь, дома. Но так или иначе, нам это не грозит.
   – Кто знает. Возможно, у меня и сейчас корь; если так, я, конечно, заразила маман.
   Я не мог не воспользоваться ее обмолвкой.
   – Ты только что говорила, будто у тебя был жар, потому что ты боялась, вдруг я не вернусь домой, – поймал я ее на слове. – Ты и не упоминала о кори.
   – У меня был жар, потому что ко мне спустилась Святая Дева. На меня снизошла господня благодать.
   Она перестала кружиться, легла в постель и прикрыла лицо простыней. Я стряхнул пепел в кукольное блюдце и оглядел комнату. Странное сочетание детской и кельи. Помимо того окна, из которого она обстреливала меня каштанами, в наружной стене было еще одно, узкое, под ним – импровизированный аналой из ящика для упаковки, покрытого сверху куском старой парчи. Над ящиком было распятие, украшенное четками, а на самом аналое между двумя свечами стояла статуэтка Божьей Матери. Рядом на стене висело изображение Святого Семейства и голова святой Терезы из Лизье; тут же, на скамеечке, сидела, скособочившись, тряпичная кукла с пятнами краски по всему телу и воткнутой в сердце спицей. На шее у нее была карточка со словами: "Мученик Святой Себастьян". Игрушки, более соответствующие ее возрасту, валялись на полу, а возле кровати стояла фотография Жана де Ге в форме, сделанная, судя по всему, задолго до ее рождения.
   Я погасил окурок и встал. Фигура под одеялом не шевельнулась.
   – Мари-Ноэль, обещай мне что-то.
   Никакого ответа. Делает вид, что спит. Неважно.
   – Обещай мне, что больше не будешь вылезать на подоконник.
   Молчание, а затем тихое царапанье; вот оно приостановилось, снова раздалось, теперь громче. Я догадался, что она скребет ногтями спинку кровати, подражая мышам или крысам. Из-под одеяла донесся громкий писк, она взбрыкнула ногой.
   Давно забытые присловья, которыми взрослые выражают детям свое неодобрение, стали всплывать у меня в уме.
   – Не умно и не смешно, – сказал я. – Если ты сейчас же мне не ответишь, я не пожелаю тебе доброй ночи.
   Еще более громкий крысиный писк и яростное царапанье в ответ.
   – Очень хорошо, – сказал я твердо и распахнул дверь. Чего я хотел добиться этим, один бог знает, все козыри были в ее руках, ей достаточно было подойти снова к окну, чтобы это доказать.
   Но, к моему облегчению, угроза подействовала. Девочка скинула простыню, села на постели и протянула ко мне руки. Я неохотно подошел.
   – Я пообещаю, если ты тоже дашь мне обещание, – сказала она.
   Это звучало разумно, но я чувствовал, что тут скрыта ловушка.
   Разобраться во всем этом мог разве Жан де Ге, не я. Я не понимаю детей.
   – Что я должен обещать? – спросил я.
   – Не уходить навсегда и не оставлять меня здесь, – сказала она. – А уж если должен будешь уйти – взять меня с собой.
   И снова я не мог ответить на прямой вопрос в ее глазах. Я попал в ловушку. Мне удалось успокоить мать, угодить жене. Перед дочерью я тоже должен сложить оружие?
   – Послушай, – сказал я, – взрослые не могут связывать себя такими обещаниями. Кто знает, что нас ждет в будущем? Вдруг снова начнется война…
   – Я не о войне говорю, – сказала она.
   В ее голосе звучала странная, извечная мудрость. Хоть бы она была постарше или много моложе, вообще другая. Не тот у нее был возраст.
   Возможно, я отважился бы сказать правду подростку, но десятилетнему ребенку, еще не покинувшему тайный мир детства, – нет.