Вдруг из этой липовой аллеи до молодого человека донесся пронзительный женский крик. Голос, казалось, звал на помощь.
   В одно мгновение Анри оказался в начале аллеи, на другом конце которой он увидел девушку, державшую на руках газель. Она поднимала животное так высоко, как только ей позволяли руки, и пыталась уберечь его от укусов и нападок Фигаро, который в это время подпрыгивал так высоко, как только мог, чтобы достать добычу.
   Анри де Норуа появился вовремя: девушка выбилась из сил.
   Анри, собиравшийся днем совершить прогулку верхом, держал в руке хлыст. Он три или четыре раза изо всех сил стегнул им по спине предприимчивого Фигаро. Пес тут же прекратил свои атаки и, рыча, отбежал на несколько шагов, однако было очевидно, что он нисколько не отказался от своих кровожадных намерений.
   Лишь когда Анри отогнал Фигаро, девушка позволила себе опуститься на скамейку, прижимая при этом бедную дрожащую газель к груди и приходя в восторг от ее грациозности, в то время как Фигаро с бесстыдством, порожденным привычкой к преступлениям, продолжал сидеть в десяти шагах от них, тяжело дыша и высунув язык, но по-прежнему устремив свои пылающие яростью глаза на невинную добычу, которой он рассчитывал заменить свой завтрак в «Золотом кресте».
   Едва Анри очутился лицом к лицу со спасительницей своей газели, как он тут же узнал в ней свою спутницу по путешествию в дилижансе прошлой ночью, а Камилла в свою очередь, едва она перестала заниматься с газелью и бросила взгляд на своего избавителя, тут же узнала в нем владельца того самого замка, хозяйкой которого посоветовал ей стать ее крестный отец; тотчас она почувствовала, как краска заливает ей лицо, и, чтобы скрыть смущение, принялась подзывать Фигаро, тогда как молодой человек, желая рассеять собственное волнение, приготовился возобновить наказание, и Фигаро, полагавший уже себя избавленным от него, оказался перед угрозой получить вторую порцию ударов.
   Но Камилла голосом, который волнение нисколько не лишило его нежной и мягкой прелести, сказала:
   — О! Не бейте эту собаку, сударь, это Фигаро.
   — Я ее знаю и узнаю, мадемуазель, это собака из гостиницы «Золотой крест», где мы высадились утром из дилижанса.
   — Прошу простить, сударь, но теперь она принадлежит моему отцу. Он купил ее, чтобы ходить с ней на охоту, поэтому не стоит слишком сильно сердиться на нее за то, что она преследует дичь, ведь это предназначение бедного Фигаро; но если вся дичь походит на это несчастное крохотное существо, то мне хотелось бы всегда оказываться рядом, чтобы спасать животных от зубов собаки.
   И Камилла сопроводила это пожелание нежным поцелуем, который она запечатлела на черно-белой мордочке газели, а та уже так освоилась со своей спасительницей, что покусывала ее прелестные пальчики.
   — В самом деле, — улыбнулся молодой человек, — Фигаро страстный охотник, и его мало волнует, находится ли он на своих землях или чужих, и имеет ли он право охотиться; одним словом, Фигаро браконьер.
   — Фигаро безусловно виновен, сударь, — произнесла Камилла, — но, поскольку я вступаюсь за него, мне хочется надеяться, что хозяин парка, где он охотился, простит его.
   — А на чем основана ваша надежда, мадемуазель?
   — Прежде всего на всем известной учтивости господина Анри де Норуа, — ответила Камилла, слегка поклонившись и, казалось, не замечая жеста удивления, который не мог сдержать молодой человек, — а еще на том, что между господином Анри и мною существуют узы, которые я считаю слишком важными, чтобы опасаться, что он ими пренебрежет.
   — В самом деле, мадемуазель? — вскричал Анри с выражением такой живой и такой искренней радости, что он даже не пытался ее скрыть. — Что же это за узы, позвольте спросить вас, не будучи слишком нескромным?
   — Ведь его крестный отец — господин Мадлен?
   — Так что же?
   — Но я тоже его крестница.
   — Как? — вскричал Анри. — Вы крестница Мадлена? Вы мадемуазель Камилла?
   — Да, господин граф, — ответила девушка. — И если понадобится убедить вас в этом, то я поставлю мое имя и мое звание под просьбой о помиловании, которую я имею честь подать вам в защиту виновного, но неисправимого Фигаро.
   Анри едва слышал то, что она говорила, и смотрел на нее с изумлением, слишком явно проступавшим на его лице.
   И в самом деле, вот уже в течение нескольких месяцев дочь богатого торговца цветами служила предметом всех разговоров Мадлена: тот только и делал, что расписывал ему прелесть, обаяние и добродетели своей крестницы. Превосходная степень, призванная Мадленом себе в помощь, произвела не такое уж большое впечатление на сознание его крестника, который, не доверяя вкусу старого охотника и обеспокоившись самой чрезмерностью его восторгов, всегда выслушивал его с улыбкой недоверия и сомнения на устах и предусмотрительно подготавливал себя к некоему ужасному разочарованию.
   И вот вместо неловкой, чопорной, скованной, уродливой, быть может, и уж несомненно вульгарной девицы, которую его воображение создало из преувеличенных похвал его старого друга, он вдруг очутился перед лицом реальности, и она превзошла все восторги Мадлена, ибо в облике девушки необычайная изысканность сочеталась с простотой, а красота Камиллы, скорее, как мы уже говорили, чарующая, чем совершенная, подчеркивалась удивительно нежным и ласковым выражением лица.
   — Я благодарю вас, мадемуазель, — сказал Анри, — за то мнение, что вы составили обо мне, даже не будучи со мной знакомой, и во имя уз, на какие вы только что ссылались, умоляю вас дать мне руку.
   Камилла, улыбаясь, с увлажненным взором, протянула руку Анри, который, взяв ее, почтительно и нежно прикоснулся к ней губами и вздрогнул сам, почувствовав, как дрожат пальцы девушки.
   — Отлично, отлично, неплохое начало, — раздался позади молодых людей голос, заставивший их встрепенуться. — И мне очень приятно, что и я кое-что сделал ради того, чтобы вы заключили здесь этот союз!
   В то же самое время из зарослей орешника показалась худая костистая фигура Мадлена: находясь под прикрытием ветвей, он слышал почти весь разговор молодых людей.
   Камилла испуганно вскрикнула; Анри поспешно отодвинулся от нее.
   — О! Не бойтесь, мои дорогие дети, — продолжал Мадлен. — К счастью, это только я. Вы познакомились? Замечательно! Вы не могли лучше употребить время. Ну вот, теперь, помимо своей собаки, мой друг Пёлюш лишился также и дочери, а поскольку время завтрака уже настало, то необходимо срочно вернуть ему и ту и другую, чтобы он не утратил аппетита. А! Мне кажется, что ты подарил свою газель моей крестнице! Это добрый знак, небольшие подарки поддерживают дружбу; ведь доставал же я — не имея возможности подарить газель, поскольку в мое время до Алжира еще не додумались, — ведь доставал же я из гнезда диких голубей и горлиц, чтобы преподнести их, с розовой ленточкой на шее или на лапках, моим пастушкам. Это ввел в моду некто Флориан.
   — Вовсе нет, — ответил Анри, — вы ошибаетесь, дорогой крестный; Блида сама препоручила себя в руки мадемуазель Камиллы, отчасти, правда, для того чтобы ускользнуть от господина Фигаро, но этим поступком она доказала слишком большую свою сообразительность, чтобы я имел право оставить ее у себя.
   — Как?! — вскричала Камилла. — Неужели это очаровательное маленькое существо принадлежит мне? Господин де Норуа, как я вам признательна!
   И, не сводя глаз с Блиды и прижимая ее к груди, Камилла поблагодарила Анри самым изящным реверансом из всех, какие она умела делать.
   — Ну-ну, дети мои, — сказал Мадлен, — дарите друг другу все, что хотите, уж я-то не стану мешать вашему свободному обмену; но что касается реверансов, то, пожалуй, следует пойти и засвидетельствовать почтение моему другу Пелюшу, а то он сегодня что-то не в духе. Давайте-ка определим порядок и ход этой церемонии. Ты, Анри, постарайся поймать господина Фигаро за поводок и крепко держи его, поскольку не следует от тебя скрывать, что он глядит на несчастную Блиду голодными глазами. А ты, Камилла… Но Камилла больше ничего не слушала. В конце липовой аллеи она заметила своего отца и побежала ему навстречу, крича:
   — Отец, отец! Посмотрите, какую прелестную антилопу хотел задушить Фигаро. Видите, какой у нее кроткий нрав, как она очаровательна. Ее зовут Блида — это название маленького городка в окрестностях Алжира. Мне ее подарил господин де Норуа, и одновременно он возвращает вам потерявшегося Фигаро. Вам следует поблагодарить его за Блиду, причем как можно лучше, отец, потому что никогда еще ни один подарок не доставлял мне такого удовольствия.
   Несмотря на произнесенную Камиллой речь, г-н Пелюш нахмурил брови, когда Анри, ведя Фигаро на поводке, как ему посоветовал Мадлен, в свою очередь приблизился к г-ну Пелюшу.
   Что касается Мадлена, то под предлогом того, что ему необходимо дать звонок к завтраку, он исчез.
   Вид Фигаро слегка разгладил морщины на лице г-на Пелюша, и он довольно любезно поклонился, когда Камилла произнесла слова, принятые для представления людей друг другу:
   — Господин де Норуа — мой отец!
   Если правда, что ловкость — неразлучная сестра любви, то г-на Анри де Норуа уже весьма сильно захватило это чувство, поскольку, будучи не менее опытным физиономистом, чем г-н Пелюш, молодой человек мгновенно отыскал слабую сторону отца Камиллы и так умело польстил его тщеславию, непомерно восхваляя Фигаро и восхищаясь ружьем цветочника (тот взял его с собой, отправляясь на поиски своей собаки), что нахмуренное лицо г-на Пелюша полностью разгладилось и засияло, и, обращаясь к молодому человеку, он сказал, забирая у него из рук Фигаро:
   — Полагаю, господин де Норуа, что вы пойдете с нами?
   — Почту это за честь, сударь, — ответил Анри.
   — В таком случае, прошу вас, предложите вашу руку моей дочери и отправимся в обеденную залу, поскольку колокольчик приглашает нас к завтраку. Не скрою от вас, что, гоняясь как бешеный за этой чертовой собакой, я зверски проголодался!
   Около ворот фермы они встретили Тома: он вел своему хозяину лошадь, ибо Анри собирался после завтрака отправиться на верховую прогулку.
   Но с недавнего времени намерения молодого человека изменились, и он по-английски обратился к своему груму:
   — Take Darling into his stable, I shall not mount him today note 8.
   — And why not today, sir Henry? note 9 — спросила Камилла на том же языке.
   Анри вздрогнул, настолько мало он был готов к подобному сюрпризу.
   — Потому что, — на этот раз уже по-французски ответил он с поклоном, — я полагаю, что сегодня у меня есть более важные дела, чем прогулка верхом. — Затем, повернувшись к г-ну Пелюшу, он добавил: — Примите мои комплименты, сударь, мадемуазель говорит по-английски как природная англичанка.
   — Да, — кивнул г-н Пелюш и с выговором улицы Бур-л'Аббе произнес: — English spoken here note 10.
   Следует пояснить, что эти три слова, написанные на окнах «Королевы цветов», были единственными английскими словами, которые знал г-н Пелюш и значение которых было ему понятно.
   Анри подавил улыбку, Камилла безуспешно попыталась скрыть краску на лице, и так они вместе вошли в обеденную залу, где накрытый стол давно уже ожидал гостей.
   Мадлен с удовлетворением взглянул на группу, состоявшую из г-на Пелюша, Камиллы, Анри, Блиды и Фигаро; затем в интересах людей и животных он предложил:
   — Послушайте, если мы хотим позавтракать спокойно, то необходимо поместить собаку с одной стороны стола, а газель — с другой.
   — Я отведу Блиду в мою комнату, крестный, не волнуйтесь, — ответила Камилла.
   Затем она обратилась к г-ну Пелюшу:
   — Поцелуйте же ее, отец. Разве можно встретить более очаровательное маленькое создание?
   — Да, — согласился г-н Пелюш, — у нее есть рога; такое животное мы, охотники, называем косулей.
   Затем со вздохом, уже заранее испытывая страх, он пробормотал:
   — Что скажет Атенаис, когда увидит, как я возвращаюсь с собакой, а Камилла с косулей?

XXIII. ЗАВТРАК

   Стол был накрыт в большой зале первого этажа с той непритязательностью, которая во всем отличала жилище Мадлена. Скатерть из грубоватого полотна, но ослепительной белизны, покрывала стол; тарелки из простого фаянса, расписанного красными, желтыми, голубыми узорами, обозначали место каждого сотрапезника; масленка, супница и некоторые другие предметы великолепного севрского и саксонского фарфора составляли резкий контраст с этими наивными образчиками примитивного искусства ремесленника, изготавливавшего фаянс. Расставляя эти блюда, никто не руководствовался этикетом или правилами симметрии; вместо того чтобы быть хоть как-то сгруппированными, они громоздились на столе как попало, в беспорядке, малоприятном для глаза, но в изобилии, которое должно было доставлять удовольствие желудкам, распаленным ходьбой и свежим воздухом; гигантская щука и огромная кабанья голова находились справа и слева от блюда, на котором возвышалась настоящая гора редиса, и скромность этой закуски подвергалась тяжелому испытанию из-за таких непривычных почестей. Зато крутобокая красочная супница, уже упомянутая нами, источавшая крепкие ароматы густого лукового супа, располагалась на самом конце стола, а на другом его конце, в пару ей, стояли взбитые с сахаром яичные белки; между ними, соединяя эти два кушанья, тянулся двойной ряд блюд, так же плохо державший строй, как рота деревенских пожарных в день торжественных смотров. На эти блюда, казалось, была возложена обязанность предложить сотрапезникам образцы всех местных продуктов: мясо и рыбу, дичь и овощи, фрукты, молочные изделия, кремы и пирожные — и все это в таких размерах и в таком изобилии, что, даже проведя за столом три дня и три ночи, гости Мадлена вряд ли смогли бы воздать должное всем этим съестным припасам.
   И однако это изобилие настолько полно соответствовало местным обычаям при подобных обстоятельствах, что ни одного из соседей Мадлена такое, казалось, не удивляло.
   Совсем иначе чувствовал себя г-н Пелюш, приученный к приземленному существованию буржуа, к экономным обеденным приемам, которые, в соответствии с требованиями г-жи Атенаис, полностью окупали бы расходы ближайших дней; привыкший слушать постоянные сетования супруги на непомерные цены различных продуктов, цветочник был одновременно оскорблен и испуган тем, что в его глазах представлялось безумной расточительностью его друга, и, нахмурив брови и время от времени с сочувствием посматривая на Мадлена, он принимался подсчитывать стоимость того, что находилось в каждой тарелке, желая оценить, во сколько обошелся этот пир, по сравнению с которым ежегодный банкет, устраиваемый его товарищами по национальной гвардии, казался ему отныне всего лишь довольно скромным пикником.
   Он так погрузился в эти подсчеты, что не только забыл о намерениях, внушенных ему любезным отношением Анри де Норуа к Камилле, в частности о решении удерживать подле себя дочь во время обеда, но и вдобавок к тому не заметил, что все сотрапезники прошли к своим местам и, стоя, ожидали появления молодой особы.
   Голос Мадлена вывел его из этих раздумий; хозяин приглашал г-на Пелюша занять место между г-ном Редоном, мэром Норуа, только что прибывшим, и г-ном Жиродо, в центре стола, где для него было оставлено кресло; и только тогда цветочник увидел, что один стул пустовал и, конечно же, предназначенный для Камиллы, этот стул соседствовал с местом молодого дворянина.
   Торговец цветами был достаточно хорошо воспитан, чтобы ничем не обнаружить свое недовольство, но он так мало привык обуздывать свои впечатления, что его скверное настроение бросилось всем в глаза; это его настроение ухудшилось вдвойне при виде того, как его дочь с готовностью и удовольствием, которые она и не пыталась скрыть, расположилась в этом соседстве, вероятно подстроенном ее крестным.
   И именно Камилла дала отцу повод излить всю желчь, вот уже несколько минут копившуюся в его сердце.
   — Ах, Боже мой! — воскликнула она, в свою очередь окидывая взглядом стол. — Но вы нам тут задали, крестный, настоящий свадебный пир Камачо; надеюсь, вы не заставите нас съесть это все?
   — Да, — проговорил г-н Пелюш язвительно, — ради чего вся эта роскошь, которую я, не колеблясь, назову безрассудной? Признаюсь, я никогда бы не принял твоего приглашения, если бы мог предположить, что оно послужит для тебя поводом совершить подобные траты.
   Мадлен рассмеялся.
   — Стоит ли так тратиться на друзей, — наставительно продолжал г-н Пелюш, — и разве самым лучшим доказательством питаемой к ним любви не является сердечность, с какой их принимают?
   — Напротив, сударь, — отвечал Жюль Кретон, — мне кажется, что как раз на друзей и следует тратиться. Вот уж прекрасное доказательство расположения к друзьям: позвать их на обед и под предлогом, что питаешь к ним любовь, морить голодом. Уверяю вас, что касается меня, то кусочек этой щуки или этой кабаньей головы, не считая тех сосисок Баке, что придутся на мою долю, добавят к сердечности приема, оказанного нашим общим другом, некую прелесть.
   — Я привык гораздо быстрее читать твои мысли, чем свою газету, дружище Пелюш, — проговорил Мадлен, — и я спешу осведомить тебя о том, что ты называешь моей разорительной роскошью, поскольку я убежден, что ты скорее обречешь себя на голодную диету, чем станешь косвенным виновником моего разорения. Ты больше не в Париже, мой старый товарищ, где все взвешивается и где за все надо платить, даже за тот испорченный грязный воздух, которым там дышат. В провинции, конечно, еще есть, и это правда, посредники между Господом Богом и нами, но обычно мы имеем дело прямо с ним, и он ведет себя гораздо сговорчивее, чем перекупщики на твоих рынках. Будь внимателен! Для начала вот дюжина блюд, на которые было потрачено ровно столько же зарядов свинца и пороха; признайся, что это вовсе не разорительно; эта щука обошлась мне еще дешевле: хватило одного броска накидной сети; стоящая перед тобой пирамида из раков, признаюсь, более разорительна: я действительно купил на четыре су терпентинного масла и, чтобы приманить раков в мои садочки, обрызгал им лягушек, предварительно сняв с них кожу. Что касается этих овощей и фруктов, то я тебе только что говорил, как справедливо добрая мать-земля одаривает своих детей, учитывая лишь их труды и нисколько не заботясь об их общественном положении; я добавил бы еще, что эти каплуны и эти утки поставлены к столу с моего птичьего двора, и за исключением двух последних недель своей жизни они питались, разумеется за мой счет, но главным образом зерновыми отбросами, не позволив им просто пропасть. Итак, если бы мне пришло в голову посчитать, что стоило избрать, приготовить и сдобрить приправой все стоящее перед тобою на этом столе, принимая во внимание стоимость этих отбивных и этого куска телятины, являющих здесь собой мясо убойного скота, то могу тебя заверить, что после этой пирушки я стал бы беднее всего лишь на один луидор.
   Господин Пелюш, видимо, был просто ошеломлен этим простым обоснованием экономичности деревенского кулинарного искусства.
   — Вы обладаете исключительным правом на умственные наслаждения, — произнес органист Жиродо, — а материальные радости хорошего стола — это то малое, что остается бедным провинциалам в качестве возмещения.
   — А также право и возможность иметь несварение желудка, — добавил Жюль Кретон.
   — Все равно, — отвечал г-н Пелюш, не желавший сдаваться, — даже если это изобилие не стоило бы и сантима, я и тогда не одобрил бы его. Нас четырнадцать человек за этим столом, и я уверен…
   — Прошу прощения, — с некоторой резкостью вскричал Мадлен, — позволь мне прервать твой счет: ты ошибаешься!
   — Почему? — спросил г-н Пелюш, обводя глазами сотрапезников.
   — А бедняки, о них ты забыл?
   Господин Пелюш посмотрел на старого друга со своего рода изумлением, но ничего ему не ответил, в то время как растроганная Камилла послала крестному улыбку.
   — О да, — сказал папаша Мьет, который, с чисто юношеским пылом работая челюстями, не хотел упустить возможность отблагодарить хозяина, ведь это ему ничего не стоило. — Этот дом открыт для всех, господин парижанин, все нищие, приходящие сюда с пустой котомкой, уходят с двумя набитыми мешками наперевес.
   — Это правда, — добавил г-н Редон, — и я бы очень желал, чтобы его пример стал заразительным для всех жителей коммуны.
   При этих словах мэр лукаво посмотрел на папашу Мьета, чтобы дать тому яснее понять, что он как раз из числа тех, кого касается это пожелание, но старик даже бровью не повел. Напротив, он отправил очередной кусок в свой и без того уже набитый рот и пробормотал:
   — Хорошо сказано, да, и необходимо, чтобы болезнь господина Мадлена для начала передалась бы правительству. Оно вовсе не напоминает собой Господа Бога, соразмеряющего силу ветра с тем, как острижена овца; это ваше правительство, господин мэр: чем больше у нас облезает шкура, тем больше оно стрижет с нас шерсть. А налоги-то платим мы, люди добрые! Мы их платим! Ведь жалость берет: едва можно свести концы с концами на те средства, что оно оставляет нам! Поэтому пусть дьявол меня задушит, если на следующих выборах я дам себя соблазнить ласковыми речами господина супрефекта. Я больше не желаю терпеть этих обжор, наслаждающихся жизнью, в то время как мы вкалываем как каторжные, чтобы поддерживать их праздность с помощью наших денежек.
   Папаша Мьет не испытывал и половины того гнева, который он выказал, и его отповедь правительству была всего лишь ответом на скрытую атаку мэра Норуа, однако г-н Пелюш всерьез принял сказанное, и эта непростительная выходка произвела на него тем более ужасное впечатление, что папаша Мьет в своем костюме крестьянина показался ему весьма незначительным персонажем.
   — Сударь, — обратился к нему г-н Пелюш, придав голосу обычный свой наставительный тон, — я бы пренебрег всеми своими обязанностями и своим долгом, если бы оставил без ответа вашу неуместную критику правительства, одним из верных слуг которого я имею честь быть. Не следует судить по одной лишь видимости, сударь, и полагать, будто физический труд, которым вы занимаетесь, можно сравнить с непосильными тяготами тех, кто управляет колесницей государства. Поэтому весьма справедливо, что такие люди вознаграждаются в соответствии с заслугами, которые они оказывают своей стране. Что касается налогов, то я утверждаю, что настоящий гражданин с неподдельной радостью должен способствовать славе страны своим кошельком. Впрочем, налоги при этом охранительном режиме свободы и законов равномерно распределены между всеми, и этого утешительного сознания равенства должно вам быть достаточно.
   — Но мне его вовсе не достаточно! — вскричал папаша Мьет.
   — Я, сударь, — продолжал г-н Пелюш с улыбкой и не слушая крестьянина, — я отдаю государству несколько более значительную сумму, чем та, какой вы наполняете свой денежный ящик, но я не жалуюсь.
   — Э-э! — вмешался Мадлен. — Вот в этом-то никакой уверенности нет, и, не разделяя теорий кума Мьета, я убежден, что в среднем он платит государству по крайней мере в три раза больше, чем ты. Прикинем-ка, папаша Мьет, поземельный налог, налог на двери и окна, десятину и все остальное — я уж не говорю о налоге на движимое имущество, и не без причины, — в целом это составляет где-то около четырех тысяч франков?
   Папаша Мьет издал вздох достаточно болезненный, чтобы его можно было принять за согласие.
   — Что предполагает, — продолжил Мадлен, — наличие у этого господина скромного дохода в тридцать тысяч франков с его земельных угодий.
   Господин Пелюш широко раскрыл глаза, его недоумение росло все больше и больше.
   — Да, да! — живо вскричал папаша Мьет. — Все именно так и считают, но не учитывают ипотеку! Ах, ипотека! Вот что нас пожирает, душит, стирает в порошок, словно зерно под мельничным жерновом. Послушайте, хотите знать мое мнение? Лучше быть каторжником, чем собственником!
   То, с каким убеждением папаша Мьет произнес эти слова, вызвало всеобщий взрыв смеха.
   — Да, вы правы, папаша Мьет, — заметил Жюль Кретон, — это самое последнее занятие; но скажите-ка нам, зачем вы ездили в прошлое воскресенье в Виллер-Котре?
   — Господи! Да продать кое-что из моих скудных товаров, как обычно.
   — Надо же! Однако вы слишком бережливы и не стали бы надевать вашу новую блузу для привлечения покупателей к тому, что вы называете своими «скудными товарами»; скажите-ка лучше, что вы намеревались округлить свои владения лесом Вути.
   — Лесом Вути, скажете тоже! Чем бы я стал за него расплачиваться, Боже милосердный? К тому же я знал, что господин Анри хотел его купить, а разве я могу позволить себе заплатить дороже, чем он; и потом это не такое уж выгодное помещение капитала, этот ваш лес Вути: в нем больше серых валунов, чем молодой поросли!
   — Не считая кабанов, — вставил Мадлен. — Поговорим-ка лучше о кабанах, вместо того чтобы дальше обсуждать жгучие вопросы политики, как сказал бы мой друг Пелюш.