— Поскольку вам неизвестны причины этого заговора, то я в двух словах расскажу вам о них, сударь. Я хочу вам доказать, что хорошо знаю то, о чем говорю.
   — Слушаю вас, сударь, все, что исходит из ваших уст, представляет для меня большой интерес.
   Молодой человек поклонился и продолжал:
   — После двух одобренных в тысяча восемьсот двадцатом году законов об уничтожении свободы прессы и о свободе личности некоторые члены оппозиции решили организовать восстание и объединились в комитет. Это были генерал Лафайет, Вуайе д'Аржансон, Манюэль, Дюпон (из Эра), Мерилу, де Корсель, Босежур и генерал Тарайр.
   Этот комитет, попытавшийся первым открыто бороться с Реставрацией, получил название «Руководящий комитет».
   Его девизом стали слова Лафайета:
   «Долг каждого истинного гражданина устраивать заговоры против правительства, устраивающего заговоры с целью уничтожить свободы».
   Этот призыв к оружию нашел свой отклик в армии. Между пятью или шестью командирами полков и Руководящим комитетом установились тайные сношения.
   Выступление должно было произойти в Париже по приказу и при содействии капитана Нантиля и моего отца — оба они были офицерами легиона департамента Мёрт, легиона, преданного делу Революции.
   Этот легион должен был овладеть Венсенским замком-крепостью. Заняв крепость, они передали бы командование ею в руки генерала Мерлена, и там обосновалось бы временное правительство во главе с Лафайетом.
   Одновременно с захватом Венсенского замка капитан Берар, командир батальона в легионе Кот-дю-Нора, почти полностью уверенный в своем легионе, должен был вступить на площадь Бастилии, соединиться там с тысячами молодых людей, участвующих в заговоре, захватить сад Бомарше, который легко можно было превратить в неприступный редут, и таким образом занять господствующее положение над линией Бульваров и подступами к площади Сент-Антуан.
   В то же самое время первый легион департамента Нор, ведомый капитаном Декевовиллером, должен был расположиться перед ратушей, на набережных по ту и другую стороны Сены, и практически довершить социальное и имущественное разделение, существующее между предместьями Сент-Антуан и Сен-Марсо и богатыми кварталами Парижа.
   Заговор сначала был назначен на десятое, потом на пятнадцатое, а затем на двадцатое августа.
   Одна из тех случайностей, которая разрушает, как карточные домики, самые серьезные комбинации, опрокинула громадную постройку.
   Пятнадцатого августа был праздник Святого Людовика, то есть именины короля. От множества огней фейерверка, призванных придать большую торжественность празднеству, занялся пожар. В Венсенском форте произошел взрыв, стоивший жизни многим людям. Перепуганное правительство, в первые минуты не зная причины взрыва, отдало приказ послать в Венсен отряды королевской гвардии. Видя эти передвижения войск, некоторые из заговорщиков сочли заговор раскрытым и, желая выпутаться из этой истории целыми и невредимыми, выдали все планы и открыли имена главарей. Собрав в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое все сведения, которые могли ему дать доносчики, герцог Рагузский, начальник главного штаба королевской гвардии, подписал приказ об аресте участников заговора.
   Капитан Нантиль и мой отец были заняты на бульваре Бомарше последними приготовлениями к выступлению, когда к ним прибежал унтер-офицер легиона и, едва переводя дыхание, объявил, что все раскрыто.
   Нельзя было терять ни минуты. Речь шла о бегстве. Оба заговорщика пожали друг другу руки и бросились в разные стороны.
   Нантиль нашел убежище у одного студента-правоведа по имени Белле, затем у служащего Бурбонского дворца, затем у старшего мастера-портного императорской гвардии. Наконец, он покинул Париж и укрылся в Нанте, где тайно проживал до самой амнистии.
   Мой отец встретил солдата своей роты, которого вы должны знать, господин Мадлен.
   — Да, господин граф, — ответил Мадлен, — так как этот солдат был я.
   — Ну что же! Тогда, сударь, — произнес молодой человек, — вам следует продолжить начатый мною рассказ и поведать о событиях, относящихся к пребыванию моего отца в Париже и его бегству оттуда. Чувство деликатности обязывает меня, вы это поймете, передать вам слово и целиком положиться на сказанное вами. Но вначале я признаюсь, что у меня нет ни малейшего доказательства, подтверждающего законность требования, которое я собираюсь вам предъявить, и что мой отец, умирая, велел мне полностью довериться вашему слову.
   Мадлен грустно улыбнулся и, протянув руку молодому человеку, сказал ему:
   — Ваш отец, господин граф, был совершенно прав. — И он в свою очередь продолжил рассказ: — Ваш отец увлек меня в темный проход между домами, который попался нам по дороге, и в двух словах ввел меня в курс дела.
   Какое-то мгновение я размышлял, и вот первое, что пришло мне в голову: раз заговор раскрыт и известны имена заговорщиков, то заставы должны охраняться и туда уже переданы приметы этих людей. Поэтому речь должна идти не о бегстве, а о том, чтобы остаться в Париже, просто-напросто найдя в нем надежное убежище.
   Такое убежище я имел, но, увы, не у себя. Ведь у бедного солдата нет дома. Это было жилище семнадцатилетней девушки, красивой и невинной как Святая Дева. У нее я бы спрятал брата, если бы он у меня был, и именно у нее я спрятал вашего отца.
   Эта девушка занималась шитьем и работала для большого магазина белья. Ее замечательный талант в вышивании принес ей известность. Девушка занимала две маленькие комнатки и кабинет на пятом этаже дома по улице Бур-л'Аббе и была известна всему кварталу под именем мадемуазель Анриетты: это имя было любимо и уважаемо как имя святого создания, в чей адрес никто не имел права бросить ни малейшего упрека.
   Неизвестные никому узы, о которых я поведал вашему отцу, поднимаясь по лестнице Анриетты, связывали меня с этой девушкой. Я их открыл ему, потому что это должно было побудить его отнестись к девушке с еще большим уважением.
   Анриетта даже на мгновение не задумалась о той опасности, которой она подвергается, принимая у себя красивого молодого человека двадцати четырех лет; она думала лишь о том, что на нем висит тяжесть смертного приговора и что в случае ее отказа эта благородная голова может слететь с плеч. Она открыла свою дверь изгнаннику и отдала ему свою комнату, превратив ее одновременно в столовую и кухню: кабинет служил спальней узнику.
   Я говорю «узнику», потому что два месяца, пока он оставался у Анриетты, ваш отец выходил от нее лишь время от времени, боясь возбудить подозрения. Я приходил его навещать и испытывал жалость, видя его жизнь затворника. Я не знал, какие причины делали для него это затворничество приятным.
   Были произведены многочисленные аресты, и мы постоянно надеялись, что полиция устанет и ей надоест искать заговорщиков, но она прежде всего стремилась найти вашего отца и Нантиля, приговорив их заочно ввиду того, что оба они стояли во главе заговора. Заседание Палаты пэров состоялось в январе тысяча восемьсот двадцать первого года. Это был первый военный заговор, и суровость приговора можно было предугадать заранее.
   Было вполне вероятно, что вслед за смертным приговором последует решение о конфискации всего состояния и что осужденный заочно будет навсегда разорен, даже если ему удастся спастись.
   И вот о чем мы тогда договорились.
   Все состояние вашего отца заключалось в недвижимом имуществе, находящемся в коммуне, имя которой он носил. Следовало найти человека, чья честность не вызывала сомнений, и оформить документ о фиктивной продаже ему всего этого имущества. Ваш отец сделал мне честь, остановив свой выбор на мне…
   (Молодой человек поклонился рассказчику, словно воздавая ему почести.)
   Однако при активности столичной полиции невозможно было составить подобную купчую в Париже. Нотариус, с одной стороны, и чиновник, регистрирующий подобные сделки, — с другой, могли либо из страха подвергнуться наказанию, либо, желая получить вознаграждение, выдать продавца; одной регистрации для этого было вполне достаточно. Провинция, где можно было обратиться к друзьям, гарантировала большую безопасность.
   Однако до провинции еще надо было добраться.
   Я попросил для себя и для одного товарища, которому мы могли довериться, недельный отпуск как бы для поездки на свадьбу. Нас отпустили.
   Граф надел на себя мундир моего товарища, которого мы оставляли в одежде рабочего на улице Бур-л'Аббе, и совершенно спокойно, пешком, с нашим разрешением на отпуск, которое мы, свернув, положили в жестяной цилиндр, я и граф вышли из Парижа через заставу Ла-Виллетт.
   Анриетта, желавшая, как можно дольше оставаться возле графа, села в дилижанс на Виллер-Котре, и мы присоединились к ней после двух дней пути.
   В Виллер-Котре мы взяли двуколку и через час прибыли на место.
   Мы пошли прямо к нотариусу, господину Менессону, редкостному патриоту и честнейшему человеку, и все ему рассказали. Ни минуты не подумав о риске, которому он подвергался, прикладывая руки к подобному акту, законному во всех отношениях, но также во всех отношениях неимоверно опасному, он составил купчую на мое имя и в мою пользу.
   У меня было двадцать тысяч франков, хранившихся у господина Менессона. Это была как раз та сумма, в которой граф де Норуа нуждался для своего бегства и задуманного им устройства на новом месте. Мы условились с ним, что в случае необходимости я буду делать займы, как бы для самого себя, под его собственность, — ее можно было оценить в двести пятьдесят тысяч франков, — а суммы, полученные в результате этих займов, буду посылать ему. Кроме всего прочего я вручил ему тайную записку, аннулирующую продажу и объявляющую о том, что он получил от меня лишь сумму в двадцать тысяч франков.
   Он положил двадцать тысяч франков золотом в пояс, обзавелся одеждой и раздобыл документы моряка из Порто-Перша, и, более не заботясь друг о друге, мы расстались. Я собирался возвратиться в Париж, а он направлялся в Гавр, чтобы отплыть оттуда в Америку и присоединиться в Техасе к французской колонии, которую основал там генерал Лаллеман, дав ей название «Сельский приют».
   Товарищ, которого мы оставляли в Париже, присоединился к нам в Норуа, получил обратно свой мундир и возвратился вместе с нами обратно в Париж.
   Мы были на вершине счастья, видя, что план бегства так легко удался. Одна Анриетта была печальна; я не понимал причины этой грусти, но через месяц мне все стало ясно, когда в слезах, бросившись мне на грудь, она призналась, что беременна!

XXXIII. ПИСЬМО, КОТОРОЕ ПРИШЛО СЛИШКОМ ПОЗДНО

   Мадлен на минуту остановился, быстро вытер глаза и продолжил:
   — Я мог бы долго здесь говорить о нарушенном законе гостеприимства, о преданной дружбе, об обманутой невинности. Но я лишь замечу вам, господин граф, что удар был жесток и попал в самое сердце. Правда, граф де Норуа и не подозревал, что оставляет Анриетту в таком положении. Она сама узнала об этом лишь после его отъезда; и если бы не это, я уверен, что ваш отец женился бы на ней…
   — Я не стал вам первым говорить об этом, — ответил молодой человек. — Но, поскольку вы сами высказали подобное предположение, то могу заверить вас, что его всю жизнь мучили угрызения совести из-за неблагодарности, проявленной им по отношению к этой молодой женщине и к вам.
   — Я знаю о событиях, последовавших за бегством графа, лишь с его собственных слов, — продолжил Мадлен.
   — Не имеет значения, заканчивайте ваш рассказ, сударь… До тех пор, пока мы не дойдем до определенных подробностей, я бы хотел услышать от вас о том, что произошло тогда.
   Мадлен сделал жест, означавший, что он и не желал бы лучшего, и заговорил снова:
   — По истечении восьми с половиной месяцев с того дня, как граф нас покинул, Анриетта родила мальчика и умерла, дав ему жизнь!
   Я избавлю вас, сударь, от рассказа о тревожных бдениях у изголовья больной, о моих слезах, о моем отчаянии. Вновь увидев вашего отца, я все ему простил.
   Ребенок был записан в книгу актов гражданского состояния под именем Анри, и поскольку он был сиротой, то я поклялся перед Богом заменить ему отца и мать.
   Затем, просто на всякий случай, не зная, дойдет ли оно когда-либо до адресата, я послал графу де Норуа письмо в «Сельский приют» в штате Техас.
   Тем временем состоялось слушание дела в Палате пэров. Ваш отец был приговорен к смерти, но без конфискации имущества. Мне даже не потребовалось предъявлять мою купчую, по поводу которой ни нотариуса, ни чиновника, зарегистрировавшего ее, никто не побеспокоил.
   В течение трех лет я ничего не слышал о вашем отце; за эти три года мне пришлось, против воли, участвовать в Испанской кампании. Но кампания закончилась, срок моей военной службы истек, и, к своей огромной радости, я снял с себя мундир. Однако я не хотел оставаться без дела и, полагая себя не вправе пользоваться состоянием, всего лишь хранителем которого я был, купил за несколько тысяч франков, оставшихся у меня, небольшой магазин игрушек на улице Бурдоне; это не только давало мне средства к существованию, но и позволяло покрывать первые расходы на ребенка.
   Тем временем король Людовик Восемнадцатый скончался, ему наследовал Карл Десятый, и всеобщая амнистия, под которую подпадал и ваш отец, ознаменовала наступление нового царствования.
   Четыре месяца спустя, в ту минуту, когда я меньше всего думал о нем, я вдруг увидел вашего отца входящим в мою бедную лавочку.
   Моим первым порывом было броситься в его объятия.
   «Мой бедный друг, — сказал он мне, — я получил твое письмо, когда уже ничего нельзя было поправить. Когда я прибыл в Техас, „Сельский приют“ был разгромлен по приказанию вице-короля Мексики. Я обошел весь залив от Остина до Вера-Круса, от Мехико до Кубы, поднялся по Амазонке, прошел обширные леса и бесконечные равнины, спустился по реке Парана, пересек Уругвай и прибыл в Монтевидео.
   У меня были рекомендательные письма к уважаемым жителям этого города и среди прочих к полковнику Овандо. Существовали две причины, по которым меня хорошо приняли в его доме: я был француз, а полковник обожал Францию, и я был политический ссыльный, а он посвятил всю свою жизнь делу свободы.
   Впрочем, Господь был щедр к нему. Полковник Овандо был прекрасный кавалер в испанском смысле этого слова, которое означает одновременно солдата и дворянина…»
   Молодой граф поклонился Мадлену.
   — Это был мой дед по материнской линии, — сказал он.
   — Я так и предполагал, — ответил Мадлен. — Что же, это еще одна причина продолжить рассказ вашего отца.
   «Это был красивый кавалер со смуглым цветом лица, — рассказывал он мне, — высокого роста, с проницательным взглядом, с изяществом поддерживающий беседу и завлекающий своих слушателей в колдовской круг особым жестом, свойственным ему одному. Я тем сильнее испытывал на себе его влияние, что у него была очаровательная дочь.
   Со своей стороны, полковник Овандо, которому его большое состояние позволяло не принимать в расчет, когда речь шла о судьбе его дочери, никаких других обстоятельств, кроме своей нежной любви к ней, отнесся ко мне по-дружески и на первых же порах дал понять, что с радостью примет меня как зятя. Мне нечего было возразить его намерениям. Мерседес, я уже говорил тебе, была очаровательна и, казалось, тоже нежно полюбила меня. Итак, было условлено, что по возвращении из экспедиции, которую полковник Овандо собирался предпринять против генерала Лопеса, губернатора Санта-Фе-де-ла-Платы, я женюсь на его дочери. В результате этой договоренности, превосходившей все мои желания, я счел своим долгом рассказать полковнику о своем финансовом положении, чтобы он не смешивал меня с толпой авантюристов, наводнивших Новый Свет. Я ему сказал, что имел поместье во Франции, что один из моих друзей получил все мое состояние по фидеи-комиссу, что я уверен в этом друге и что в тот момент, когда я потребую обратно все свои деньги, они будут мне возвращены. Он спросил у меня, в какую сумму оценивается мое состояние. Я ему ответил, что, вероятно, в двести пятьдесят — триста тысяч франков. Он расхохотался.
   «Оставьте этот пустяк вашему другу, — сказал он мне. — Мерседес достаточно богата для вас двоих».
   И в самом деле, состояние полковника Овандо оценивалось в четыре или пять миллионов.
   Он отправился в экспедицию, но, уезжая, вложил руку Мерседес в мою. «Дети мои, — произнес он, — везение на войне переменчиво; оставаясь до
   сих пор победителем, я могу, в свою очередь, быть побежден, убит или взят в плен, что, впрочем, когда имеешь дело с Лопесом, сводится к одному и тому же. Не забывайте, что, когда я покидал вас, моим последним желанием было видеть вас вместе».
   Мы обняли его и расцеловали и, стараясь всячески рассеять это мрачное предчувствие, от всей души пообещали исполнить то, что он желал.
   Начало кампании было ознаменовано успехом жителей Монтевидео. Но в полку моего будущего тестя произошел мятеж, и полковник Овандо, бросившись в самую гущу мятежников, чтобы напомнить им о долге, был взят ими в плен и передан его личному недругу Лопесу, губернатору, как я уже сказал, Санта-Фе.
   Генерал Лопес завтракал, когда привезли полковника Овандо. Он приказал, чтобы его провели к нему, принял его самым лучшим образом и усадил с собой за стол.
   Завязался разговор, как предписывает обычай, когда встречаются два собеседника, чье равное положение требует от них взаимных проявлений любезности.
   Однако в середине трапезы Лопес внезапно спросил:
   «Полковник, если бы я попал в ваши руки, как вы попали в мои, и это случилось бы во время завтрака, что бы вы сделали?»
   «Я бы пригласил вас за свой стол, генерал, как это сделали вы сами».
   «Да, но по окончании застолья?»
   «Я бы приказал вас расстрелять».
   «Я рад, что вам пришла в голову эта мысль, потому что она пришла в голову и мне. Полковник, вы будете расстреляны после того, как встанете из-за стола».
   «Должен ли я подняться немедленно или могу закончить завтрак?»
   «О! Заканчивайте, полковник, заканчивайте, мы не торопимся!»
   Они продолжили трапезу, выкурили сигарету, выпили кофе и ликер. Затем, когда сигареты были докурены, кофе и ликер выпиты, полковник Овандо сказал:
   «Я полагаю, что настало время».
   «Благодарю вас, что вы не заставили меня напоминать вам об этом», — ответил Лопес.
   И, подозвав адъютанта, он спросил:
   «Команда готова?»
   «Да, генерал», — ответил тот.
   Тогда, повернувшись к Овандо, Лопес произнес:
   «Прощайте, полковник».
   «О! Скорее до свидания, — ответил тот. — В войнах, подобных той, которую мы ведем, живут недолго».
   И, кивнув Лопесу, полковник вышел. Спустя несколько минут раздавшиеся во дворе выстрелы дали знать Лопесу, что жизнь полковника Овандо оборвалась…»
   — Предсказание полковника не замедлило осуществиться, — заметил молодой человек. — Лопес в свою очередь умер, отравленный Росасом.
   — «Я оплакивал полковника, как сын оплакивает отца; затем, исполняя его последнее желание, Мерседес и я поженились, и через десять месяцев она сделала меня отцом сына, который при крещении получил имя своего деда — дон Луис».
   Молодой человек поклонился,
   — Это я, — сказал он.
   Мадлен вернул поклон молодому человеку и продолжил рассказ графа де Норуа:
   — «Я получил, — сказал мне ваш отец, — в Монтевидео письмо, которое ты послал мне в Техас, полтора года спустя после того, как оно было написано, и восемь месяцев спустя после моей женитьбы на Мерседес. Писать тебе было бесполезно; я не мог рассказать тебе в письме всего того, что рассказываю сейчас. Слабое здоровье короля Людовика Восемнадцатого позволяло надеяться на его скорейшую кончину. Вслед за ней, как уверяли, должна была последовать амнистия. Я решил ждать. Людовик Восемнадцатый умер. Новость об амнистии пришла в Монтевидео. Три дня спустя, сказав жене лишь о том, что семейные дела призывают меня во Францию, и умолчав обо всем остальном, я покинул Монтевидео. И вот я здесь. Теперь, мой друг, что сталось с Анриеттой? Что сталось с моим сыном?»
   «Анриетта умерла. Твой ребенок жив, но он записан в книге актов гражданского состояния под фамилией матери, то есть он не имеет ни имени, ни состояния, ни будущего, и его зовут просто Анри», — ответил я.
   «Прежде всего отправимся к моему ребенку», — сказал граф.
   «Мне кажется, тебе надо нанести один визит».
   «Куда же?»
   «На кладбище Пер-Лашез».
   «Ты прав, сначала на могилу Анриетты».
   Мы взяли коляску и отправились на кладбище Пер-Лашез. Плита, на которой было выгравировано ее имя и дата смерти, а также благочестивая просьба к верующим молиться за усопшую, указала графу место, где покоилась та, которая умерла с его именем на устах.
   Он провел несколько минут в молитве, преклонив колени на могиле, а затем, поднявшись, спросил:
   «А теперь, где мой сын?»
   «Твоему сыну исполнилось четыре с половиной года, и в моем магазине невозможно держать ребенка этих лет, а главное — серьезно им заниматься. Он остался под присмотром господина Редона, мэра Вути, у своей кормилицы в Норуа. Едем в Норуа, и ты его увидишь».
   «Едем!» — повторил граф.
   Мы отправились в той же самой коляске, что привезла нас на кладбище и, по счастью, быстро ехала, после того как ее кучеру было заплачено за три дня вперед.
   Заночевали мы в Нантёй-ле-Одуэне. На следующий день в одиннадцать часов утра мы вошли в замок Норуа.
   Я тотчас же послал за маленьким Анри.
   Граф не имел терпения ждать. Он пошел навстречу ему и вернулся, держа ребенка на руках и говоря ему со слезами на глазах:
   «Называй меня папой! Называй же меня папой!»
   Но мальчик решительно качал головой в знак отрицания.
   «Нет, ты не мой папа, — говорил он, и, показывая на меня пальцем, добавлял: — Вот мой папа!»
   И он делал все, чтобы вырваться из объятий графа и прийти в мои объятия.
   Граф опустил его на землю, говоря:
   «Ты прав, твой настоящий папа он».
   Ребенок подбежал ко мне, обнял меня руками за шею и поцеловал.
   Граф отвернулся, чтобы вытереть слезу. Затем, положив руку на голову ребенка, он сказал мне:
   «Послушай, Мадлен, вот что я решил. Более чем вероятно, что никогда ни мне, ни моему сыну, дон Луису, не понадобится это состояние. Я оставляю его во Франции, и пусть оно пока принадлежит моему сыну Анри.
   Это состояние, хранителем которого ты являешься, будет, таким образом, в его распоряжении до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не заставят меня или моего сына потребовать его обратно. Но, повторяю тебе, нет никаких причин опасаться, что такие обстоятельства когда-нибудь возникнут.
   Если же они возникнут, то ты, Мадлен, будучи справедливым человеком и имея исключительно честное сердце, сам распорядишься судьбой этого состояния так, как покажется тебе честным и справедливым. И в доказательство того, что я оставляю тебя единственным посредником в этом случае, я уничтожаю тайную записку, раскрывающую подлинный смысл нашего договора».
   Сказав это, он разорвал тайную записку, которую я ему дал, и бросил клочки в огонь.
   Молодой граф поднялся, и протянул обе руки Мадлену.
   — Сударь, — сказал он ему взволнованным голосом со слезами на глазах, — вы действительно справедливый человек и честное сердце, как и говорил о вас мой отец.

XXXIV. ВЗГЛЯД, БРОШЕННЫЙ ПО ТУ СТОРОНУ АТЛАНТИКИ

   Мадлен воспринял это заявление с простотой человека, сознающего, что он выполнил свой долг, и не считающего, что исполнение этого долга заслуживает восхищения его ближнего.
   Он указал дону Луису на стул.
   — Вы должны теперь поведать мне, что доставило мне честь принимать вас у себя, — промолвил он. — Что касается меня, то я закончил свой рассказ и мне остается лишь ждать вашего решения.
   Дон Луис занял свое место.
   — Сударь, — сказал он, — вы хотели, чтобы у меня не осталось ни малейшего сомнения, и я также желаю, чтобы вы ни в чем не сомневались, ведь чем откровеннее вы были со мной, тем откровеннее я должен быть с вами.
   После смерти моего деда полковника Овандо, после женитьбы на моей матери, мой отец, граф де Норуа, счел себя обязанным принять сторону той самой партии, за дело которой дед отдал свою жизнь.
   Росас, став диктатором Буэнос-Айреса, угрожал Монтевидео.
   Вы не знаете во Франции, что такое Росас; поэтому вы не в силах понять ни участи, какая нам из-за него угрожает, ни ненависти, какую мы питаем к нему.
   Спустя какое-то время после революции тысяча восемьсот десятого года молодой человек пятнадцати-шестнадцати лет покидал Буэнос-Айрес, уходя из города; у него было взволнованное лицо, и он шел торопливой походкой. Этого молодого человека звали Хуан Мануэль Росас.
   Почему, еще почти ребенок, он покидал дом, где родился, почему, будучи городским жителем, он искал убежище в деревне? Причина была в том, что этот человек, которому однажды предстояло нанести оскорбление своей родине, начал с того, что оскорбил свою мать, и отцовское проклятие гнало его прочь от семейного очага.
   Это была пора, когда Южная Америка призывала своих детей под знамена независимости. В то время как его сотоварищи объединялись, чтобы изгнать врага, Росас затерялся в пампасах, ведя жизнь гаучо, переняв у них одежду и нравы, и стал одним из самых умелых наездников и научился искуснее многих других в этих необъятных равнинах бросать лассо и болу.