Что же она делала?
   Она мечтала.
   Этим прелестная Камилла также отличалась от своего отца и мачехи, которые никогда не предавались мечтам, — лишь по ночам им снились порой сны; Камилла же грезила в основном наяву.
   О чем же она мечтала?
   Неразрешимый вопрос. Чтобы понять мечты шестнадцатилетней девушки, надо самому быть шестнадцатилетним. Прихотливое воображение рисовало в ее уме фантастические пейзажи; в волшебных садах ее грез ей чудились куртины идеальных цветов, свежих и благоухающих; каждый день ей виделся новый эдем, освещенный светом золотой зари или синеватых сумерек и только что вышедший из рук сотворившего его Господа, поселившего там лишь бабочек и птиц: в этом раю пока недоставало венца творения, то есть человека.
   И действительно, какой мужчина среди тех, кого видела Камилла в своем ли пансионе, в магазине ли на улице Бур-л'Аббе и даже во время прогулок в Венсенском лесу или в Роменвиле, — какой мужчина был достоин войти в этот земной рай, ходить по его девственной траве, вдыхать его струящийся прозрачный воздух? Поэтому эдем оставался пустынным, и никогда среди тех пейзажей, в которые Камилла старалась воплотить свои грезы, не мелькал образ человека.
   И теперь уже читатель не удивится, если мы ему повторим, что, в то время пока г-н Пелюш старался как можно удобнее устроиться в своем углу, чтобы заснуть, Камилла открыла окно со своей стороны, высунула в него локоть, положила голову на руку и принялась мечтать.
   О чем же она мечтала? Уносилась ли она мыслями в какой-нибудь новый эдем? Вставал ли в ее воображении какой-нибудь неведомый райский уголок?
   Нет, девушка всего лишь задавалась вопросом, какие глаза у г-на Анри: голубые или черные, и этот важнейший вопрос поглощал не только ее мысли, но и все ее способности.
   Господин Пелюш, которому не было никакого дела до того, какого цвета глаза у г-на Анри, и который, вероятно, уже и думать забыл о г-не Анри, г-н Пелюш, найдя удобное положение, спал мертвым сном и звучным, однообразным храпением отвечал на переменчивое ржание трех першеронов, тянувших дилижанс.

XII. КАК ГОСПОДИН ПЕЛЮШ ВПЕРВЫЕ УВИДЕЛ КРОЛИКОВ В ВЕРЕСКОВЫХ ЗАРОСЛЯХ, КУРОПАТОК В ЖНИВЬЕ И ЖАВОРОНКОВ В НЕБЕ

   Мы не можем сказать точно, до какого часа мечтала Камилла, но мы можем утверждать, что г-н Пелюш проснулся лишь тогда, когда первые лучи солнца, проникнув через стекло дверцы, заиграли на его закрытых веках.
   Было где-то около пяти или шести часов утра, то есть тот час, когда г-н Пелюш, просыпаясь, издавал свое обычное утреннее «Гм!», которым он ежедневно будил г-жу Пелюш.
   Следовательно, ничего не изменилось в привычках хозяина «Королевы цветов». Он без просыпу, словно в собственной постели, проспал в купе свои обычные семь часов, которые, согласно народной мудрости, необходимы для здоровья человека.
   Если бы г-н Пелюш накануне предавался тем же самым поэтическим мечтаниям, какими Камилла обольщала свое воображение, то, открыв глаза, он мог бы вообразить, что попал в один из волшебных садов, увиденных им в фантастических грезах.
   Утренний ветерок, налетавший свежими порывами, доносил терпкие запахи тимьяна, вереска и чабреца, устилавших землю, а на их изящных побегах дрожали капли росы, словно несметное множество бриллиантов, в каждом из которых лучи встающего солнца зажигали сверкающую золотую искорку. Посреди этого огромного ковра из трав, фиолетовым покрывалом растянувшимся на склоне холма, поднимались, покачивая своими желтыми султанчиками, кусты дрока и березовые рощицы с трепещущей листвой и серебристой корой; чуть дальше высилась стена из величественных буков и дубов с густой кроной, через которую еще не могли пробиться лучи света.
   Господин Пелюш, не до конца осознавая, где он находится, широко раскрыл от удивления глаза. Их изумленное выражение свидетельствовало о его невольном почтении к этой девственной чистоте природы, которая, подобно гуриям, каждое утро возрождалась еще более свежей и невинной.
   Но взгляд его с каким-то особым интересом прежде всего остановился на серых четвероногих зверьках с длинными опущенными ушами и белыми торчащими хвостами, со скоростью молний сновавших среди зарослей вереска, кустов дрока и берез. Время от времени один из них замирал на каком-нибудь высоком бугорке, садился на задние лапы, настораживал уши, смотрел на проезжающий дилижанс и, вероятно чего-то испугавшись без причины, точно так же как перед этим остановился без всякой цели, стучал лапами по земле, а затем исчезал в какой-нибудь норке, зияющей на поверхности почвы.
   Понаблюдав за этими животными, проворными, дерзкими и столь пугливыми одновременно, г-н Пелюш в конце концов стал подозревать, что это и есть кролики, и Камилла, с которой он посоветовался по этому поводу, подтвердила его догадку.
   Господин Пелюш, до сих пор знакомый лишь с неповоротливыми домашними кроликами, сидящими в клетках, впервые в жизни увидел эту молнию из плоти и крови, которая называется диким кроликом.
   Это зрелище погрузило и его в глубокую задумчивость; он спрашивал себя, как охотник может уследить за столь стремительными движениями и каким проворством надо обладать, чтобы выстрелить из ружья именно в тот миг, когда мушка и кролик находятся на одной визирной линии.
   Спустя несколько мгновений этих безмолвных размышлений г-н Пелюш невольно покачал головой, тем самым без слов признав то, что он сознавал, каких трудов стоит ружейная охота на кроликов, особенно для человека, решившего предаться этому занятию в пятидесятилетнем возрасте.
   Дорога пошла под уклон, и дилижанс покатился быстрее, оставляя позади вересковые заросли, и вскоре выехал на равнину, или, лучше сказать, на обсаженную деревьями дорогу, слева от которой бескрайняя равнина тянулась до самого горизонта, а справа ее ограничивал только лес.
   Эта равнина казалась не менее чувствительной к пробуждению природы, чем рощи деревьев и заросли вереска; взору путешественников открывались длинные полосы эспарцета с розовыми метелками, клевера со звездообразными листьями и рапса с золотистыми цветами, отделенные друг от друга сжатыми полями, на которых не оставалось ничего, кроме той части стеблей пшеницы, ржи и овса, что называют стерней. Среди этих коротких, в шести дюймах от земли срезанных стеблей г-н Пелюш заметил стайки из пяти-шести птиц, торопливо перебегавших от одного прямоугольника искусственного луга к другому и двигавшихся с таким необычайным проворством, что он отказывался верить, будто простые двуногие существа могут развивать подобную скорость передвижения; а поскольку, чтобы лучше разглядеть их, г-н Пелюш высунул в окно дверцы не только голову, но и все туловище, эти птицы, испугавшись, взлетели и за несколько секунд скрылись из виду, и он грустно признался сам себе, что если охота на кроликов показалась ему весьма трудным делом, то охота на куропаток для него просто невозможна, даже если в руках у него ружье за четыре тысячи франков.
   Время от времени внимание г-на Пелюша привлекал к себе жаворонок, запоздавший со своей звонкой песней: наверстывая упущенное время, он резко вспархивал с земли и, издавая мелодичную трель, почти отвесно взмывал вверх, пока не превращался в точку на небосводе, а его пение не начинало походить на едва слышный щебет, затем он неожиданно камнем падал вниз еще быстрее, чем взлетал, и, казалось, вновь обретал крылья лишь в трех или четырех дюймах от поверхности земли, где и исчезал между двумя комками почвы, таких же серых, как и он.
   Господин Пелюш, для которого все здесь было ново, ибо до сих пор он покидал пределы Парижа лишь во время коротких прогулок с дочерью, о которых мы рассказывали, удивлялся всем этим проявлениям многообразной жизни природы и ее живительному и нескончаемому движению. В своем наивном изумлении он указывал Камилле на куропаток, бегающих по стерне, и жаворонков, исчезающих в небе, как прежде обращал ее внимание на кроликов, играющих в уголки в зарослях кустарника; и каждый из его жестов сопровождался угрозой, бахвальство которой г-н Пелюш в глубине души не скрывал даже от самого себя: «О! Если бы мое ружье не лежало в футляре!»
   Что же касается Камиллы, то она следовала взглядом за жестами отца и слушала его сетования с рассеянностью, доказывавшей, несмотря на любезную улыбку, которой девушка хотела скрыть свою невнимательность, что ее заботят вовсе не кролики, куропатки и жаворонки, выводившие г-на Пелюша из себя.
   Погруженные в эти впечатления, они добрались до самой нижней части долины Восьен, откуда можно было выбраться, лишь поднявшись на холм, склоны которого были настолько круты, что кондукторы непременно предлагали пассажирам подняться в гору пешком, чтобы они размяли затекшие конечности и облегчили подъем лошадям.
   Так что Левассёр обратился к г-ну Пелюшу и Камилле с этим обычным предложением; но г-н Пелюш, памятуя об «очаровательном молодом человеке» и не сомневаясь нисколько, что тот воспользуется случаем и попытается вновь завязать с Камиллой ту беседу, которую г-н Пелюш, по его мнению, так осмотрительно прервал, язвительно ответил, что заплатил шестнадцать франков за то, чтобы он и его дочь проделали путь в карете, а не пешком. Кондуктор поклонился, и, поскольку они приближались к месту назначения, как выражаются путешественники, а именно там, в месте назначения, дают чаевые, он удовольствовался следующими словами:
   — О! Как вам будет угодно, мы никого не принуждаем; между прочим, с вершины холма вы сможете увидеть Виллер-Котре: мы подъезжаем.
   — Тем лучше, — величественным тоном заметил г-н Пелюш.
   Затем, достав из кармана часы, он добавил:
   — Так и должно быть, раз мы должны прибыть в Виллер-Котре в восемь часов, а сейчас четверть восьмого.
   И он откинулся в угол, не обратив внимания на разочарование Камиллы, которая надеялась воспользоваться представлявшейся возможностью, чтобы узнать, какие глаза у г-на Анри — черные или голубые.
   Карета взбиралась вверх так медленно, словно в нее были впряжены волы, и Камилла за время этого подъема на какое-то мгновение отвлеклась от своих мыслей, любуясь восхитительным пейзажем, разворачивавшимся перед ее глазами. И в самом деле, на первом плане открывалась панорама всей долины Восьен, заросшей ольхой, которая пламенела от первого дыхания осени, и изрезанной крохотной речушкой, которая в этой ясной атмосфере утренней свежести несла, извиваясь, свои чистые, прозрачные и мягкие воды, темнеющие, когда они протекали под густой листвой прибрежных деревьев, и, напротив, отливающие золотом и багрянцем, когда на них попадали лучи солнца. На втором плане расстилался во всю ширину долины пруд Вуалю, вытянувшийся в длину, словно озеро расплавленного серебра, на четверть льё, со своей живописной мельницей, которая, казалось, с одной стороны выходила прямо из воды, а с другой — из зарослей зелени и служила ему запрудой; а на горизонте простиралась цепочка невысоких холмов, увенчанных зелеными массивами густого леса, и на одном из них, подобно гранитному эгрету, стояла гордая и живописная башня Вез — феодальные руины XV века.
   Вид этот произвел такое впечатление на сознание Камиллы, что она впервые в жизни в мельчайших подробностях рассмотрела реальный пейзаж, который, будучи творением природы, был, однако, не менее достоин занять место среди картин, созданных ее воображением.
   Наконец они достигли вершины холма, и, в то время когда дилижанс остановился, чтобы лошади передохнули, а пассажиры заняли на время покинутые ими места, Камилла и г-н Пелюш в самом деле смогли различить на горизонте посреди огромного густого массива зелени маленькие белые домики городка, где им предстояло сделать недолгую остановку, предпоследнюю в их путешествии.
   — О! — воскликнула Камилла. — Вот, вне всякого сомнения, Виллер-Котре, родина Демустье.
   — Что это еще за Демустье? — спросил г-н Пелюш.
   — Автор «Писем к Эмилии о мифологии», поэт. Господин Пелюш ничего не ответил, но сделал такую гримасу, которая дала понять его дочери, что если у Виллер-Котре нет других достоинств, то, когда ему придет время отойти от дел, он вряд ли поселится на родине автора «Писем к Эмилии о мифологии».
   После пятиминутного отдыха экипаж тронулся в путь.
   Мы вынуждены несколько опередить его, так как в ту самую минуту, когда дилижанс возобновил свое движение, в гостинице «Золотой крест», где его ожидали ровно в восемь часов, происходили события, о которых необходимо сказать здесь несколько слов, чтобы не загромождать позже наш рассказ подробностями, которые могли бы показаться ненужными длиннотами, если бы мы упомянули о них в другом месте.
   Итак, расскажем hie et nunc note 2 то, что происходило в это время в гостинице «Золотой крест».

XIII. КАК ЧРЕВОУГОДИЕ МОЖЕТ ПОВЛЕЧЬ ЗА СОБОЙ САМЫЕ ТЯЖЕЛЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ И НАНЕСТИ УЩЕРБ САМЫМ ПРЕВОСХОДНЫМ ДОСТОИНСТВАМ

   Хозяином гостиницы «Золотой крест», стоявшей в конце Суасонской улицы, в части города, противоположной той, откуда въезжал дилижанс из Парижа, был честный и добрый человек по имени Мартино. Он снискал широкую известность благодаря своим кулинарным талантам, которые по достоинству ценили путешественники, направлявшиеся из Лана в Париж и из Парижа в Лан и останавливавшиеся у него для завтрака в одиннадцать утра или. для обеда в пять вечера.
   Но какими бы пунктуальными ни были кондукторы этих двух вызывающих почтение колымаг, точность, с которой они останавливались перед дверью гостиницы «Золотой крест», не могла сравниться с той точностью, с какой на ее пороге появлялась большая легавая собака с коричневой шерстью, тонкими и мускулистыми ногами, длинными висячими ушами, глазами, полными огня, сверкавшими в полутьме, словно изумруды. И действительно, едва замолкал в кухне последний бой часов, как метр Фигаро — так звали собаку, — с ласковым видом входил на кухню, бросая при этом искоса взгляд на вертел, и исподтишка пробирался в обеденную залу, где для путешественников был накрыт стол.
   Там он затаивался, смиренно забившись в самый темный угол.
   Когда пассажиры, выйдя из дилижанса, в свою очередь входили в обеденную залу и занимали места вокруг стола, то тут и появлялся Фигаро, неся в пасти небольшую круглую соломенную подстилку, клал ее на пол на некотором расстоянии от прибывших и садился на нее с исключительно серьезным видом, опираясь на передние лапы, такой же неподвижный, как сфинкс с горы Киферон, собирающийся задать свою смертельную загадку античным путешественникам, которые направляются из Дельф в Фивы.
   Этот признак хорошего воспитания и вежливой почтительности почти всегда безотказно располагал нынешних путешественников в пользу Фигаро. Ему оказывали знаки внимания, и пес отвечал сначала тихим ворчанием, высунув язык длиною в пятнадцать сантиметров и облизываясь, затем начинал жеманно любезничать с новыми знакомыми, и это в конце концов приводило к тому, что все куриные и кроличьи кости и все остатки еды на тарелках и блюдах предлагались Фигаро, который ни в коем случае ни от чего не отказывался, а позже с умиленным взором, раздувшимся брюхом, радуясь, как умеют радоваться собаки, и признательно виляя хвостом, провожал путешественников до дилижанса и заливистым лаем желал им доброго пути.
   Эта маленькая комедия возобновлялась дважды в день, то есть, как мы уже говорили, с одиннадцати до двенадцати часов дня и с пяти до шести часов вечера, и никогда ни г-н Мартино, ни его сын Огюст не замечали, чтобы Фигаро хоть раз пренебрег долгом гостеприимства.
   Но нигде более, кроме как в славной гостинице «Золотой крест», где с ним так доброжелательно и почтительно обращались и где он — не то чтобы из чувства деликатности, но из разумной предосторожности — ничего не трогал: ни бараньих ножек на вертеле, ни куриц, бегающих по навозу, ни уток и гусей, барахтающихся в луже, Фигаро, ученик Бабёфа и г-на Прудона, не имел ни малейшего нравственного понятия о чужой собственности. Самые суровые меры воздействия были бессильны восполнить этот пробел в его сознании. И заметьте как следует, что мы имеем в виду не одно лишь отеческое внушение, которое делал псу его хозяин, племянник Мартино, и которое заключалось в большем или меньшем количестве пинков и ударов, нанесенных с большей или меньшей силой в зависимости от серьезности проступка, а мы говорим также о тех опасностях, которым подвергалась более чем бродячая жизнь Фигаро, и ужасные акты мщения, которые порой предпринимали против него те, чьи интересы были затронуты его ненасытной прожорливостью.
   Вот почему Фигаро, обладающий изумительными охотничьими качествами, Фигаро, столбом застывающий в стойке, приносящий яйцо, не разбив его, подбирающий с превосходно навощенного пола монету в шесть лиардов, Фигаро вследствие мучившей его булимии никак не мог приучиться приносить первую штуку дичи, убитую его хозяином: если это был бекас, перепел или куропатка, то пес проглатывал их на месте, и так быстро, что охотник даже не успевал утешиться хотя бы видом кончика хвоста дичи, а если это был кролик или заяц, то Фигаро бросался на него, тут же оттаскивал в какое-нибудь углубление в земле или непроходимые заросли подальше от хозяина, чтобы успеть сожрать целого кролика или, по крайней мере, половину зайца прежде нежели карающий удар хлыста достигнет его собственных боков; затем, прекрасно сознавая свою вину, он после всяческих уверток подставлял спину для заслуженного наказания. Когда этот первый, но неизбежный эпизод охоты получал свое достойное завершение, дальше все шло наилучшим образом, и Фигаро доставлял вторую штуку дичи с редкостной ловкостью и осторожностью, если это была птица, и не повредив ни единого волоска, если это был заяц или кролик.
   Мы уже говорили, что своей прожорливости Фигаро был обязан как тяжелым последствиям, связанным с самим этим пороком, так и суровым телесным наказаниям со стороны тех, за чей счет этот его порок удовлетворялся.
   Так, однажды, когда пес охотился вместе со своим молодым хозяином в тех самых болотах Вуалю, которые, проезжая мимо них, видела Камилла и которые вызвали ее восхищение, охотник первым же выстрелом поразил бекаса; птица упала за кучей хвороста, высотой приблизительно в метр и длиной в три метра: она осталась здесь после того, как мельник из Вуалю срубил несколько ольх, и какой-то косарь, отправившись перекусить, прислонил к ней свою косу, так что ее ручка возвышалась над хворостом.
   Собака менее проворная, менее сильная, а главное, менее прожорливая, чем Фигаро, потрудилась бы обойти кучу хвороста, но такая умеренность в поведении была не в характере Фигаро. Он разбежался и прыгнул через препятствие, словно скаковая лошадь в стипль-чезе, прыгающая через барьер.
   Но едва неосторожный прыгун скрылся за хворостом, как раздался болезненный визг, и хозяин, к своему глубочайшему изумлению, увидел, что пес не возвращается.
   Он тут же подбежал к куче хвороста, но, более осторожный, чем Фигаро, обошел ее.
   Несчастное животное упало на острие косы, пронзившее ему при этом шею; к счастью, повреждены были только мышцы; артерия осталась целой, и ни гортань, ни пищевод не были затронуты.
   В трех дюймах от собачьей морды находился убитый бекас, которого Фигаро, к своему величайшему огорчению, не мог достать, и потому он смотрел на птицу взглядом, горящим скорее от вожделения, нежели от испытываемого им страдания, хотя кровь из его раны била фонтаном.
   Хозяин собаки прежде всего подобрал добычу и положил ее в охотничью сумку; эта операция вызвала у Фигаро такое разочарование, что, подняв голову, он совершенно самостоятельно освободился от лезвия косы. Подобно Эпаминонду, он сам вытащил из раны клинок.
   После этого примененное к нему лечение было весьма простым: шею Фигаро промыли в чистой воде соседнего ручья, платок из кармана хозяина послужил раненому животному тампоном, а галстук — бинтом, и пес продолжал охотиться весь остаток дня, как будто ничего не случилось.
   Не стоит и говорить, что рана при всей ее серьезности нисколько не повлияла на аппетит Фигаро, и поскольку первая штука дичи — а это, как мы сказали, был бекас — ускользнула от него, то вторая — коростель — мгновенно исчезла в пасти собаки.
   В другой раз Фигаро, заметив на двери мясника Моприве, — надо сказать, что именно с мясниками и колбасниками у обжоры были всегда самые серьезные проблемы, — заметив, повторяем, на двери мясника баранье сердце, висящее на крюке, и думая об этом крюке, на который было насажено сердце, не более, чем рыба думает о крючке, на котором извивается червяк, неосмотрительный Фигаро прыгнул, схватил кусок вожделенного мяса и остался висеть на крюке, вонзившемся ему в нёбо.
   Мясник, услышав визг жертвы, выбежал с ремнем в руках и, посчитав наказания крюком недостаточным, на славу отстегал висевшего Фигаро, после чего, взяв собаку в охапку, снял ее с крюка и поставил на лапы.
   Но одновременно с Фигаро на земле оказалось и свалившееся с того же крюка баранье сердце — первопричина всего случившегося.
   Едва встав на лапы, Фигаро бросился на баранье сердце и, схватив его, убежал прочь, оставив мясника настолько ошеломленным, что у него и в мыслях не было преследовать грабителя.
   Неприятности, почти всегда падавшие на голову папаши Мартино, в чьей гостинице, словно в неприкосновенном убежище, преступник скрывался после каждого совершенного им нового правонарушения, заставили хозяина «Золотого креста» потребовать от своего племянника Жоржа Мартино расстаться с собакой. Вследствие этого молодой Мартино, ценивший присущие Фигаро таланты, с сожалением дал дяде разрешение договариваться о продаже Фигаро первому встречному покупателю, действуя при этом в интересах племянника и от его имени, и предоставил ему полную свободу назначать условия сделки и продажную цену собаки.
   Итак, закончив это отступление, представляющееся нам совершенно необходимым, мы полагаем возможным вернуться к дилижансу и находящимся внутри него пассажирам, однако не оставляя без внимания Фигаро, с которым мы еще далеко не покончили.
   Итак, в ту минуту, когда, преодолев Восьенский холм и дав немного перевести дух лошадям, Левассёр мощным ударом кнута вновь стронул с места свою громоздкую колымагу, Фигаро, преследуемый на этот раз уже не мясником, а колбасником, влетел в кухню «Золотого креста», держа в зубах окорочок. В задней ноге пса торчал вонзившийся в нее наполовину лезвия нож, который колбасник успел метнуть в беглеца.
   Фигаро кинулся в спальню, забился под кровать и принялся пожирать окорочок, беспокоясь о своей задней части не больше, чем если бы она была уколота всего лишь шипом розы.
   Мгновение спустя сильно запыхавшийся колбасник появился на пороге кухни.
   — Ну! — воскликнул он, скрестив руки и глядя на папашу Мартино, с невинным видом шпиговавшего фрикандо. — Экий же законченный негодяй ваш Фигаро! Ему уже мало того, что он таскает мои окорока, он утащил еще и мой нож! О! Но это уже слишком!
   — Во-первых, — примирительным тоном произнес Мартино, рассчитывая отстраниться от этой истории, — во-первых, кум Баке, Фигаро вовсе не моя собака, а моего племянника Жоржа.
   — Надо же! Надо же! Почему же он тогда не ищет убежища у вашего племянника Жоржа? Почему он прячется здесь? Собаки, видите ли, тоже имеют разум; они спасаются у тех, кто их защищает. Итак, куманек, вы не можете отрицать, что Фигаро у вас. Я видел, как этот жулик вбежал сюда!
   — Я ничего не отрицаю, дорогой Баке, — сказал папаша Мартино. — Я ничего не отрицаю, и доказательством этому служит то, что я заберу у Фигаро ваш шпиговальный нож и верну его вам.
   — А мой окорочок вы мне тоже вернете?
   — А вот этого я не могу вам обещать, так как вряд ли от него что-либо осталось к этому времени; но я могу вам за него заплатить.
   — Заплатить мне за него?! Заплатить?! Стану я сутяжничать с вами из-за какого-то окорочка, куманек. Нет, — произнес колбасник, — достаньте-ка бутылочку доброго бургундского и покончим с этим. Хвала Господу, у меня в лавке еще хватает окорочков!
   — Если вы так относитесь к этому, кум, то есть как славный малый, то признаюсь вам, как признался бы на исповеди нашему бедному аббату Грегуару, если бы он еще был жив, что я уже сыт по горло выходками этого мерзавца Фигаро. И если б он хоть раз что-нибудь стащил здесь, так ведь нет. Можно подумать, как вы только что сказали, будто он имеет разум!
   — Имеет, кум, имеет… Даже и не думайте, будто этот разбойник не понимает, что делает; послушайте, он отлично все понимает, и то, что он прячется, лишь доказывает это. Собака, которой не в чем себя упрекнуть, похожа на честного человека: она никогда не прячется! Где он, я вас спрашиваю?.. Фигаро! Фигаро! Мой маленький Фигаро!.. О! Вряд ли он высунет хотя бы кончик носа!
   — Подождите, кум, подождите. Пока Огюст отыщет для нас в погребе бутылочку старого бонского, я прежде всего постараюсь вернуть вам ваш нож. Ты слышал, Огюст? Бутылочку первоклассного бонского.
   И папаша Мартино направился в комнату, где, как уже было сказано, нашел убежище Фигаро.
   — Ты слышал, Огюст? — в свою очередь спросил кум Баке.