И тут я пропустил свой третий шанс. Я мог бы остановить машину и сказать ему: "Это зашло слишком далеко. Отвезите меня обратно в Ле-Ман. Я никогда не слыхал ни о каком господине Поле, я могу доказать это вам и полицейским". А вместо этого я увеличил скорость, чтобы перегнать идущие впереди машины. Я не думал об опасности, мной владело незнакомое прежде чувство вседозволенности: что бы я ни сделал, я выйду сухим из воды. На мне чужая одежда, я веду чужую машину, я могу поступать, как хочу, меня никто не призовет к ответу, мне все сойдет с рук. Впервые в жизни я был свободен.
   Мы, должно быть, проехали по шоссе около двадцати пяти километров, когда впереди показалась деревня; я сбавил скорость. Промелькнула доска с названием, но, не взглянув на нее, я проскочил деревню насквозь и только устремился вперед, как шофер сказал:
   – Вы сбились с пути, господин граф.
   И я понял, что от судьбы не уйдешь. Отступать было поздно. По странной игре случая я оказался в этот день, этот час и эту минуту на этой дороге, в этой точке на карте, в самом сердце неведомого мне края, в стране, которую я, чужестранец, всю жизнь мечтал понять. Впервые мне стал ясен смысл шутки, как видел ее Жан де Ге, когда оставил меня спящим в отеле Ле-Мана, впервые я взглянул его глазами на забавное стечение наших обстоятельств.
   "Единственное, что движет людьми, – это алчность, – сказал он мне, – главное – утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят". Он дал мне то, о чем я просил, – шанс сделаться здесь своим. Он одолжил мне свое имя, свои вещи, свою личность. Я говорил, что моя жизнь пуста, – он отдал мне свою. Я жаловался, что потерпел фиаско, – он снял с меня это бремя, когда забрал мою одежду, мою машину и уехал. Какой бы груз мне ни пришлось теперь нести вместо него, это не имеет значения, ведь груз этот не мой. Подобно актеру, рисующему морщины на молодом лице, чтобы спрятаться за маской своего персонажа, я мог зачеркнуть свое прежнее, неуверенное, мнительное, до смерти надоевшее мне "я", забыть о его существовании, а новое "я" по имени Жан станет жить без забот и тревог, ни за что не неся ответа, ведь что бы этот ложный Жан де Ге ни сделал, какое безрассудство ни совершил, настоящий Джон от этого не пострадает.
   Все это промелькнуло в моем сознании, вернее, в подсознании, когда я снижал скорость перед деревней. Будущее мое было в руках чужих, неизвестных мне людей, начиная с сидящего рядом шофера, который минуту назад сказал мне, что я сбился с пути, – возможно, это были вещие слова.
   – Верно, – кивнул я, – ведите машину вы.
   Он вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал, и мы молча поменялись местами. Шофер повернул обратно к деревне и, немного до нее не доехав, свернул налево, оставив шоссе позади.
   Мне больше не надо было показывать машине дорогу, и я ссутулился на сиденье – манекен без единой мысли в голове. Взвинченность, нервная лихорадка постепенно исчезли. Пусть делают, что хотят, я их не боюсь; кого "их" – я не трудился себя спросить.
   За нашей спиной садилось солнце, и, чем дальше мы ехали, чем тесней нас обступали поля, тем глубже мы погружались в безмолвие. Среди розовых от заката нив расплывчатыми пятнами, точно оазисы, лежали одинокие фермы. Поля уходили к горизонту – необъятная ширь, прекрасная, как океан в первые дни творенья; золотые плюмажи аспарагуса по обочинам узкой, извилистой дороги колыхались, как волосы русалок. Все казалось смутным, нереальным. Как во сне, плыли мимо серая стерня и похожие на камыш стебли обезглавленных подсолнухов, которые с первыми осенними морозами свалятся друг на друга.
   Массивные, плотные стога сена с белыми прожилками, обычно резко очерченные на фоне неба, сливались с землей; словно из небытия возникали длинные ряды тополей с трепещущими и падающими листьями и вновь исчезали. Призрачные деревья, высокие, стройные, смыкали свои ветви над головой крестьянки, устало бредущей в какое-то неведомое мне место. Повинуясь внезапному порыву, я попросил шофера остановить машину и постоял несколько мгновений, вслушиваясь в тишину; за спиной закатывалось кроваво-красное солнце, поднимался белесый туман. Верно, ни один путник, впервые проникший в неведомые, не нанесенные на карту края, не чувствовал себя так одиноко, как я, стоя на пустынной дороге. От земли исходили спокойствие и безмятежность.
   Ее столетиями месили и лепили, придавая теперешнюю форму, ее попирала тяжелой стопой история, ею кормились, на ней жили и умирали многие поколения мужчин и женщин, и ничто, ни слова наши, ни поступки, не могло нарушить ее глубокий покой. Он окутывал меня со всех сторон, и на один краткий миг здесь, среди узорчатых полей, под темнеющим небом, я был близок – но насколько, спросил я себя – к ответу на то, как покончить с сомнениями, душевной смутой и страхами, ближе, чем был бы, последуй я первому побуждению и отправься в монастырь траппистов.
   – Господину графу не очень-то хочется возвращаться домой, – раздался голос шофера.
   Я взглянул на его доброе, честное лицо; в глубине его карих глаз я прочитал сочувствие и мягкую насмешку; так смотрит человек, который горячо любит своего хозяина, который будет сражаться и умрет за него, но не побоится сказать ему, что он сбился с пути, если это случится. Никогда еще, подумал я, я не видел преданности в обращенных ко мне глазах. Его сердечность вызвала у меня ответную улыбку, но я тут же вспомнил, что любит-то он не меня, а Жана де Ге. Я снова сел в машину с ним рядом.
   – Не всегда легко, – сказал я, повторяя слова, сказанные мне накануне, – быть семейным человеком.
   – Что верно, то верно, – со вздохом отозвался шофер, пожимая плечами.
   – В таком доме, как ваш, столько проблем, а кому, кроме вас, их решать?
   Иногда я спрашиваю себя, как господину графу удается избежать катастрофы.
   Такой дом, как мой?.. Дорога взбежала на гребень холма, и я увидел на столбе указатель, извещавший, что впереди находится деревня Сен-Жиль. Мы проехали мимо старинной церквушки, мимо маленькой, усыпанной песком площади, окруженной редкими, изъеденными временем домами, среди них – бакалейная лавка, мимо табачного ларька и заправочной станции и, свернув налево по липовой аллее, пересекли узкий мост. И тут чудовищность того, что я делаю, что уже сделал, оглушила меня, словно удар по голове. Волна дурных предчувствий, да что там – ужаса, нахлынула и целиком поглотила меня. Я узнал значение слова "паника" в его полном смысле. У меня было лишь одно желание – бежать, спрятаться, укрыться где угодно, в канаве, в норе, лишь бы избежать роковой встречи с замком, который неотвратимо приближался; вот уже впереди показались увитые плющом стены, под последним умирающим лучом солнца зажглись оконца в двух передних башнях. Машина запрыгала по деревянному мостику через ров, в котором некогда, возможно, была вода, но теперь виднелись лишь сорняки и крапива, и, проскочив в открытые ворота, описала полукруг по гравиевой подъездной дорожке и встала перед входом.
   Нижние окна, уже закрытые ставнями на ночь, что придавало фасаду замка какой-то ущербный, мертвый вид, выходили на узкую террасу, и в то время, как я все еще сидел неподвижно в машине, не решаясь выйти, в единственных дверях появился какой-то мужчина и остановился, поджидая меня.
   – А вот и господин Поль, – сказал шофер. – Если он станет спрашивать, я скажу, что у вас были в Ле-Мане дела и я захватил вас из Hotel de Paris[7].
   Он вышел из машины, я медленно вылез следом за ним.
   – Гастон, – раздался голос с террасы. – Не убирайте машины, она мне понадобится. В "ситроене" что-то испортилось. – Мужчина взглянул на меня, облокотившись на балюстраду. – Ну, как? – спросил он. – Ты не очень-то торопился.
   Он не улыбался.
   Принужденное приветствие замерло у меня на губах, и, как преступник, стремящийся уйти от преследования в любое укрытие, я попытался спрятаться за машиной. Но шофер – значит, его зовут Гастон – уже достал из багажника чемоданы и оказался у меня на пути. Я стал подниматься по ступеням навстречу первому пронизывающему взгляду незнакомца; судя по тому, что он обратился ко мне на "ты", это, несомненно, был кто-то из родственников. Я увидел, что он ниже, худощавей, наверно, моложе меня, но вид у него изможденный, точно он переутомлен или болен, страдальческие морщины у рта говорили о недовольстве жизнью. Подойдя к нему, я остановился, ожидая, чтобы он сделал первый шаг.
   – Мог бы и позвонить, – сказал он. – Из-за тебя отложили ленч.
   Франсуаза и Рене заявили, что ты попал в катастрофу. Я сказал, что это маловероятно, скорее всего коротаешь время в баре отеля. Мы попытались связаться с тобой, но в отеле нам ответили, что тебя там не видели. После чего, разумеется, начались обычные жалобы.
   От удивления я лишился языка: он ничего не заподозрил, хотя мы стояли лицом к лицу. Не знаю, чего я ожидал. Возможно, недоверчивого, более пристального взгляда, того, что внутренний голос шепнет ему: он не тот, за кого себя выдает. Он осмотрел меня с головы до ног, затем рассмеялся невеселым, раздраженным смехом.
   – Ну и видик у тебя! – сказал он.
   Когда незадолго перед тем Гастон мне улыбнулся, его непривычное для меня дружелюбие принесло мне незаслуженную радость. Сейчас, впервые в жизни, я ощутил неприязнь к себе. Результат был странным, я обиделся за Жана де Ге.
   Чем бы он ни вызвал эту враждебность, я был на его стороне.
   – Благодарю тебя, – сказал я. – Твое мнение меня не волнует. Если хочешь знать, я чувствую себя великолепно.
   Он повернулся на каблуках и вошел в дверь; Гастон с улыбкой перехватил мой взгляд. И я понял, что, как ни удивительно, я ответил именно так, как от меня ожидали, и местоимение "ты", с которым раньше я ни к кому не обращался, слетело с моих губ вполне естественно, без малейших усилий.
   Я последовал за мужчиной по имени Поль в дом. Холл был небольшой и на удивление узкий; за ним шло другое, более просторное помещение, где я увидел винтовую лестницу, ведущую на верхние этажи. Чувствовался чистый, холодный запах мастики, не имеющий никакого отношения к выцветшим шезлонгам, сложенным в кучу у стены в непосредственной и довольно странной близости к креслам в стиле Людовика XVI. В дальнем конце этого второго холла, между двумя дверями, возвышался большой, изящный, желобчатой выделки шифоньер – из тех, что стоят в музеях, отгороженные от публики веревкой, – а напротив него на оштукатуренной стене висела почерневшая от времени картина – распятие Христа. Из одной, полуоткрытой, двери доносились приглушенные голоса. Поль прошел через холл и, не заходя, крикнул:
   – Вот, наконец, и Жан! – В его тоне опять прорвалось раздражение, впрочем, он и раньше не пытался его скрыть. – Я уезжаю, и так опоздал, – продолжал он, затем, снова взглянув на меня, бросил:
   – Я вижу, ты не в форме, вряд ли сможешь сказать мне сегодня что-нибудь путное. Обсудим дела утром.
   Он повернулся и вышел в ту же дверь, через которую мы вошли. Гастон, неся чемоданы, поднимался по лестнице, и я подумал было, не пойти ли мне за ним, но тут у меня за спиной раздался высокий женский голос:
   – Ты там, Жан?
   Голос звучал недовольно, и опять шофер бросил на меня сочувственный взгляд. Медленно, не в силах оторвать от пола ноги, я переступил порог и окинул комнату беглым взглядом. Просторная, на стенах обои, на окнах – тяжелые портьеры, торшеры под уродливыми абажурами с бисерной бахромой, затемняющей свет, с высокого потолка, поблескивая под пологом пыли, свисает изумительной красоты люстра, незажженная, со сломанными свечами. В единственное, от самого пола окно, еще не закрытое ставнями, виднеется огромный заросший луг, уходящий к рядам деревьев, почти под самым окном щиплют траву черно-белые коровы – в сгущающихся сумерках они были похожи на привидения.
   В комнате сидели три женщины. Когда я вошел, они подняли на меня глаза, и одна из них, того же роста, что я, тонкогубая, с жесткими, четко очерченными чертами и узлом зачесанных назад волос, тут же поднялась и вышла. Вторую, черноглазую и черноволосую, можно было бы назвать хорошенькой, даже красивой, если бы ее не портил желтоватый, болезненный цвет лица и недовольно надутые губы; она молча следила за мной с дивана, где сидела с шитьем, а может быть, вышиванием в руках, и, когда первая женщина поднялась с места, окликнула ее через плечо, не поворачивая головы:
   – Если уж тебе обязательно надо уйти, Бланш, будь добра, закрой дверь.
   Вам, возможно, все равно, а я боюсь сквозняков.
   У третьей женщины были тусклые, бесцветные белокурые волосы. Вероятно, когда-то она была привлекательной, да и сейчас, глядя на ее мелкие точеные черты и голубые глаза, было бы трудно отказать ей в миловидности, если бы капризное, раздраженное, разочарованное выражение лица не портило его прелести. При виде меня она сердито усмехнулась, в точности как этот мужчина, Поль, затем, встав, направилась ко мне по начищенному паркету.
   – Я вижу, ты не собираешься нас поцеловать, – сказала она.



Глава 4


   Я наклонил голову и поцеловал ее в обе щеки, затем, по-прежнему молча, пересек комнату и тем же манером поцеловал вторую женщину. Первая, та, белокурая, голубоглазая, – это она окликнула меня, когда я был в холле, я узнал ее голос, – подошла ко мне и, взяв под руку, подвела к камину, где тлело одно большое полено.
   – И тебе не стыдно? – сказала она, обращаясь ко мне на "ты", как до нее Поль. – Мы тут места себе не находим – вдруг ты попал в аварию. Но тебе, естественно, не до нас. Что ты делал весь день? Почему не остановился в отеле "Париж"? Полю ответили по телефону, что тебя вообще там не видели. Я начинаю думать, что ты делаешь все это нарочно, чтобы напугать нас, чтобы мы представили самое худшее.
   – А какое оно, это самое худшее? – спросил я.
   Я ответил ей без промедления, и это подняло во мне дух. То, что происходило в этом сне, вернее, кошмаре, не имело ничего общего с моим прошлым, мой жизненный опыт помочь тут не мог. И, как бы чудовищно ни было то, что я скажу или сделаю, этим людям придется принять все как должное.
   – Ты прекрасно знаешь, что мы не можем не волноваться, – сказала белокурая женщина, отпуская мою руку и слегка отталкивая меня. – Когда ты уезжаешь из дому, ты способен на что угодно и думаешь только о себе. Ты слишком много говоришь, слишком много пьешь, слишком быстро ведешь машину…
   – Другими словами, ни в чем не знаю меры, – прервал я.
   – Не знаешь жалости к нам.
   – Ах, оставь его в покое, – вмешалась вторая женщина. – Неужели ты не видишь, что он не собирается ничего тебе рассказывать? Ты попусту теряешь время.
   – Спасибо, – сказал я.
   Она подняла глаза от работы и бросила на меня понимающий взгляд.
   Возможно, мы были союзниками. Интересно, кто она? Она ничем не походила на Поля, хотя оба были темноволосыми и темноглазыми. Белокурая женщина вздохнула и снова села. Только теперь, глядя на ее фигуру, я понял, что она ждет ребенка.
   – Мог бы, по крайней мере, рассказать нам о том, что произошло в Париже, – проговорила она. – Или это тоже должно остаться тайной?
   – Понятия не имею о том, что произошло в Париже, – небрежно ответил я. – Я страдаю потерей памяти.
   – Ты страдаешь от перепоя, – сказала она. – От тебя несет. Самое лучшее, что ты можешь сделать: лечь в постель и проспаться. Не подходи к Мари-Ноэль, у нее небольшой жар, вдруг что-нибудь заразное. В деревне у кого-то из детей корь, и если я ее подхвачу… – Она приостановилась и многозначительно посмотрела на нас. – Сами можете представить, что будет.
   Я продолжал стоять спиной к камину, спрашивая себя, как мне отсюда ускользнуть и найти свою спальню. Чемоданы-то я узнаю, правда, если их уже не распаковали. Даже в этом случае где-то, в какой-то из комнат, лежат щетки с инициалами "Ж. де Г.". Постель была убежищем, там я мог все обдумать, составить какие-то планы. А может быть, я больше не хочу ничего обдумывать и составлять планы? Из моего горла вырвался непроизвольный смех.
   – Что еще? – спросила белокурая женщина; в ее недовольном, плачущем голосе обида боролась с возмущением.
   – Невероятная ситуация, – сказал я. – Ни одна из вас даже представить себе не может, до какой степени невероятная.
   То, как свободно я произнес эти слова, сделало чудеса, я снова стал самим собой. Так, верно, чувствует себя невидимка или чревовещатель.
   – Не вижу ничего смешного в том, что я могу заразиться, – сказала белокурая женщина, – особенно сейчас. Мне не очень улыбается произвести на свет слепого ребенка или калеку, а это может случиться с любой женщиной в моем положении, если она заболела корью. Или ты имел в виду Париж? Там невероятная ситуация? Надеюсь, ради всех нас, что тебе удалось прийти к какому-то соглашению, хотя поверить этому трудно.
   В ее вопрошающих глазах была укоризна. Я взглянул на вторую женщину. Ее лицо изменилось, бледные щеки залила краска, но вид у нее был настороженный, и, прежде чем снова опустить взор на свою работу, она чуть заметно покачала головой, словно предупреждая о чем-то. Да, они с де Ге, несомненно, были союзниками, но в чем? И в каком родстве находились все трое? Неожиданно я решил сказать им правду, чтобы испытать собственное мужество и удостовериться, что я еще в здравом уме.
   – На самом деле, – начал я, – я вовсе не Жан де Ге. Я встретился с ним в Ле-Мане прошлым вечером, и мы поменялись одеждой, и он исчез, уехал в моей машине Бог знает куда, а я оказался здесь вместо него. Согласитесь, что это невероятная ситуация.
   Ни одна из женщин не посмотрела на меня. Мои слова они сочли бестактной шуткой, такой плоской, что она не стоила ни внимания, ни ответа. Это показывало, насколько глубок был их самообман. Я мог вести себя как угодно, что угодно говорить и делать, они просто будут думать, будто я навеселе или спятил. Трудно описать охватившее меня чувство. Бешеная гонка на "рено" вызвала лишь легкое опьянение, теперь же, когда я прошел проверку – разговаривал с родными моего двойника, даже целовал их и они ничего не заподозрили, – ощущение моего могущества захлестнуло меня целиком. Я мог, если бы захотел, причинить этим чужим мне людям неисчислимый вред, перевернуть их жизнь, перессорить их друг с другом, и мне было бы все равно, ведь для меня они – куклы, посторонние, в моем истинном существовании им места нет. Интересно, сознавал ли Жан де Ге, когда оставлял меня спящим в отеле Ле-Мана, какой опасности он их подвергает? Может быть, на самом деле его поступок вовсе не был легкомысленной выходкой, может быть, им руководило сознательное желание, чтобы я разрушил его семью и дом, которые, по его словам, держат его в плену.
   Я почувствовал на себе взгляд черноволосой женщины – мрачный, подозрительный взгляд.
   – Почему вы не подниметесь наверх, как предложила Франсуаза? – сказала она.
   Она держалась странно. Казалось, она боится, как бы я не сказал что-нибудь невпопад, и хочет, чтобы я поскорей ушел.
   – Прекрасно, – сказал я. – Ухожу. – И затем добавил:
   – Вы обе были правы. Я слишком много выпил в Ле-Мане. Провалялся бесчувственной колодой в отеле весь день.
   То, что это была правда, придавало особую пикантность обману. Женщины пристально смотрели на меня. Обе молчали. Я пересек комнату и через полуотворенную дверь вышел в холл. Я услышал, как за моей спиной женщина по имени Франсуаза разразилась потоком слов.
   В холле было пусто. Я задержался у второй двери по другую сторону шифоньера – до меня донеслись приглушенные звуки: лилась вода, бренчала посуда, видимо, где-то там была кухня. Решил подняться по лестнице. Первый ее марш привел меня к длинному коридору, идущему в обе стороны от площадки; следующий пролет вел на третий этаж. Я остановился в нерешительности, затем повернул налево. Коридор освещала одна тусклая лампочка без абажура. Я шел крадучись вдоль стены, и меня все сильней била нервная дрожь. Под ногами скрипели половицы. Подойдя к самой дальней двери, протянул руку и приоткрыл ее. За дверью было темно. Я нащупал выключатель. При свете вспыхнувшей лампы увидел высокую мрачную комнату: окна были закрыты темно-красными портьерами, над узкой односпальной кроватью, покрытой таким же темно-красным покрывалом, висела большая репродукция картины Гвидо Рени.
   По форме комнаты я понял, что она расположена в одной из башен.
   Полукруглые окна образовывали нечто вроде алькова, и это углубление было приспособлено для молитвы: здесь стояли скамеечка для коленопреклонения, распятие и чаша со святой водой. Ничто не украшало эту крошечную келью. В остальной части комнаты я увидел, кроме тяжелого комода и платяного шкафа, бюро и стол со стульями – не очень уютное сочетание спальни и гостиной.
   Напротив кровати была еще одна картина на религиозный сюжет – репродукция "Бичевания Христа", на стене у двери, возле которой я стоял, другая – Христос, несущий крест. Мне стало зябко, казалось, здесь никогда не топят.
   Даже запах был неприятный: смесь мастики и пыли от тяжелых портьер. Я погасил свет и вышел. Идя по коридору, увидел, что за мной следили. С верхнего этажа спустилась какая-то женщина и теперь, остановившись на площадке, смотрела на меня.
   – Bonsoir, monsieur le Comte[8], – сказала она. – Вы ищете мадемуазель Бланш?
   – Да, – быстро ответил я, – но в комнате ее нет.
   Было неудобно к ней не подойти. Маленькая, тощая, немолодая, она, судя по платью и манере говорить, была одной из служанок.
   – Мадемуазель Бланш наверху у госпожи графини, – сказала она, и я подумал, уж не почуяла ли она инстинктивно что-нибудь неладное, потому что в глазах ее были любопытство и удивление и она то и дело посматривала через мое плечо на дверь комнаты, из которой я только что вышел.
   – Неважно, – сказал я, – увижу ее поздней.
   – Что-нибудь случилось, господин граф? – спросила она; взгляд ее стал еще более испытующим, а голос звучал доверительно, даже несколько фамильярно, точно я скрывал какую-то тайну, которой должен был поделиться с ней.
   – Нет, – сказал я, – с чего бы?
   Она отвела от меня взор и посмотрела в конец коридора на закрытую дверь.
   – Прошу прощения, господин граф, – сказала она, – просто подумала, раз вы зашли к мадемуазель Бланш, значит, что-нибудь случилось.
   Ее глаза снова метнулись в сторону. В ней не было тепла, не было любви, ни капли веры в меня, которые я видел у Гастона, и, вместе с тем, чувствовалось, что между нами есть давняя и тесная связь какого-то малоприятного свойства.
   – Надеюсь, поездка господина графа в Париж была успешной? – спросила она, и в том, как она это сказала – отнюдь не любезно, – был намек на какие-то мои возможные промахи, которые навлекут на меня нарекания.
   – Вполне, – ответил я и хотел было пойти дальше, но она остановила меня.
   – Госпожа графиня знает, что вы вернулись. Я как раз шла вниз, в гостиную, чтобы сказать вам об этом. Лучше бы вы поднялись к ней сейчас, не то она не даст мне покоя.
   Госпожа графиня… Слова звучали зловеще. Если я – господин граф, то кто же она? Во мне зародилась смутная тревога, уверенность стала покидать меня.
   – Зайду попозже, – сказал я, – время терпит.
   – Вы и сами прекрасно знаете, господин граф, что она не станет ждать, – сказала женщина, не сводя с меня черных пытливых глазок.
   Выхода не было.
   – Хорошо, – сказал я.
   Служанка повернулась, и я пошел следом за ней вверх по длинной винтовой лестнице. Мы вышли в точно такой же коридор, как внизу, от которого отходил второй, перпендикулярно первому, и сквозь приотворенную, обитую зеленым сукном дверь я заметил лестницу для прислуги, откуда доносился запах еды. Мы миновали еще одну дверь и остановились перед последней дверью в коридоре.
   Женщина открыла ее и, кивнув мне, словно подавая сигнал, вошла, говоря кому-то внутри:
   – Я встретила господина графа на лестнице. Он как раз поднимался к вам.
   Посредине огромной, но до того забитой мебелью комнаты, что с трудом можно было протиснуться между столами и креслами, возвышалась большая двуспальная кровать под пологом. От пылающей печки с распахнутыми дверцами шел страшный жар; войдя сюда из прохладных нижних комнат, было легко задохнуться. Ко мне, звеня колокольцами, привешенными к ошейникам, с пронзительным лаем бросились два фокстерьера и стали кидаться под ноги.
   Я обвел комнату глазами, стараясь получше все разглядеть. Здесь были три человека: высокая худая женщина, которая покинула гостиную, когда я туда вошел, рядом с ней старый седой кюре в черной шапочке на макушке – его славное круглое лицо было розовым и совершенно гладким, а за ним, чуть не вплотную к печке, в глубине высокого кресла сидела тучная пожилая женщина; ее щеки и подбородок свисали множеством складок, но глаза, нос и рот так поразительно и так жутко напоминали мои, что у меня на секунду мелькнула дикая мысль: уж не приехал ли Жан де Ге в замок, чтобы увенчать свою шутку этим маскарадом?
   Старуха протянула ко мне руки, и я, влекомый к ней точно магнитом, непроизвольно опустился на колени перед креслом и тут же утонул в удушающей, обволакивающей горе плоти и шерстяных шалей; на миг я почувствовал себя мухой, попавшей в огромную паутину, и вместе с тем был зачарован нашим сходством, еще одним подобием меня самого, только старым и гротескным, не говоря уж о том, что передо мной была женщина. Я подумал о своей матери, умершей давным-давно – мне тогда было лет десять, – и образ ее, туманный, тусклый, с трудом всплыл в памяти, в нем не было ничего общего с этим моим живым портретом, распухшим до неузнаваемости.