Вскоре, однако, этой музыкальной жалобе стало уже не под силу выразить всю полноту чувств, охвативших доктора; он трижды произнес имя Евы и, не в силах сдержаться, разразился горькими рыданиями.
   Доктор бросился вон из комнаты, даже не взглянув на уголок, где располагалась его химическая лаборатория и где стояли тигли с ртутным порошком, бесполезные и давно заброшенные реторты, красный киноварный сосуд, на краях которого осели крупинки позолоченного серебра, и другой сосуд, в котором чистый углерод едва не превратился в алмаз, — все это больше не интересовало Жака. Ева вытеснила из его души все мечты ученого, которые он лелеял некогда, словно Иксион, — то облако, что дало жизнь легендарному племени кентавров.
   В два прыжка доктор спустился по лестнице и выбежал в сад.
   Там воспоминания о любимой, ничуть не менее живые, нежные и, следовательно, ничуть не менее мучительные, нахлынули на него вновь, и с еще большей силой.
   Он увидел ручей, в котором Ева впервые в жизни разглядела свое собственное отражение; увидел беседку, где она до часу ночи слушала пение соловья; увидел яблоню, под сенью которой, потянувшись за румяным яблоком, она впервые поняла, что неодета, и покраснела от стыда.
   Бросаясь от ручья к беседке, от беседки к древу познания, Жак Мере твердил себе, что надежды его безумны, но не мог запретить себе надеяться на то, что из-за куста или из-за поворота аллеи внезапно покажется Ева.
   Особенно же сильно забилось его сердце, когда он приблизился к гроту; ведь именно здесь, около этого поросшего мхом камня, под мерное журчание родника, Ева впервые сказала Жаку о своей любви.
   Неужели доктор больше никогда не услышит ее мелодичный голос, проникавший в самые заветные уголки его сердца, не услышит, как произносит она то слово, для которого все языки земли приберегли самые нежные гласные и самые благозвучные согласные?
   Неужели для Жака никогда больше не наступит весна и не взойдет солнце, неужели у его любви нет будущего?
   Ввязавшись в величественные споры, решающие судьбу монархий, в грандиозные битвы, преисполняющие ужасом то одну, то другую державу и сулящие Германии те грозы, что уже разразились над Францией, он надеялся занять свое сердце и вытравить из него память о своей любви — как же глубоко он заблуждался!
   Без сомнения, любовь тайно сопутствовала ему с самого отъезда из Аржантона; не было дня, часа, мгновения, когда бы он не думал о ней; что же касается великих исторических катаклизмов, в которых ему суждено было сыграть немалую роль, то, очутившись под крышей родного дома, он не вспомнил о них ни единого раза.
   Он забыл — будто они никогда не существовали — о Дантоне и Дюмурье, Келлермане и Вальми, прусском короле и герцоге Брауншвейгском, Горе и Жиронде, златоусте Верньо, недотроге г-же Ролан и мученице г-же Дантон, о подлом Марате, отравившем своим ядом вечер у Тальма, и о безвольном короле, заточенном в Тампле вместе с преступной женой, непорочной сестрой и невинными детьми.
   Где искать Еву? Провести остаток жизни, не слыша ни слова ни о князьях, ни о королях, не видя, как блестят на солнце золотые эполеты и стальные клинки, не зная, что происходит за стенами этого дома и за оградой этого сада, составлявших для него некогда целое мироздание, — вот единственная милость, о которой Жак Мере стал бы просить Господа, если бы не был убежден, что Господу в его недосягаемой выси нет дела ни до горчайших из наших мук, ни до сладчайших из наших радостей.
   Мы пересказали вам дневные мечты Жака; пересказывать ночные мы не беремся.
   Первым звуком, который услышал Жак Мере в стенах родного дома, был голос Антуана. Открыв дверь и топнув ногой, водонос возопил:
   — Круг истины! Средоточие правосудия!
   Жак был счастлив вновь повстречаться с человеком, которому он возвратил крупицы разума.
   Вслед за Антуаном появился Базиль; Жак узнал его по стуку деревянной ноги.
   Если Антуан был обязан Жаку Мере частью своего разума, Базиль был обязан ему частью своего тела.
   То были люди, которым Жак Мере мог приказать: «Умрите за меня!» — и они умерли бы, даже не спросив, по какой причине расстаются с жизнью.
   Впрочем, навестить доктора пришли не только эти двое. Весь Аржантон собрался у дверей таинственного дома. Но, зная, что Жак Мере невесел, горожане остереглись выказать ему всю радость, какую вызвал в их сердцах его приезд.
   Однако избиратели не могли не изъявить своей признательности избранному ими депутату, покрывшему себя и свой депутатский мандат славой. Ведь аржантонцы уже знали, какую роль сыграл Жак Мере в обороне Вердена, знали о том, как бесстрашно сражался он в битве у Большого луга, знали, наконец, и о том, что именно он привез в Конвент три неприятельских знамени, завоеванные в ходе сражения при Вальми.
   В газете они прочли известие о смерти сеньора де Шазле; в округе его не любили, вдобавок все помнили, как дурно обошелся он с Жаком Мере, и потому гибель его никого не огорчила. Тем не менее, памятуя о беззаветной любви доктора к дочери маркиза, аржантонцы, как ни грубы они были, догадались не говорить с Жаком Мере ни о сеньоре, ни о его дочери; они лишь благодарили доктора за прошлое и наказывали ему вести себя впредь так же мужественно.
   Каждый рвался задать доктору вопрос, услышать от него хоть словечко в ответ, пожать ему руку, пожелать ему счастья. Если бы горожане осмелились, они устлали бы Жаку дорогу от дома до кареты цветами и листвой.
   Меж тем подали лошадей; звук колокольчика заставил аржантонцев расступиться.
   Прежде чем сесть в карету, Жак Мере знаком показал толпе, что хочет сказать несколько слов.
   В тот же миг все смолкли.
 
   — Друзья мои, — сказал доктор, — нам предстоят страшные битвы. Быть может, в одной из них я расстанусь с жизнью, но, будьте уверены, я ни за что не расстанусь с честью, так что вы всегда сможете не только радоваться за своего избранника, но и гордиться им. Если я сложу голову в бою, позаботьтесь о старой Марте и моих друзьях Антуане и Базиле — это все, что останется после меня на земле.
   Карета уже тронулась с места, и тут доктор не выдержал; из груди его вырвался отчаянный крик:
   — Если она вернется, вы ведь дадите мне знать, правда? В ответ все аржантонцы, которые, казалось, только и ждали этого признания, разом выдохнули:
   — О да! Да! Да!
   Имя Евы не было произнесено, но все знали, что доктор говорил именно о ней.

XXXIV. ЖАК МЕРЕ ТЕРЯЕТ СЛЕД

   Выехав из Аржантона, карета покатилась по сент-аманской дороге. Жака Мере вез тот самый кучер, чьими услугами полмесяца назад воспользовалась мадемуазель де Шазле.
   На первой же почтовой станции — иными словами, в Шатре — кучер по просьбе Жака навел справки у своих собратьев по ремеслу и убедился в правильности избранного пути.
   В Сент-Амане узнать что-нибудь толком оказалось гораздо труднее; пришлось заглянуть в журналы проезжающих, которые осенью 1792 года велись с большой аккуратностью из-за недавно принятого закона об эмигрантах,
   В Отене след путешественниц потерялся. Возможно, они проезжали через этот город ночью, и почтмейстер не счел нужным подниматься с постели ради того, чтобы внести их имена в свой журнал.
   В Дижоне доктору показалось, что он, как говорят охотники, снова взял след, и, полагаясь на более или менее верные приметы, он продолжил погоню вплоть до Страсбура.
   Здесь Жаку удалось выяснить, что три дамы останавливались в гостинице «Ворон». Имя мадемуазель де Шазле, путешествующей в сопровождении горничной, стояло в журнале постояльцев, а хозяин гостиницы собственноручно расписался на паспорте, выданном мадемуазель де Шазле одним из членов местного комитета, который прибыл в гостиницу вместе с врачом, дабы удостоверить, что одна из путниц серьезно больна и нуждается в поездке на воды.
   Доктор нашел, что барышня в самом деле бледна, худа, слаба, и без проволочек позволил ей продолжать путешествие.
   Мадемуазель де Шазле пересекла Рейн близ Келя и добралась до Бадена, где остановилась в гостинице «Руины».
   Хозяину гостиницы она сказала, что привезла племянницу на воды и намеревается провести в Бадене месяц; она заплатила за месяц вперед, как вдруг, заглянув в забытую на столе газету, забилась в истерическом припадке, а придя в себя, объявила, что желает тотчас ехать в Майнц.
   Однако ее юная спутница чувствовала себя совсем плохо, и баденский врач заверил, что еще одна поездка в экипаже погубит ее.
   Поэтому старая дама наняла, как частенько делали в ту пору, удобную лодку и поплыла по Рейну.
   Жак Мере не сомневался, что дамы в самом деле намеревались пройти в Баден-Бадене курс лечения, но тут мадемуазель де Шазле случайно попалась на глаза газета с извещением о гибели ее брата.
   Отсюда нервический припадок и решение немедленно ехать в Майнц.
   Однако Жак Мере знал наперед, что в Майнце мадемуазель де Шазле получила о казни брата лишь самые общие сведения, какими пришлось бы ограничиться и ему самому, не будь у него соответствующей бумаги из министерства юстиции.
   Следовательно, путницам пришлось ехать дальше, во Франкфурт. Но и там они наверняка не увидели никаких бумаг, кроме копии допроса и рапорта о приведении приговора в исполнение, который, собственно, и служил свидетельством о смерти.
   Впрочем, удалось ли им застать Кюстина во Франкфурте? В эпоху стремительных завоеваний генералы не сидят на месте.
   О нынешнем местонахождении Кюстина Жак Мере надеялся узнать в Майнце. Удача сопутствовала ему: оказалось, что накануне генерал, оставив гарнизон во Франкфурте, в ту пору окруженном прочными укреплениями, перебрался со всем штабом назад в Майнц.
   Это позволило доктору, которому, как мы помним, отпуск был дан всего на две недели, сэкономить целый день пути.
   В Майнц он прибыл 2 ноября и тотчас явился к генералу.
   Кюстин был печален.
   Поговаривали о близящемся суде над Людовиком XVI.
   Судить короля должен был Конвент.
   Для Людовика XVI предстать перед судом Конвента было равносильно гибели.
   Мог ли г-н де Кюстин, человек древнего рода, служить правительству, обрекающему на смерть короля Франции?
   Ни одного слова на сей счет не было произнесено вслух, но Жак понял все и без слов. Помедлив, он попросил у генерала позволения поговорить со своим юным другом Шарлем Андре.
   Кюстин позвонил.
   — Пригласите ко мне гражданина Шарля Андре, — приказал он ординарцу, а затем вновь обратился к доктору:
   — Кстати, — сказал он, — не забудьте попросить у Андре письмо, пришедшее на ваше имя через день или два после вашего отъезда. Не зная, где вас искать, Шарль Андре оставил его у себя.
   Генерал и доктор простились без сожаления: слишком несхожи были их натуры.
   Иное дело Шарль Андре! Жак так же легко мог прочесть все, что таилось в глубине его души, как и молодой офицер — понять все, что волновало Жака; не удивительно, что при встрече они по-братски обнялись.
   Жак в двух словах объяснил причину своего возвращения.
   — Я видел их, — сказал в ответ Шарль Андре. — Генерал послал их ко мне.
   — Ева выглядела очень измученной?
   — Очень измученной, но очень красивой.
   Жак Мере помедлил. Он робел, как всякий, кто влюблен впервые в жизни.
   — Вы говорили с нею? — спросил он наконец, запинаясь.
   — Да, я имел счастье остаться с нею наедине; она ведь все время молчит, как будто не умеет говорить или не может найти для этого сил. Я приблизился к ней и сказал:
   «Мадемуазель, я видел его».
   Она вздрогнула.
   «Вы видели Жака Мере?» — спросила она.
   Она догадалась, что я говорю о вас.
   «Я видел Жака Мере, — продолжал я, — видел человека, который любит вас больше всего на свете».
   Она вскрикнула и бросилась мне на шею.
   «Я никогда вас не забуду, — сказала она. — И я, я тоже люблю его! Я люблю его! Люблю!»
   И она закрыла глаза, так что я испугался, как бы она не лишилась чувств.
   «Мадемуазель, — сказал я ей, — ваша тетушка может войти с минуты на минуту, а мне надобно сказать вам одну очень важную вещь…»
   «Да, говорите, говорите…»
   «Письмо, которое вы написали ему, оказалось среди бумаг вашего отца».
   «Как же так?»
   «Не знаю. Но, просматривая эти бумаги, Жак Мере узнал ваш почерк и попросил у меня позволения переписать ваше письмо».
   «О, милый Жак!»
   «А когда он его переписал, я забрал копию себе, а оригинал отдал ему».
   «Вы сделали это?» — вскричала бедная девочка, обезумев от радости.
   «Да. Разве я был не прав?»
   «Как ваше имя, сударь?»
   «Шарль Андре».
   «Отныне оно навеки останется здесь», — сказала она, прижав руку к сердцу.
   Я поклонился.
   «О мадемуазель! — сказал я. — Вы чересчур добры».
   «Вы не знаете, скольким я обязана этому человеку, этому гению, этому ангелу небесному! Я была несчастное, брошенное, беспомощное создание; в семь лет я не узнавала людей, я отличала только собаку, Сципиона: это был мой единственный друг. Я не умела ни говорить, ни видеть, ни думать. Он дал мне голос, он в течение семи лет вдыхал в меня способность мыслить, он трудился надо мною, как флорентийский скульптор над дверями баптистерия Санта-Мария дель Фьоре. Он изваял мое тело, мое сердце, мой ум; всем, что я знаю, я обязана ему; вся я целиком — его создание. Отчего я так равнодушна к смерти отца? Оттого, что единственное его деяние, оказавшее влияние на мою жизнь, — наша разлука с Жаком. Я никогда не плакала, я не знала, что такое слезы: отец мой отыскал меня, и я едва не умерла от горя!»
   В этот миг в комнату вошла ее тетка.
   «Если вы когда-нибудь увидите его, — сказала Ева, сжав мою руку, — передайте ему, что я люблю его».
   Мадемуазель де Шазле услышала эти слова.
   «Кого же это вы так сильно любите?» — спросила она сухо.
   «Жака Мере, сударыня», — отвечала девушка.
   «Вы не в своем уме», — сказала мадемуазель де Шазле.
   «Быть может, сударыня, однажды я лишусь рассудка, — возразила девушка, — но по чьей вине? Вы это знаете не хуже меня».
   «Во всяком случае, отныне вы можете распроститься с мыслью увидеть его; ноги нашей не будет во Франции. Идемте…»
   Девушка пошла следом за теткой, и больше я ее не видел.
   — Благодарю вас, друг мой, благодарю! — вскричал Жак Мере вне себя от радости. — Я узнал все, что только мог надеяться узнать. Они направились либо в Вену, либо в Берлин. Они решились эмигрировать.
   И он горестно вздохнул.
   — Я не вправе следовать за ними в чужие земли, и вдобавок, по словам генерала, у вас есть письмо для меня.
   — Да, вы правы, — согласился Шарль Андре и вынул из портфеля письмо с массивной печатью Республики и штемпелем министерства внутренних дел.
   Жак Мере распечатал его и прочел.
   Закончив чтение, он протянул руку юному офицеру.
   — Прощайте, — сказал он, — я еду.
   — Как? Прямо сейчас?
   — Какое нынче число? Я уже восемь или десять дней в пути и потерял счет времени.
   — Нынче второе ноября, — отвечал молодой офицер. Жак произвел в уме какие-то подсчеты.
   — Пятого днем я буду у Дюмурье, — сказал он.
   — У Дюмурье? — переспросил Шарль Андре с удивлением.
   — Конвент поручает мне находиться при нем во время бельгийской кампании, подобно тому как я находился при нем во время кампании шампанской.
   — Доверяете вы этому человеку? — спросил юный офицер.
   — Его гению — да, его нравственности — нет. Но, каковы бы ни были его намерения, ему нужна великая победа. Ждите от него второго Вальми.
   — Где же вы его догоните?
   — Я уже все рассчитал: я направлюсь через Омбур и Трир на Мезьер. Там, в Мезьере я и присоединюсь к Дюмурье.
   Молодые люди простились, и, поскольку лошадей Жаку Мере переменили еще в то время, когда он беседовал с генералом Кюстином, он, не теряя ни минуты, вскочил в карету и крикнул кучеру:
   — Вперед, во Францию, через Омбур и Мезьер!

XXXV. НАКАНУНЕ СРАЖЕНИЯ ПРИ ЖЕМАПЕ

   Дюмурье, как мы уже говорили, возвратился в Париж, чтобы обсудить с правительством свой план завоевания Бельгии.
   Он постарался обзавестись в каждой из могущественных политических партий влиятельным заступником:
   в Коммуне за него выступал Сантер;
   среди монтаньяров — Дантон;
   среди жирондистов — Жансонне.
   Вначале Дюмурье прибегнул к помощи Сантера, человека предместий.
   Благодаря Сантеру он добился отказа властей от намерения разбить лагерь под Парижем; добился он и другого — чтобы все отряды волонтеров, все запасы оружия, снарядов и провианта были переброшены во Фландрию и поступили в распоряжение его нищей армии; чтобы этой армии были выделены шинели, башмаки и шесть миллионов наличными на выплату жалованья солдатам вплоть до вступления на территорию Нидерландов. А там уж армия прокормит себя сама.
   Дюмурье был стратег. Хотя он первым показал, как можно побеждать благодаря численному превосходству (его уроки пошли впрок Наполеону), самым любимым его делом было рассчитывать боевые операции на много ходов вперед; он готовил сражение с той тщательностью, с какою опытный шахматист готовит шах королю и подстраивает ловушки королеве.
   Дюмурье намеревался вести боевые действия вдоль всей границы Франции, от Средиземного моря до Мозеля.
   Вот как представлял он себе дальнейший ход событий: Монтескью будет стоять, как и стоял, вдоль Альп, но вдобавок довершит завоевание Ниццы, а швейцарцев принудит сохранять нейтралитет; Бирон, получив подкрепление, расположит свою армию вдоль Рейна от Базеля до Ландау. Двенадцать тысяч человек под командованием генерала Менье окажут поддержку Кюстину, дерзнувшему дойти до Франкфурта-на-Майне; Келлерман покинет свои нынешние позиции, минует Люксембург и Трир, а затем сделает то, что надлежало бы сделать Кюстину — пойдет на Кобленц; сам же Дюмурье со своими восемьюдесятью тысячами человек перейдет в наступление и начнет борьбу за присоединение к французской территории бельгийских земель; он вторгнется в Бельгию в том месте, где граница ее не защищена и где несколько побед решат все дело (так говорил о предстоящей кампании этот отважный искатель приключений).
   Перед тем как покинуть Париж, Дюмурье заверил Конвент:
   — Пятнадцатого ноября я буду в Брюсселе, а тридцатого — в Льеже.
   «Он ошибся, — пишет Мишле. — В Брюсселе он был 14, а в Льеже — 28».
   Армия, которой командовал Дюмурье, состояла сплошь из волонтеров; лишь кое-где среди новобранцев попадались старые вояки — так в лесу после рубки кое-где высятся оставленные на будущее высокие дубы.
   Началась бельгийская кампания неудачно. Старая армия, шедшая вперед лишь по обязанности, пришла бы от такого начала в уныние. Но солдатами Революции двигал энтузиазм; они знали, что за их действиями следит вся Франция, и были готовы к любым превратностям.
   Бельгийских беженцев поставили в первые ряды, ведь французы воевали за то, чтобы вернуть им родину; следовательно, справедливость требовала, чтобы уроженцы Бельгии первыми ступили на землю своих предков.
   Лишь только бельгийцы достигли границы, удержать их сделалось решительно невозможно; влекомые к родной земле, они бросились вперед и атаковали аванпосты неприятеля. Аванпосты дрогнули. Бельгийцы сочли, что победа уже одержана; преследуя австрийцев, они спустились с холмов на равнину. Дюмурье понял, что бельгийцы совершили оплошность, и послал им на помощь несколько сот гусаров под командой сестер де Ферниг.
   Помощь подоспела вовремя. Имперская кавалерия перешла в наступление и готовилась окружить бельгийцев; не окажись поблизости гусары во главе с двумя юными воительницами, родная земля, на которую бельгийцы только что ступили, очень скоро приняла бы их в свое лоно.
   Бернонвиль и Дюмурье, не отрывая глаз от подзорных труб, следили за схваткой.
   Бернонвиль предлагал отступить, чтобы привести в порядок войско, рассеявшееся по равнине. Однако Дюмурье крикнул: «Вперед!», а Бернонвилю, взглянувшему на него с удивлением, объяснил: «Следует во что бы то ни стало продолжать наступление; стоит нам хоть на шаг отступить под напором имперской армии — и мы погибли».
   С другой стороны, страхи Бернонвиля имели под собой немалые основания; имперские солдаты отступали так стремительно, сдавали свои наилучшие позиции так предупредительно, что было очевидно: они хотят завлечь врага на территорию, хорошо им знакомую, и лишь затем показать все, на что они способны.
   — Они надеются заманить нас в ловушку, — сказал Бернонвиль Дюмурье.
   — Я знаю, — отвечал Дюмурье.
   — Они выбрали поле для решающего сражения, — продолжал Бернонвиль.
   — Не сомневаюсь, — кивнул Дюмурье.
   — Вы уверены, что они хотят дать нам бой?
   — Да ведь и вы тоже в этом уверены, не так ли?
   — Конечно.
   — Ну что ж, раз они хотят сражения, они его получат, и называться оно будет сражением при Жемапе.
   В самом деле, австрийцы считали Жемап совершенно неприступным. Так полагал и генерал Клерфе, один из самых выдающихся полководцев имперской армии. Больё, впоследствии прославившийся своими итальянскими подвигами, хотел вместе с двадцатью восемью — тридцатью тысячами старых солдат напасть ночью на нашу армию, состоявшую из одних новобранцев, и рассеять ее. Однако старым австрийским стратегам подобные вылазки были не по душе: герцог Саксен-Тешенский, главнокомандующий австрийской армии, предпочел не рисковать и дожидаться французов в Жемапе под прикрытием специально возведенных укреплений.
   Вся Европа не сводила глаз с Франции; соседи наши с изумлением наблюдали, как, словно из-под земли, вырастают все новые и новые полки, готовые не только защищать родную землю, но и вторгнуться на землю чужую. От союзных войск все ждали великой победы — но канонада при Вальми окончилась отступлением пруссаков, затем Кюстин захватил Пфальц и имел дерзость продвинуться в глубь иностранной территории вплоть до Франкфурта-на-Майне, а теперь Дюмурье гнал старую имперскую армию — ту самую армию, сравняться с которой могли лишь гвардейцы Фридриха Великого, армию, которую, по словам Вольтера, никто никогда не видел со спины и которая впервые обратилась вспять именно в те одиннадцать дней 1792 года, когда мы имели удовольствие созерцать ранцы австрийских солдат.
   Дюмурье желал большого сражения не меньше, чем австрийцы. Вот уже полвека французы, имея репутацию лучших солдат в мире, отличались, однако, только в вылазках и набегах. За последние пятьдесят лет они не выиграли ни одного правильного сражения. Битва при Вальми открыла новую эру, но ведь она, утверждали злые языки, целиком свелась к канонаде: исход ее решило оружие.
   Пятого ноября вечером Дюмурье вошел в Валансьен. Увы, к этому времени он еще не получил ничего из того, что было ему обещано. Серван, военный министр, не выдержав чрезвычайного напряжения последних месяцев, отправился на отдых в лагерь близ Пиренеев; его заменил Паш — великий труженик, человек просвещенный и неприхотливый, как спартанец. Утром он выходил из дому, положив в карман кусок хлеба, и до самого вечера трудился без отдыха, не покидая министерства даже для того, чтобы пообедать.
   Еще второго ноября Дюмурье написал ему, что нуждается в незамедлительном получении тридцати тысяч пар башмаков, двадцати пяти тысяч одеял и бивачного снаряжения для сорока тысяч человек, а главное — двух миллионов наличными для выплаты жалованья солдатам, воюющим на территории страны, где ассигнаты хождения не имеют и каждый должен платить за то, что он потребляет.
   Паш приказал выслать Дюмурье все требуемое, но прошло три дня, назавтра должно было начаться сражение, а у французских солдат по-прежнему не было ни башмаков, ни теплой одежды, ни хлеба, ни водки.
   Солдаты были уже готовы возроптать, и около трех часов пополудни Дюмурье сам взялся их успокоить; приблизившись к первым же недовольным, он приложил палец к губам и, показав в сторону горы Жемап, где стояли австрийцы, сказал:
   — Тише, дети мои! Враг все слышит.
   Затем, чтобы утешить и подбодрить солдат, он подозвал ординарцев и прочел вслух письмо военного министра, где тот обещал незамедлительно прислать все необходимое.
   Солдаты захлопали в ладоши и обещали потерпеть.
   Меж тем с того места, где французы находились, они могли созерцать во всем ее великолепии позицию австрийцев, которую им предстояло атаковать. Если ехать из Франции, то уже от мельницы Буссю открывается вид на расположенные амфитеатром склоны, между которыми вьется дорога, ведущая в Монс. Амфитеатр этот начинается подле Жемапа, а кончается подле Кюэма. Жемап расположен слева от дороги, а Кюэм — справа. Жемап располагается на склоне горы и частично ее прикрывает; Кюэм выстроен у подножия горы и, напротив, прикрыт ею; обе горы в ожидании боя ощетинились австрийскими редутами, а дороге, идущей между ними, прикрытием служил густой лес. Вдобавок австрийцы перегородили дорогу завалами из деревьев, а если бы французы одолели завалы и редуты, их встретило бы громадное войско — девятнадцать тысяч австрийских солдат. Конечно, у Дюмурье солдат имелось куда больше, но, поскольку в окрестностях Жемапа французы не могли развернуться перед атакой и принуждены были наступать колоннами, их численное превосходство не имело ни малейшего значения.
   Итак, все зависело от тех, кто пойдет в первых рядах: сумеют ли эти новобранцы, никогда не нюхавшие пороху, разрушить укрепления, преодолеть редуты, заставить замолчать вражеские батареи; выдержат ли рукопашный бой — испытание, перед которым частенько пасуют даже старые, опытные бойцы?