Свою главную квартиру Дюмурье разместил в деревеньке Рам. С фронта ее защищала речушка того же названия, справа — лес, слева — укрепления, возведенные в деревне Буссю австрийцами, но в ходе стремительного наступления французов и бельгийцев, о котором мы уже упоминали, перешедшие в наши руки.
   Дюмурье только что сел за стол и с большим аппетитом ел капустную похлебку, поданную ему хозяйкой дома; над огнем медленно поворачивался на вертеле цыпленок. Внезапно перед домом остановилась карета и вышедший из нее человек вбежал в комнату, где обедал генерал, со словами:
   — Дайте мне место сегодня вечером за столом, а завтра утром — в бою! Это был Жак Мере, который, как он и рассчитывал, догнал Дюмурье 5 ноября.
   Дюмурье вскрикнул от радости и раскрыл ему свои объятия.
   — Клянусь честью! — сказал он. — Вот теперь я уверен в победе; вы приносите мне счастье; вы-то и доставите в Париж знамена, которые мы отвоюем у неприятеля при Жемапе, как прежде доставили знамена, захваченные при Вальми.
   Жак Мере сел за стол; вместе со всем штабом он подкрепился капустной похлебкой, цыпленком и сыром, после чего все, закутавшись в плащи, стали дожидаться рассвета.
   За час до восхода солнца Дюмурье был уже на ногах; он знал, что солдаты его провели тяжелую ночь и нуждаются в ободрении.
   В самом деле, они целую ночь стояли с ружьями наперевес посреди сырой равнины, где невозможно было даже развести костры. Недаром этой ночью Больё вторично предложил напасть на французов, ослабевших и вымокших, и перебить их.
   Однако австрийский главнокомандующий вновь отказался.
   Такая ночь, как эта, могла бы доконать даже старых бойцов, привыкших к ночевкам на биваке под открытым небом. Увидев посреди бескрайнего болота в густом тумане свою армию, Дюмурье с ужасом представил себе тот упадок сил, который наверняка явился следствием этой страшной обстановки.
   Велико же было его изумление, когда он услыхал смех и песни.
   Дюмурье поднял глаза к небу. Жак Мере положил ему руку на плечо.
   — Мощь человеческой души беспредельна; она и совершила это чудо, — сказал Жак.
   Впрочем, подойдя поближе, генерал и доктор увидели, что солдаты хоть и распевают песни, но дрожат от холода; от утренней прохлады даже у здоровяков не попадал зуб на зуб; не прибавлял французам бодрости и вид горных склонов, усеянных имперскими гусарами в роскошных шубах, венгерскими гренадерами в мехах и австрийскими драгунами в белых плащах.
   — Все это ваше! — сказал Дюмурье солдатам. — Остается только взять.
   — Ну, — отвечал волонтер-парижанин, — это дело нетрудное, если, конечно, сначала позавтракать.
   — Что ж, позавтракаете после боя, — сказал Дюмурье, — только аппетит нагуляете, а покамест каждому дадут глотнуть водки.
   — Согласны глотнуть водки! — хором воскликнули волонтеры.
   О благословенные времена, когда армии согревались собственным воодушевлением, когда от холода их спасала вера, а доспехами служил фанатизм!
   История не забудет тех солдат, что в первый год Республики отправились покорять мир босиком.

XXXVI. ЖЕМАП

   Если, взглянув на карту, всякий может без малейшего труда составить себе представление о сражении при Вальми, то с не меньшей легкостью, рассматривая карту, можно вообразить себе и сражение при Жемапе.
   Мы уже сказали, что австрийская армия располагалась на холмах, тянущихся амфитеатром от Жемапа до Кюэма.
   Замысел Дюмурье остался прежним.
   Генералу Дарвилю, занимавшему правый фланг близ Фрамри, было приказано выступить на рассвете и занять высоты позади Монса — единственное место, куда могли бы отступить австрийцы.
   Бернонвиль, стоявший рядом с Дарвилем, должен был двинуться прямо на Кюэм и напасть на него с фронта. Герцог Шартрский, которого Дюмурье прочил в короли и которому поэтому отводил роль героя дня, был облечен званием генерала и назначен командующим центральным отрядом. Ему предстояло напасть на Жемап с фронта и попытаться прорваться в глубь расположения вражеских войск по дороге, проходящей между Жемапом и Кюэмом. Наконец генерал Феро, командующий левым флангом, получил приказ миновать деревню Кареньон и оказать герцогу Шартрскому поддержку с флангов.
   Кавалерия была готова поддержать пехоту, а артиллерия — обстреливать редуты и подавлять их огонь.
   Значительный резерв, состоявший как из пехотинцев, так и из кавалеристов, в любую минуту мог выступить вперед по берегу речушки Вам.
   С обеих сторон сигнал к атаке подали пушки; тотчас, согласно приказу, Феро и Бернонвиль перешли в наступление: первый намеревался атаковать с правого фланга Жемап, второй — напасть с фронта на Кюэм.
   Однако ни одна из этих атак не увенчалась успехом.
   Пробило одиннадцать; вот уже три часа французы и австрийцы сражались друг с другом в густом тумане; когда же туман рассеялся, стало очевидно, насколько мало продвинулись вперед наши войска. Для того чтобы выгнать австрийцев из Жемапа, необходим был один из тех людей, которые готовы, услышав приказ «Ступайте и отдайте свою жизнь!», ринуться в бой и без колебаний отдать жизнь ради победы.
   В распоряжении Дюмурье такой человек имелся — это был Тувено.
   Миновав Кареньон, он заставил замолчать вражеские пушки и увлек за собою весь корпус Феро; под командой Тувено французские солдаты, пригнув головы, со штыками наперевес, под звуки фанфар пошли в атаку на австрийцев.
   Тем, кто находился в долине, туман не позволял разглядеть наших солдат, и об их продвижении они могли судить лишь по звукам музыки — торжественным мелодиям, которые, казалось, прокладывали дорогу сынам Франции. Время от времени музыку заглушал грохот канонады, но в перерывах между залпами над долиной по-прежнему плыла грозная «Марсельеза», которой суждено было сопровождать взятие всех европейских столиц.
   Впрочем, музыка эта звучала все глуше и глуше, доносясь откуда-то издалека; французы наступали успешно, и Дюмурье понял, что настало время выпускать юного герцога Шартрского. Колонна, которую возглавлял принц, двинулась вперед и очень скоро наткнулась на бригаду, приведенную в замешательство внезапным появлением на монской дороге австрийской конницы.
   Видя, что бригада эта во главе с командующим ею генералом отступает, слуга Дюмурье бросился к ним под неприятельским огнем и пригрозил генералу, что, в случае если тот не будет исполнять свой долг, он, слуга, не снимая ливреи, заменит солдатам командира; одним словом, слуга пристыдил генерала и понудил его наступать. В этот-то миг к месту происшествия и подоспел герцог Шартрский; собрав под своими знаменами всех беглецов, он нарек воссозданный батальон «Жемапским», спешился, так как конь его не мог одолеть чересчур крутого подъема, и во главе новоявленных героев устремился вперед под огнем вражеской артиллерии. Так он дошел до самой деревни Жемап, выгнал оттуда австрийцев и на окраине деревни соединился с отрядом Тувено.
   Меж тем Дюмурье, встревоженный событиями, происходящими на левом фланге, взял сотню кавалеристов и вместе с ними двинулся в направлении Жемапа; однако на полпути к вершине он встретил герцога де Монпансье: брат послал его к главнокомандующему с сообщением, что Жемап взят.
   Сверху Дюмурье было видно, что войска, атакующие Кюэм, не знают, на что решиться; Бернонвилю преграждал путь тройной ряд редутов, однако к тому времени, когда Дюмурье спустился в долину, Дампьер уже устремился вперед, фланговый полк последовал за ним, а затем на штурм пошли волонтеры.
   Им удалось снести первый ряд укреплений, но, увы, остальные два ряда оставались невредимыми; вражеские снаряды по-прежнему косили наших солдат. На мгновение волонтерам показалось, что их нарочно собрали в этом месте, дабы уничтожить всех разом. Прибывший Дюмурье увидел, что настроены они взволнованно и мрачно, кое-кто уже толковал об измене. Единственное, в чем черпали силу два якобинских батальона, был тот факт, что по соседству сражался батальон с улицы Менял, состоявший исключительно из жирондистов; якобинцев ободряло, что политические соперники подвергаются такому же беспощадному обстрелу, как и они сами. Вдобавок рядом сносили тяготы боя старые солдаты, уже много лет сражавшиеся под началом Дюмурье, и их пристальный взгляд заставлял новобранцев храбриться, несмотря ни на что.
   Тем временем Дюмурье, уверившись в том, что на левом фланге дела идут превосходно, счел необходимым совершить рывок на правом фланге и устремился туда.
   Казалось, имперские драгуны только и ждали этого мгновения: всей своей массой они обрушились на парижскую пехоту, рассчитывая смять и уничтожить ее; однако во главе пехотинцев встал сам Дюмурье с саблей наголо.
   — Стрелять только с двадцати шагов! — крикнул он. — Всякий, кто откроет огонь раньше, — трус!
   Все услышали этот приказ, и все его исполнили; французы позволили коннице, под которой дрожала земля, приблизиться на расстояние двадцати шагов, и лишь после этого три батальона открыли огонь. Тела двухсот лошадей и трехсот человек, сраженных пулями, послужили нашим пехотинцам своеобразной баррикадой; тотчас же, не оставляя тяжелой кавалерии противника времени для воссоединения, французы бросили в бой легкую кавалерию, которая устремилась вслед за драгунами и преследовала их до самого Монса.
   Меж тем Дюмурье затянул «Марсельезу», а идущие в наступление батальоны подхватили ее.
   Воодушевление охватило всех французов до единого: они двинулись на вражеские штыки с гимном свободе на устах. Каждый сознавал, что весь мир следит в этот час за ним и его собратьями, и каждый вел себя как герой.
   В несколько минут оба вражеских редута были взяты, канониры заколоты подле орудий, а венгерские гренадеры перебиты прямо на позициях.
   Дюмурье остановился лишь на Кюэмских холмах, подобно тому как Тувено и герцог Шартрский остановились лишь на высотах Жемапа.
   К несчастью, Дарвиль плохо понял приказ, предписывавший ему занять те холмы, по которым австрийцы должны были отступать; он остановился в Бертатмоне и без всякого смысла палил оттуда по неприятельским редутам.
   Жак Мере, не имея никакого определенного задания, появлялся всюду: его видели и на левом фланге вместе с Тувено, и в центре с герцогом Шартрским, и с Дюмурье во время наступления на редуты.
   На следующий день все три командира лестно отозвались о нем в своих рапортах.
   Когда обе стороны закончили счет потерям, выяснилось, что они приблизительно равны: и французы и австрийцы лишились примерно четырех-пяти тысяч человек.
   Впрочем, битва при Жемапе имела последствия куда более серьезные. Дело нового мира, рассмотренное при
   Вальми судом первой инстанции, подверглось при Жемапе вторичному рассмотрению; приговор остался в силе.
   При Вальми победу одержала армия.
   При Жемапе победил народ.
   Жемап открыл эру французской пехоты.
   При Карле V лучшими в мире пехотинцами были испанцы.
   При Фридрихе Великом — пруссаки.
   После Жемапа первенство перешло к французам.
   Со времен Жемапа вино и водку, которыми взбадривали войско перед боем другие народы, заменили нашим солдатам два патриотических гимна.
   В боях на равнине солдат вела вперед «Марсельеза».
   Брать редуты помогало «Дело пойдет!»
   Так и не дождавшись завтрака, наши солдаты, голодные и холодные, проведшие промозглую ноябрьскую ночь среди болот, затянули песню — и победили.
   В два часа дня стало очевидно, что мы победили на всех направлениях; тогда наши солдаты замолчали и вспомни-, ли, что устали и хотят есть.
   Они сели на землю и потребовали хлеба.
   Им дали хлеба и пива — ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду.
   Главное, что впереди до самого горизонта простирались прекрасные равнины Бельгии, а за ними — весь мир.
   Я побывал не только на месте битвы при Вальми, но и на месте сражения при Жемапе.
   В Вальми не осталось других памятников, кроме могилы Келлермана, завещавшего, чтобы его похоронили на том месте, где он одержал великую победу.
   В Жемапе нет вообще ничего.
   Впрочем, разве удивительно, что Франция повела себя со своими сынами так неблагодарно? Все смертные имеют двух матерей: ту, что дала жизнь каждому, и ту, что дала жизнь всему народу.
   Той матери, что дала жизнь смертному, платят любовью.
   Той матери, что дала жизнь народу, платят не только любовью, но и собственной кровью; это священный долг, не нуждающийся в благодарности.
   Но неужели Бельгия, с которой мы никогда не были связаны узами долга, но которой тем не менее даровали свободу, не могла почтить память наших солдат хотя бы скромным надгробием?
   Из камня, который должен был пойти на это надгробие, бельгийцы изваяли льва и установили его близ Ватерлоо. Лев этот угрожает Франции!
   Гордыня пигмея, неблагодарность исполина!

XXXVII. СУД

   Дюмурье послал Жака Мере в Париж, поручив ему представить Конвенту юного Батиста Ренара, который собрал и повел в бой одну из бригад, не дав солдатам отступить и броситься врассыпную.
   Жак выехал 6 ноября в три часа, мчался без остановки всю ночь и 7 ноября прибыл в Париж с тем, чтобы порадовать Конвент известием вожделенным, но невероятным.
   — Граждане представители народа, — сказал он, — я, совсем недавно возвестивший здесь о победе при Вальми, прибыл, чтобы поздравить вас с победой при Жемапе; за четыре часа наши отважные солдаты взяли позиции, считавшиеся неприступными.
   — Как же они это сделали? — спросил председатель Конвента.
   — С песней на устах, — отвечал Жак Мере.
   — Чего же хочет генерал в награду для этих храбрецов?
   — Хлеба и башмаков.
   Восторг овладел всеми сердцами; пушки Дома инвалидов словно по волшебству начали пальбу; с молниеносной скоростью весть о победе облетела весь Париж.
   Парижан, лишь наполовину успокоенных победой при Вальми, которая избавила их от пруссаков, охватила безумная радость.
   Дома украсились гирляндами фонариков, люди высыпали на улицы и под колокольный звон двинулись к Тюильри.
   Мари Жозеф Шенье, член Конвента, сочинил по окончании заседания первую строфу своего гимна:
   Победа с песней нам откроет все заставы…
   Меюль положил этот гимн на музыку.
   Жак Мере держался с обычной скромностью и постарался, чтобы все лавры достались юному Батисту Ренару. Он описал его подвиг со всем красноречием, на какое был способен; он показал, что у Ренара под ливреей слуги скрывалась душа солдата, и уверил всех присутствовавших, что нынче во Франции исполнено величия все, вплоть до сердец наемников.
   Члены Конвента поняли, что их долг — возвысить того, кто уже возвысился сам; они единогласно присвоили Ренару звание капитана.
   После этого заседание Конвента пошло своим чередом.
   В день когда Конвент услышал о победе при Вальми, он провозгласил Республику; в день когда Конвент узнал о победе при Жемапе, он постановил предать суду короля.
   Затем события начали развиваться все более и более стремительно.
   Генерал Дюмурье занял Брюссель.
   Конвент издал декрет, обещавший помощь и поддержку всем народам, которые желают свергнуть свои правительства.
   Да позволит мне читатель сделать замечание, которое я не дерзнул бы поместить ни в одном романе, кроме этого, и ни в одной газете, кроме газеты «Век».
   Те, кто внимательно читал мои книги, не могли не обратить внимания на то, как усердно стараюсь я вводить в мои романы события французской истории и как сильно расширили эти романы, пользующиеся немалой популярностью, познания народа.
   Мишле, мой учитель, человек, которым я восхищаюсь как историком и — скажу больше — как несравненным поэтом, сказал мне однажды: «Вы поведали народу о его истории больше, чем все историки, вместе взятые».
   В тот день я был счастлив, как никогда в жизни; в тот день я испытывал гордость за свои творения.
   Рассказать народу о его истории — значит дать ему дворянские грамоты, грамоты вечные, для которых никогда не наступит 4 августа.
   Это значит объяснить народу, что, хотя древностью происхождения он не уступает всей французской нации, хотя он входил в коммуны, в парламенты, в третье сословие, подлинным днем его рождения является день взятия Бастилии.
   Чтобы получить право ездить в королевской карете, следовало доказать, что предки твои принадлежат к дворянству с 1399 года.
   Французский народ причислил себя к дворянству 14 июля 1789 года.
   Народ не может существовать, не будучи свободным.
   Порой мы забываем эту священную истину, но рано или поздно вспоминаем о ней, — так вот, нам следует побороть нашу забывчивость и всегда держать в памяти, что именно мы привили Европе революционные принципы, которые пустили там корни и принесли плоды с поразительной быстротой (что становится очевидным, если исходить не из продолжительности человеческой жизни, но из продолжительности жизни народов).
   Итак, 19 ноября, спустя тринадцать дней после сражения при Жемапе, Конвент, сознавая свою мощь и памятуя о своем праве, пообещал покровительство и защиту всем народам, которые пожелают сменить своих правителей.
   Отчего бы нам не напомнить читателю, кто были эти правители?
   В Англии Георг III — безмозглый дурак; в России Екатерина II — ведьма; в Австрии Франц II — Тиберий; в Испании Карл IV — конюх; в Пруссии Фридрих Вильгельм — марионетка в руках бесчисленных любовниц.
   Однако народы вступают на дорогу в Дамаск лишь один за другим, и пелена спадает с их глаз лишь после долгих лет, прожитых под гнетом тирании.
   В 1792 году воззвание Конвента к народам прозвучало на весь мир; откликнулся на него лишь народ Брабанта. Однако брабантскую революцию подавили.
   Настал 1830 год; во Франции свершилась революция, временное правительство призвало народы начать борьбу за свою свободу.
   На этот зов откликнулись три народа: итальянский, польский и бельгийский.
   Две революции — итальянская и польская — были потоплены в крови. Бельгия получила свободу и конституцию.
   Затем произошла революция 1848 года, и снова Франция воззвала к народам всей Европы.
   На сей раз свободу и конституцию потребовали себе многие народы: и австрийцы, и пруссаки, и венецианцы, и флорентийцы, и римляне, и жители Сицилии, и обитатели дунайских провинций; все они, наконец узревшие свет цивилизации, пожелали утвердить в своих странах республиканское правление.
   В результате Италия стала единой; Австрия, Пруссия и дунайские провинции получили конституции!
   Et mine intelligite, reges!14
   Однако вернемся к рассказу о событиях, случившихся во Франции в 1792 году.
   Двадцать седьмого ноября был издан декрет о присоединении к Франции Савойи.
   Тридцатого ноября стало известно о взятии генералом Лабурдонне крепости Антверпен.
   Здесь нам придется вновь сделать отступление и бросить взгляд на Англию — страну, которую мы звали нашей старшей сестрой, а нынче зовем союзницей.
   Начиная с 1789 года англичане, народ, наиболее сведущий в механических ремеслах и наиболее невежественный в области нравственной, следили за нашими действиями, не изъявляя ни малейшего беспокойства; они пожимали плечами, слыша о наших вдохновенных порывах, они смеялись над нашими волонтерами; они мнили, что, лишь только прусские и австрийские пушки произведут свой первый выстрел, их ядра, подобно птичьей стае, мигом долетят до Парижа.
   Питт, этот великий политик, никогда не поднимавшийся выше злобного приказчика, Питт, поощряемый людьми вроде Гранвилла, воображал, что Франция покорится пруссакам и станет чем-то вроде прусской колонии.
   Внезапно англичане замечают, что огонь перекинулся в Бельгию. В чем дело?
   Французы дошли до Рейна, французы дошли до Альп, французы взяли Антверпен!
   Французский штык приставлен к горлу Англии.
   Тут-то остров четырех морей и охватила паника, какая нередко охватывает британский народ; вспомним 1805 год, когда Наполеон оказался в Булони и был готов к отплытию, или 1842 год, когда три миллиона чартистов окружили парламент.
   Когда некие англичане явились в Конвент с поздравлениями, его председатель Грегуар сказал, к их великому ужасу:
   — Почтенные республиканцы, королевская власть издыхает на обломках феодализма; скоро очищающий огонь пожрет ее; огонь этот не что иное, как Декларация прав человека.
   Представляете ли вы, какое действие может произвести Декларация прав человека в стране, где крестьянин не имеет права убить ни лисицу, ворующую его кур, ни ворону, клюющую его орехи?
   Меж тем суд над королем продолжался, и все настоятельнее становилась потребность уничтожить все, что мешало поступательному движению Революции.
   Не так важно было для Франции завладеть всем миром, как совладать с самой собой.
   Три главных врага грозили Франции неисчислимыми опасностями:
   Церковь, дворяне, король.
   Церковь, которая, как показала война в Вандее, всецело принадлежала духовенству.
   Дворянство, которое в лице шести тысяч эмигрантов, вступивших в армию Конде, подняло вооруженную руку на Францию.
   И наконец, король, преступный, но, вследствие дурного воспитания и страшного невежества, мнящий себя невинным и уповающий на божественное право; преступность его доказали позднее сами роялисты: в 1815 году они стали требовать награды за свои подвиги; тут-то и выяснилось, что подвиги эти сводились исключительно к изменам.
   От Церкви Франция избавилась, издав декрет о продаже церковных имуществ.
   Дворяне сами избавили Францию от своего присутствия, подавшись в эмиграцию.
   Оставался король.
   То было последнее препятствие — именно поэтому на него набросились с такой яростью.
   Любимым изречением Людовика XVI, по словам его защитника г-на де Мальзерба, была фраза, являющаяся прямым продолжением знаменитых слов его предка. Людовик XIV говорил: «Государство — это я», а Людовик XVI — «Высший закон — это благоденствие государства».
   Оставалось прояснить самую малость: что разумелось под государством — король или нация?
   В наши дни на этот вопрос дан четкий ответ, и даже царственная особа, возлагая на себя корону, клянется, что почитает себя не более чем доверенным лицом нации.
   Увы, воссев на престоле, очень скоро забывают эту клятву.
   Однако, забыв принцип, мы не отменяем его, но лишь вынуждаем вспомнить о нем других — только и всего.
   Ложная мудрость гласила: «Высший закон — это благоденствие государства».
   Мудрость истинная гласит: «Высший закон — это благоденствие общества».
   Меж тем король злоумышлял против благоденствия общества: пытаясь покинуть пределы родного государства; поддерживая сношения со своими братьями-эмигрантами; черня Революцию в послании прусскому королю;
   прося лично или устами королевы — что по сути одно и то же — военной помощи у шурина, австрийского императора.
   Конвенту почти все это оставалось неизвестным, ибо большинство перечисленных нами фактов открылось лишь в эпоху Реставрации, но инстинктивно члены Конвента понимали, что смерть короля неизбежна.
   Что им было делать с королем, сохрани они ему жизнь?
   Находясь в заключении, он постоянно плел бы интриги, чтобы выйти на свободу.
   Будучи изгнан, постоянно плел бы интриги, чтобы возвратиться во Францию.
   Жизнь короля неприкосновенна, возразят нам.
   Но разве жизнь Франции не неприкосновенна в еще большей степени, чем жизнь короля?
   Убить человека — преступление.
   Погубить нацию — злодеяние.
   И все-таки члены Конвента колебались, не смея поднять руку не на короля — но на человека.
   Почти все они — либо устно, либо письменно — высказались против смертной казни.
   Эти люди, которые, повинуясь железной необходимости, столько раз лишали жизни себе подобных, руководствовались в большинстве своем первой заповедью Господней: главная святыня мира — человеческая жизнь.
   Дюпор сказал: «Нужно, чтоб человек уважал человека».
   Робеспьер сказал: «Для вынесения приговора нужно, по крайней мере, единодушное согласие присяжных».
   Не случайно последний удар Людовику XVI нанес человек, не имевший права быть членом Конвента, ибо ему исполнилось всего двадцать четыре года; то был Сен-Жюст.
   Провидение устроило так, что он оказался в нужный день в нужном месте.
   Он поднялся на трибуну.
   Все мы знаем, кто такой Сен-Жюст. Мы видели его на портретах — серьезного, худощавого, непреклонного; мы помним его батистовый галстук, скрывающий шею, матовый цвет лица, голубые, по-славянски суровые глаза, похожие на два фаянсовых блюдца, а над ними — ровные, словно по линейке проведенные брови, на которые падают, закрывая низкий лоб, густые волосы.
   — Для того чтобы приговорить к смерти Цезаря, — сказал Сен-Жюст, — не потребовалось никаких формальностей, кроме двадцати ударов кинжала.
   Короля нужно казнить без суда, ибо у нас нет законов, по которым мы могли бы судить его: он сам попрал все законы.
   Его нужно казнить, ибо он нам враг; суду подвергают лишь согражданина; чтобы удостоиться чести предстать перед судом, тиран должен вначале завоевать звание гражданина.
   Его нужно казнить, ибо он виновен и пойман с поличным; руки его запятнаны кровью. Впрочем, королевская власть не что иное, как вечное злодейство; король противен природе; между ним и народом нет никакой естественной связи.