XXV. «ОХОТА НА БЕДНЫХ»

   Шум шагов Камиллы на лестнице прервал раздумья Анри, и, в тот же миг заметив, что девушка не забрала веточку с колокольчиками, молодой человек поднес к губам эти цветы, касавшиеся груди той, которую он уже называл про себя своей возлюбленной, и с почтительной нежностью положил эту первую реликвию в небольшой бумажник. Как бы возрадовалось сердце Мадлена, если бы он присутствовал при этом!
   — Надеюсь, я не слишком заставила вас ждать, — сказала Камилла, завязывая под подбородком розовые ленточки своей шляпки. — Но прежде чем мы отправимся в деревню, я должна поделиться с вами одним сомнением, пришедшим мне на ум, когда я спускалась по лестнице. Полагаете ли вы, что милосердие достаточное оправдание для прогулки девушки в обществе молодого человека?
   Камилла произнесла это с недовольной гримаской на лице, свидетельствовавшей о том, что она против воли выдвигает это возражение.
   — А что вы думаете об этом сами? — улыбаясь, ответил Анри.
   — Я не смогла ничего решить, ведь я и судья и заинтересованная сторона. К тому же, признаюсь вам с безыскусной откровенностью и прямотой, странными для парижанки: наверное, я не права, что столь серьезно воспринимаю своего рода родственную близость, возникшую между нами благодаря общему крестному отцу, но в качестве сестры я не вижу препятствий, мешающих мне принять руку брата.
   — Спасибо! — воскликнул Анри, с восторгом целуя руку, протянутую ему девушкой. — Но нам даже не стоит беспокоиться из-за этой неловкости, вот и наш телохранитель.
   В самом деле, во двор вошел высокий и крепкий слуга. В руках он нес две корзинки, с верхом наполненные провизией. Казалось, он лишь ждал приказаний своего хозяина.
   — А куда мы отправимся испытывать судьбу? — спросила Камилла, спускаясь по ступеням крыльца. — Посчастливится ли нам в нашей охоте?
   — Увы, мадемуазель, — ответил Анри. — Наши поиски не будут ни долгими, ни трудными: к сожалению, я знаю достаточно нищих и убогих, так что у нас возникнут лишь трудности с выбором.
   — Да, слово «нищий», прозвучавшее среди этого изобилия, среди этих полей, переполненных земными благами, производит на меня странное впечатление, — со вздохом сказала Камилла. — Видя, как великодушна, как расточительна природа, можно предположить, будто она не желает видеть ни одного человека, который не получил бы своей доли от ее щедрот, ведь людям всего только и надо, что протянуть руку и взять необходимую им пищу, а в каком-то смысле и одежду. Мне кажется, что бедность должна оставаться грустной привилегией больших городов; можно понять, когда с голоду умирают посреди этих бесконечных улиц, мощенных камнем, но здесь?..
   — Здесь умирают от голода так же, как в городе, мадемуазель, потому что пословица «Каждый за себя» вследствие людского себялюбия соблюдается в деревне не менее неукоснительно, чем в городе. Однако должен признать, что, хотя в деревнях нищета еще глубже, еще сильнее, чем в больших центрах проживания населения, все же здесь она менее жестока и легче переносится. В самом деле, в наших деревнях мансарда бедняка — это маленький домик, оживляющий деревенский пейзаж, веселые гирлянды виноградной лозы, что вьется по потрескавшемуся фасаду, и ирисы, устремляющие вверх свои зеленые клинки и розовые цветки на гребне крыши. Каким бы прозаичным, каким бы заурядным ни был человек, эта столь красочная, столь пленительная поэзия, которая недоступна его пониманию, все же поражает и утешает его; у него есть клочок земли, плоды которой служат ему более ощутимым вознаграждением; у него есть валежник, который щедрость государства и крупных землевладельцев позволяет ему собирать в лесах; наконец, у него есть солнце, лучи которого люди еще не додумались поделить.
   — Но благотворительность, о которой вы забываете, сударь! — живо воскликнула Камилла.
   — Нет, я не забываю о ней, — ответил молодой человек. — Да, благотворительность, как вы говорите, существует; однако, хотя она здесь чуть более действенная, чем в Париже, поскольку местный богач находится в непосредственном соприкосновении с несчастными, чья назойливость его утомляет и чей вид оскорбляет тонкость его чувств, здесь она нисколько не менее беспомощна, чем там.
   — Позвольте вам заметить, сударь, что в этот миг вы несправедливы по отношению к самому себе, — сказала Камилла, непроизвольно приближаясь к своему спутнику и идя рядом с ним.
   — Нет, я вовсе не несправедлив, даже по отношению к себе, мадемуазель, ибо, раздавая милостыню, я всегда испытывал не столько чувство гордости, сколько чувство унижения при мысли о том, как мало пользы она может принести. Вы очень удивитесь, если я вам скажу, что эта проблема нищеты доставила мне немало бессонных ночей, хотя, хвастаясь этим перед вами, я не являюсь ни экономистом, ни политическим деятелем.
   Теперь настала очередь Камиллы посмотреть на Анри с восхищенным умилением.
   — Я испытываю к вашей скромности ничуть не больше почтения, чем вы испытываете к моей, сударь, — сказала она ему. — Вы пожелали назвать шедеврами мое маранье, а я считаю себя вправе объявить вас если и не самым большим филантропом, то по крайней мере человеком с благородным сердцем.
   — Я нисколько не лучше, чем мои ближние, мадемуазель; быть может, у меня просто чуть более развита чувствительность, и душа моя возмущается при виде страданий, вот и все; мои добрые дела скорее являются следствием инстинкта, а не каких-либо продуманных решений. Вид бедняка производит на меня впечатление, от которого я долго не могу освободиться. Когда во время верховой прогулки я встречаю на дороге нищего, сгорбленного как усталостью, так и прожитыми годами, и идущего, опираясь на палку — единственное его достояние, — туда, куда указывает ему перст Божий; когда мой взгляд останавливается на его бесформенных, уже не имеющих ни цвета, ни названия лохмотьях, неспособных прикрыть наготу того, кто в них облачен, и на этом землистого цвета лице, осунувшемся от голода; когда я вижу, как униженно он протягивает ко мне свою шляпу; когда я слышу, как губы его бормочут призыв к моему милосердию, заученная монотонность которого придает ему еще более печали, — что-то необъяснимое происходит во мне: мое сердце сжимается, глаза увлажняются, дрожащие пальцы тянутся к кошельку; какой-то таинственный голос велит мне встать на колени, чтобы поднести мой дар этому человеку и сказать ему: «Брат, прости меня! Прости мне эти мои одежды, отличающиеся от тех, что носишь ты. Прости мне мое благосостояние, прости мне эту роскошь, которую я заслужил не более, чем ты заслужил свою нищету». Увы, мадемуазель, я человек, и не стоит вам говорить, что этот голос остается без ответа, монета скользит из моей ладони в ладонь бедняка, и я мчусь прочь, нахлестывая лошадь, чтобы не слышать его благословений, так мало мною заслуженных. Но напрасно я убегаю, призрак нищеты преследует меня в течение многих дней. И тогда я подаю чуть больше: но что представляют собой эти мои подаяния, мадемуазель? На них едва ли уходят мои излишки, а милосердие только тогда действительно достойно своего имени, когда вследствие его ты идешь на какие-либо лишения! Ах, — продолжал Анри, тяжело вздохнув, — если бы Господу было угодно послать мне подругу жизни, которая понимала бы меня!..
   Пока Анри говорил все это, им попалось на дороге грязное, усеянное рытвинами место, и молодой человек, не прерывая свое речи, предложил руку спутнице, чтобы помочь ей преодолеть возникшее препятствие. Девушка слушала Анри с неослабным вниманием и, по-видимому, заметила, что она продолжает держать молодого человека за руку, лишь тогда, когда он закончил последнюю фразу. Она осторожно высвободила руку и отстранилась от него.
   Анри с беспокойством повернулся к своей новой подруге: она шла медленно, опустив глаза, но тем не менее он заметил крупные слезы, катившиеся по ее свежим, атласным щечкам, и тогда в его взгляде мелькнула молния радости, так как ему почудилось, что высказанное им пожелание осуществимо. Они продолжали идти в полном молчании, на некотором расстоянии друг от друга; однако, хотя их губы были сомкнуты, было очевидно, что их души слились в едином порыве.
   Они вошли в деревню и посетили несколько домов один за другим; и тогда Камилла смогла оценить, насколько это милосердие, о котором Анри говорил с таким пренебрежением, было разумным и мудрым.
   Преисполненные заботы и нежности к детям, сельские жители мало внимания уделяют старикам и больным. Их равнодушие в этом отношении расценивается как душевная черствость. Но они заслуживают такое упрек не больше, чем заслуживает его солдат, у которого при виде товарища, упавшего на поле битвы, не дрогнул от волнения ни один мускул на лице. Крестьянин — это тот же солдат, только вооруженный лемехом плуга. Он сражается с нищетой, своим вечным врагом, которого никак не может победить его труд. Став бесчувственным к страданиям других из-за своих собственных страданий, он ведет счет тем, кто пал, сокрушенный ужасным гнетом, и сознание, что он, точно так же как те, кто опередил его, не избежит своей участи, делает из него стоика; он говорит себе: «Сегодня он, завтра я». Многие возмущаются алчной скаредностью, с которой он отказывается от помощи врача и от лекарств как для себя, так и для своих близких; при этом забывают, что если крестьянин придает столько значения деньгам, так это только потому, что он единственный, для кого эти деньги действительно связаны с тяжелейшим трудом. Разве не один только рок подсказывает тем, кто умирает от голода на спасательном плоту, страшные слова: «бесполезные рты», и разве можно, будучи справедливым, возлагать за это ответственность на потерпевших крушение? Они делят оставшийся у них кусок хлеба между теми, чьи руки еще в силах направлять обломки судна к берегу; что касается остальных, да примет их Господь в своем милосердии! И, по правде говоря, стоит ли их жалеть больше всего?
   Анри не терял времени, вступая в спор с бесчувственностью, смягчить которую может только достаток и благополучие, он шел прямо туда, где видел горе, помогал страждущим, выступая в роли Провидения для всех обездоленных.
   Дважды или трижды в неделю он навещал тех, кого называл «инвалидами мотыги», то есть окрестных стариков и больных; приходя к ним, Анри следил, чтобы предписания врача строго выполнялись, записывал, в каких лекарствах они нуждались, и обеспечивал их этими лекарствами из аптеки, которую он устроил в своем замке; он беседовал с несчастными, утешал, ободрял их, посылал им в период выздоравливания питательные продукты, вино, действовавшее на эти организмы, ослабленные лишениями, эффективнее любого лекарства; он добивался того, чтобы больные и старики получали в свои домах уход, который требовало их состояние; он заботился об их нуждах, шел навстречу их скромным желаниям, беспокоился о том, чтобы зимой в очаге у них всегда был огонь и чтобы все его подопечные имели теплую одежду. Впрочем, молодой человек соизмерял свои благодеяния с теми заботами, которыми окружали этих несчастных их ближние, так что присутствие старика в семье не только не являлось тяжелым бременем, а становилось источником достатка в доме.
   Вот почему Камилла видела, как под каждой крышей, куда бы они ни заходили, Анри пожинал обильную жатву благословений; это благоговейное почтение, которое старики проявляли по отношению к молодому человеку, вызвало в ней изумление и умиление. Не в состоянии отвести от Анри глаз, она смотрела на него с чувством, приближающимся к восхищению; девушка завидовала беднякам, больным, так как они имели право взять его руку и прижаться к ней губами. Множество смутных, противоречивых чувств переполняло ее потрясенное сердце, но Камилла предавалась этим приятным ощущениям, даже не пытаясь разобраться в них. Однако одно неожиданное происшествие помогло ей понять, что творилось в ее душе.
   Анри и его спутница находились в доме старой парализованной женщины, слегка помешанной. Молодой человек представил ее Камилле как одну из своих любимиц, и, возможно, благодаря этому предпочтению, а быть может, только благодаря своему возрасту, эта женщина говорила с Анри с большей свободой и непринужденностью, чем остальные бедняки деревни.
   Как только они вошли, маленькие серые глазки старухи безотрывно вперились в Камиллу и, спрятавшись под густыми бровями, смотрели так живо и, казалось, так проницательно, что девушка сильно смутилась.
   Без сомнения, результат этого осмотра был благоприятным для девушки, поскольку на губах мамаши Симон (так звали эту женщину) появилось некое подобие улыбки.
   — Вы можете, моя милая барышня, похвалиться, что у вас счастливая рука, — без всякого вступления сказала мамаша Симон, жестом указывая на Анри. — Ведь вы могли бы лет десять бегать в поисках по всему свету, прежде чем встретить подобного ему.
   Камилла была совершенно озадачена.
   — Примите и вы мои поздравления, господин Анри, — продолжала старуха. — Девушка прехорошенькая, и если только она так же добра, как вы, то Господь, если он не пошлет вам счастья, о котором его будут просить столько голосов, должно быть, просто глухой, каким был мой покойный муж.
   — Что за вздор вы говорите, мамаша Симон? — промолвил Анри, смущенный почти так же, как и Камилла.
   — Будет вам, — произнесла женщина, — ведь это же ваша невеста, не правда ли?
   Анри сделал попытку рассмеяться и отрицательно покачал головой.
   — Ну, хватит, — заявила мамаша Симон, — я уверена, что это она.
   — Вы в этом уверены?
   — Да, я в этом уверена. Вы, видимо, забываете, что я ясновидящая и что от меня ничего нельзя скрыть. Я говорю вам: это ваша невеста. Едва я заметила вас перед этой дверью, так мило держащихся друг за друга, как мне все сразу стало ясно.
   — Но, мамаша Симон, — не без волнения произнес Анри, — я клянусь вам, что вы ошибаетесь. Между мадемуазель и мною даже речи не было о том, в чем вы так уверены.
   — Что это доказывает, если речь об этом зайдет сегодня или завтра? Я говорю вам, господин Анри: вот ваша жена, и я говорю вам, мадемуазель: вот ваш муж. Я это вижу, и это так же верно, как если бы под этим подписались все нотариусы мира!
   Понимая, как тяжела могла быть для Камиллы эта сцена, свидетелями которой были два или три человека, Анри хотел заставить старушку замолчать, но такое противодействие лишь возбудило мозг больной, и мамаша Симон начала заговариваться, а затем забилась в нервном припадке: попытки успокоить ее оказались бесплодными.
   Тогда Анри подошел к Камилле и подал ей руку:
   — Во имя милосердия, мадемуазель, позвольте, чтобы греза этой несчастной на миг стала действительностью.
   Камилла дотронулась своими пальчиками до его дрожащей руки и позволила ему подвести себя к креслу, в котором металась бедная сумасшедшая.
   — Ну же, мамаша Симон, успокойтесь, — неуверенно произнес молодой человек. — Вы правы, и мадемуазель, как вы и сказали, моя невеста.
   При этих словах мамаша Симон разразилась гортанным, отрывистым смехом, и приступы, похожие скорее на спазмы, вызвали содрогание всех мускулов ее исказившегося лица:
   — А! Меня не обманешь, я ясновидящая, я ясновидящая!
   Затем, мало-помалу приходя в себя, она добавила:
   — Мы никогда не могли вас в чем-нибудь упрекнуть, господин Анри, но сегодня вы поступили очень дурно. К чему отказывать тем, у кого столько причин любить своего благодетеля, в радости видеть вас счастливым, господин Анри, прежде чем Господь призовет их к себе?
   Не ответив, Анри поспешил увести Камиллу из дома, но, хотя эта сцена, казалось, произвела на девушку глубокое впечатление, у нее все же хватило самообладания опустить свой кошелек на порог домика мамаши Симон, и это доказывало, что видение или предсказание старушки ее вовсе не рассердило.

XXVI. ПЕРВЫЕ ШАГИ ГОСПОДИНА ПЕЛЮША

   Молодые люди не прошли по улице и десяти шагов, как заметили мужчин, женщин и детей, бежавших к дому Мадлена. Обеспокоенный столь необычным оживлением в тихой деревушке Норуа, Анри окликнул одного из них, и тот, узнав графа де Норуа, бросился к нему со всех ног.
   — Ах! Господин Анри, — крикнул он, — поспешите в лес Вути, оттуда в замок прислали за шарабаном; говорят, случилось большое несчастье!
   — Несчастье?! — воскликнул Анри, в то время как Камилла, совершенно растерявшись, бледная как призрак, ухватилась за него.
   — Да, ранен человек.
   — Отец! — вскричала Камилла и пошатнулась. Молодой человек поспешил поддержать ее.
   — Нет, мадемуазель, нет, — произнес он. — Это не ваш отец. Во имя Неба, мужайтесь, это не ваш отец. Подумайте, ведь в лесу Вути находятся двадцать, тридцать человек.
   — Мой отец, — повторяла Камилла, — ранен, убит… Боже мой, я была слишком счастлива сегодня!
   Последние слова девушка пробормотала, теряя сознание, но, как бы невнятно она их ни произнесла, Анри все же расслышал их. Он поднял ее на руки и перенес в соседний дом, предварительно приказав тому, кто сообщил это роковое известие, срочно найти коляску.
   А теперь расскажем, что же произошло в лесу Вути.
   Охотники отправились туда с пылом и воодушевлением, характерным для такого рода предприятий; удовольствие, которое каждый предвкушал, и винцо Мадлена развязали все языки. Жюль Кретон преследовал Бенедикта своими насмешками; г-н Редон то одному, то другому доказывал необходимость проложить в коммуне новые пути сообщения; органист, следовавший за всеми ради любительской забавы и желавший прогулкой помочь пищеварению, исполнял вариации на тему арии из «Дезертира»; Мадлен давал указания стрелкам и загонщикам; что же касается г-на Пелюша, то он испытывал непривычный подъем чувств.
   Он был слишком воздержан за столом, чтобы завтрак оказал на него хоть малейшее влияние, но вот свежий воздух, вид этой колышущейся толпы, среди которой он находился, опьянили его. Господин Пелюш принял воинственный вид, какой до сих пор приберегал для торжественных дней, когда ему приходилось во главе своей роты проходить перед гражданской королевской властью; но в данном случае торжественность его выправки сочеталась со своеобразной небрежностью: его фетровая шляпа была слегка сдвинута набок; испробовав различные способы носить свое ружье — он закидывал его за плечо, ставил на руку, словно часовой, — цветочник в конце концов решил держать оружие горизонтально в правой руке, причем с развязностью, которая казалась ему признаком хорошего тона; левой рукой он небрежно поигрывал поводком Фигаро, чье послушание пока было образцовым; бросая взгляды по сторонам, г-н Пелюш, казалось, вопрошал всех своих соседей, какое он производит на них впечатление, и мы можем поспорить, что в эти минуты он сожалел лишь о том, что не может увидеть себя со стороны и восхититься своим великолепным костюмом и своими манерами. Иногда его самовлюбленный взгляд останавливался на широкой пунцовой ленточке, сиявшей в бутоньерке его охотничьей куртки подобно цветку граната, и время от времени, переставая доверять глазам, он трогал ее рукой, чтобы убедиться, что она на месте. Целиком во власти удовлетворения, которое ему доставляла надежда, что отныне ему ни в чем не придется завидовать Мадлену, он кстати и некстати заговаривал со всеми встречными и совершенно забыл о всех треволнениях, причиненных ему любезностью г-на Анри по отношению к Камилле.
   — Твое ружье, по крайней мере, не заряжено? — спросил, подойдя к нему, Мадлен.
   — Как это мое ружье не заряжено?! Конечно, оно заряжено, и даже так, как ты мне советовал: правый ствол дробью для зайцев и косуль, а левый пулей для кабана, и можешь рассчитывать на меня: и то и другое попадет прямо в цель.
   — Да, — отвечал Мадлен, поднимая дуло ружья своего старого приятеля, — если ты не пошлешь заряд туда, куда вовсе не желал его отправлять! Разве ты не знаешь, неосторожный, что одного неловкого шага, одного колючего куста достаточно, чтобы непроизвольно взвести курки твоего ружья и произошел выстрел, а в том положении, в каком ты его держишь, пуля неизбежно попадет в одного из тех, кто тебя окружает? Послушай, положи ружье на плечо, как это сделал я.
   — Ба! — воскликнул г-н Пелюш, испытывая некоторое унижение от полученного урока. — В национальной гвардии мы не боимся увидеть дуло оружия, повернутое товарищем в нашу сторону; правда, мы солдаты.
   Услышав столь непривычное выражение из уст доблестного капитана, Мадлен не мог удержаться от улыбки, но у него хватило добросердечия скрыть ее от своего друга; впрочем, охотники приближались к лесу Вути, и бывшему торговцу игрушками потребовалось немало усилий, чтобы заставить своих спутников хранить молчание.
   Лес Вути примыкал к опушке леса Виллер-Котре с южной стороны; его ложбины, защищенные от северного ветра, служили излюбленным убежищем для всякого рода зверей из этой части леса; но он был труднопроходим, холмист, в нем почти не было подлеска, который заглушил бы вереск, в некоторых местах достигавший высоты человеческого роста, и остролист, тут и там разросшийся в непроходимую чащу; поэтому охота с гончими была там трудна, а облавы, чтобы они дали результат, следовало проводить с большим мастерством.
   Предстояло проверить первый оцепленный участок угодий; один старый браконьер должен был направить загонщиков, а Мадлен взялся расставить охотников на узкой дороге, по сторонам которой местами попадались довольно удобные полянки.
   Всякий раз, когда Мадлен указывал новое место очередному стрелку, г-н Пелюш смотрел на друга с удивлением, мало-помалу перераставшим в недовольство.
   — Мне кажется, — сказал он наконец, когда Жюль Кретон, в свою очередь, покинул их и цветочник остался наедине с Мадленом, — что, будучи среди вас единственным посторонним, я заслужил более уважительного отношения к себе. Разве ты не мог поставить меня одним из первых, вместо того чтобы заставлять следовать за собой по этой дороге, усеянной глубокими рытвинами, словно капканами, в которых я уже раз шесть чуть было не вывихнул ногу?
   — Старина Пелюш, охота напоминает Царство Божье: прибывшие последними занимают первые места; впрочем, у меня есть свои причины держать тебя возле себя. Не огорчайся, тебе больше нет нужды идти дальше, и посмотри, как ты вознагражден за свои страдания: быть может, во всем лесу нет более удачного места, чем это. На середине подъема, на направлении, излюбленном косулями и кабанами, рядом с дубом, за которым даже гиппопотам будет невидим; справа и слева ковер из низкого вереска, ровный, словно трава на лужайке… Да здесь и мышь не проскользнет незамеченной. Но, черт возьми, твоя собака все испортит. Почему ты не отдал ее какому-нибудь загонщику?
   Господин Пелюш покачал головой и улыбнулся с видом знатока.
   — Не будем об этом больше говорить, Мадлен, — сказал он. — У меня есть на этот счет свои соображения, как они есть и у тебя.
   — Постарайся, по крайней мере, чтобы пес тихо сидел во рву. Обычная собака на это пошла бы, но Фигаро!..
   — Именно потому, что Фигаро необычная собака, я и пожелал сохранить ее при себе.
   — В конце концов, поступай как знаешь! А теперь выслушай мои указания: не курить, не кашлять, не прочищать горло, не шевелиться, но смотреть в оба — это то, что касается дичи; остерегайся покидать свой пост, ни на шаг не переступай ту линию, по которой движутся загонщики, — это то, что касается твоей безопасности; наконец, помни: и справа и слева у тебя есть сосед, кого твоя дробь или твоя пуля могут поразить, если ты будешь стрелять по прямой, и, следовательно, открывай огонь лишь тогда, когда добыча окажется хотя бы на середине тропинки, что у тебя за спиной, — это то, что относится к твоему нежеланию, насколько я понимаю, стать невольным убийцей.
   — Будь спокоен, Мадлен, — нетерпеливо проговорил г-н Пелюш.
   — Я буду неспокоен и буду требовать от тебя то, что сказал тебе. Твои подвиги на улицах Парижа не могли дать тебе возможность оценить, как странно может вести себя этот страшный метательный снаряд, который называется пулей и которому достаточно бывает камушка на земле или сучка в стволе дерева, чтобы изменить свое направление. Разве в прошлом году я не видел, как ружье, пристрелянное лучше всего в округе, уложило на землю беднягу, находившегося более чем в шестидесяти шагах от того места, куда оно было нацелено и где пуля оставила свою отметину?
   — Черт возьми! — возмутился г-н Пелюш. — Тебе следовало бы обратиться со своими указаниями к моим соседям справа и слева.
   — Этими соседями являются твой покорный слуга, кого никогда и никто не упрекал в неосторожности, и Жюль Кретон, кто обращается с оружием с еще большим хладнокровием и большей ловкостью, чем я.
   — Что ж, — сказал г-н Пелюш, который, несмотря на свою самоуверенность, был, казалось, неприятно поражен настойчивостью Мадлена, — хоть я и отношусь к смерти как к безделице, все же, если мне придется пасть от руки друга, я, думается, никогда не утешусь.