– Нелепая случайность унесла жизнь боевого товарища Фаизова. Не на фронте он погиб, но и не и тылу. Схватка с преступником – тот же бой за мир и хижинах, как написал товарищ Сорокин на переходящей красной рубахе под номером двадцать семь. Инвентарный учет наших святынь – это не формальность. Это учет наших достижений и подвигов. Это есть бережное отношение к прямым уликам наших завоеваний, товарищи.
   Гаврила Степанович подошел сзади к Пугашкину и тронул его за плечо:
   – Нож нашли? Следователь вздрогнул.
   – А, гражданин Обрубков! Вот вы где скрываетесь! – Он тут же напал на егеря с уязвимой стороны. – Вопрос: кто позволил убивать зверя ценных пород, и где лицензия?
   – Это – два вопроса, – усмехнулся Гаврила Степанович.
   – Очная ставка! – вспылил Пугашкин. – Ваш заместитель – браконьер и щенок! Сам бы не дерзнул!
   Я приблизился вместе с Анастасией Андреевной, обнимая ее за талию, к могиле под рябиной. Настя вынула руку из бабушкиной муфты и залепила Пугашкину звонко прозвучавшую на морозе оплеуху.
   – Видали? – обрадовался Тимофей. – Знай наших!
   Щеки следователя зарделись, отчего внешность его в целом только выиграла. Обыкновенно землистый цвет его лица, приобретенный за годы протирания штанов на допросах, мог испортить аппетит даже заключенным после изнурительной голодовки. Не заднее место красит человека, это уж точно.
   Докладчика уже никто не слушал. Все увлеклись назревшим конфликтом. Сама Евдокия Васильевна изволила оседлать свой медицинский чемоданчик в ожидании захватывающего зрелища.
   – Пугашкин! – вмешался в инцидент разгневанный Паскевич. – Прекратите драку! Вон отсюда! Я с вами в машине поговорю!
   Затравленно озираясь, Пугашкин побрел к грузовику.
   – Посерьезней, товарищи! Вы не в клубе! – Паскевич окинул строгим взглядом собравшихся и вернулся к докладу. – Многие еще мешают нам строить счастливое детство. Многие прячутся за спиной советской власти. Будем искоренять. Взвод почетного караула, к прощальному залпу стройся!
   Братья-танкисты разобрали гладкоствольную пирамиду, встали на краю могилы и прицелились в пасмурное небо.
   – Равнение на жертву! – Паскевич поднял носовой платок, словно дуэльный секундант. – Прощай, дорогой наш товарищ Фаизов! Мир хижинам – война дворцам!
   Последние слова его потонули в грохоте ружейного залпа. Вспугнутые вороны снялись с деревьев и, каркая, закружили над кладбищем.
   – Что он сказал? – поинтересовался Тимоха, вытягивая из ружья пустые гильзы.
   – Мир чижикам – война скворцам, – фыркнул Виктор.
   – Товьсь! – Паскевич снова поднял платок.
   – Скворцы весной прилетают, деревня! – Ребров-страший, заряжая по второй, смерил фотографа презрительным взглядом.
   – Чижик-пыжик! – Тимофей рассмеялся. – Я одному долдону шапку спалил в заправочной! Клапан проверял!
   После третьего залпа на кладбище въехала «Волга» Реброва-Белявского.
   Оставив персональный транспорт, Алексей Петрович первым делом подошел ко мне и молча пожал мою мужественную руку. Откуда весь поселок успел проведать о моем беспримерном подвиге, до сей поры остается для меня загадкой.
   – Опускайте! – распорядился Паскевич и, завершив таким образом официальную часть, приблизился к нашей группе.
   Сломив мое вялое сопротивление, он обнял меня и трижды расцеловал.
   – Витязь! – произнес он с чувством. – Лично буду ходатайствовать! С палашом и канистрой взял матерого! Какую смену воспитали, а?
   Паскевич торжествующе оглядел собравшихся, и, ей-богу, глаза его светились гордостью за всех них. Настя, положив мне голову на плечо, улыбалась. Ее отец был отомщен – вот что имело значение, а болтовню своего начальника она и не слушала.
   – Я хочу тебя, – прошептала она мне на ухо. – Прямо сейчас.
   Обрубков наблюдал за происходящим с иронией. Паскевича он при этом как будто не замечал. Данное обстоятельство показалось мне очень странным. Прежде я не задумывался, отчего два старых боевых товарища избегали друг друга, и в самом ближайшем времени решил это выяснить.
   Заметив, что братья-танкисты мнутся у могилы и медлят с погребением, Алексей Петрович окликнул Семена.
   – В багажнике возьми, – бросил он презрительно, когда тот подскочил на зов хозяина.
   – В багажнике! – крикнул брату Семен. Тимоха потрусил к «Волге».
   – Есть! – Он поднял над головой ящик с водкой, словно футбольный кубок, вырванный в изнурительном финале.
   Не дожидаясь продолжения торжеств, мы с Настей вслед за Гаврилой Степановичем вернулись к Никеше. Великан-лесничий с Чеховым так и не отошли от его могилы. Они уже разровняли холмик и водрузили деревянный крест, обложив его у основания хвойными ветвями.
   Настя извлекла из брезентовой сумки четверть самогона и, расстелив на могиле чистое полотенце, выложила на него незатейливую закуску: холодные котлеты, лук и черный хлеб, нарезанный загодя. Затем она раздала нам граненые стаканчики, и мы выпили молча за упокой раба Божьего а, может, и не раба. Может, Никеша был самым свободным человеком из всех, кого я так и не узнал.
   – А что, Гаврила Степанович, – прикурив сигарету, я осмелился на вопрос, давно меня занимавший, – верно ли в народе толкуют, будто ваша левая рука на погосте захоронена?
   – Давно ль ты в народ наш ходить повадился? – Обрубков глянул на меня как-то со значением. – Участкового Колю Плахина все называли моей левой рукой. Андрей его этим прозвищем наградил: Левая Рука – друг индейца Гаврилы. Таких, как Плахин, поискать. Упорно свой долг исполнял и был уже близок…
   К чему был близок участковый, Гаврила Степанович не досказал.
   – Рядом с Андреем он лежит, отцом Настиным.

СОРОКИН

   Изучая при свете настольной лампы обратную сторону бубна, я заметил на его обечайке изображения каких-то насекомых. Миниатюры эти, нанесенные, скорее всего, красной тушью при помощи тончайшего пера или подобной же кисточки, возбудили во мне живейший интерес. Когда надолго погружаешься в стихию недомолвок и постоянных инсинуаций, где господствует акустический и оптический обман, только мельчайшие детали позволяют тебе отличить замшелый камень от хищника, подстерегающего добычу. С некоторых пор я всему придавал значение и, как оказалось, не ошибся. Мастерство исполнителя, помноженное на царапины и трещинки, испещрявшие темное от времени дерево, лишали меня возможности рассмотреть рисунки и даже сосчитать их – так близко они были посажены – без увеличительного стекла.
   – Откуда на тебе бабушкин свитер? – Настя дожидалась меня в постели. При этом она поднимала и опускала ноги, накрытые простыней. Казалось, нос белоснежной лодки плавно вздымался на волнах и резко нырял в пучину. Анастасия Андреевна делала упражнение, описанное в брошюре для беременных женщин.
   – Ты меня будешь сегодня укачивать? – Одно и то же она никогда не спрашивала дважды.
   – Разве тебя еще не укачало? – Отложив в раздражении бубен, я стал раздеваться.
   – Опять все напутал. – Ее голос прозвучал за моей спиной снисходительно и ласково. – Это меня должно нервировать поведение будущего отца. Так в руководстве написано. Еще меня должно мутить, но не мутит. Приливы и отливы должны чередоваться. Где они?
   Я нырнул под одеяло, и морская тема на этом закончилась.
   – Наверное, тебе уже нельзя, – сказал я без всякого желания, поскольку желание испытывал весьма ощутимое.
   – Чепуха. – Настя через голову стянула ночную рубашку. – Поменьше надо руководства идиотские читать. Они все морально устарели. Их сочинители – старые девственницы.
   – Кандидат медицинских наук Смирнов А. Б., – вспомнил я фамилию автора и ладонью провел по животу Насти.
   На этом повивальная тема закрылась. Я любил ее. И потом я ее любил. И раньше. И когда нас на свете не было.
   – Ты очень сильный, – пробормотала Настя, отворачиваясь к стене. – У тебя должны быть наложницы. Много наложниц. И я их всех убью.
   Вскоре она уже тихо посапывала, завернувшись и одеяло, как ручейник.
   Осторожно, чтобы не разбудить ее, я встал с постели и надел подштанники. Бубен под зеленым плафоном лампы отливал трупным цветом. Это был его цвет. «Пора и мне отлить», – подумал я, на цыпочках пробираясь к двери.
   Большая Медведица, оставив далеко позади созвездие Гончих Псов, отдыхала в ночном безоблачном небе. В сарае ворчал Хасан. Опустив глаза, я посмотрел на желтые чертежи, нашел в них некоторое сходство с грядой Курильских островов, славных своими гейзерами, и бодро взбежал на крыльцо. По пути в кабинет Обрубкова я задержался у печки. Сухие березовые поленья, подброшенные мною в ее раскаленное брюхо, затрещали, точно ореховая скорлупа в зубах щелкунчика.
   – Чем могу? – От неожиданности я уронил брегет – луковицу на пол.
   Брегет я безошибочно отыскал в темноте. Он всегда висел на гвоздике слева от письменного стола егеря. Но как бесшумно я ни двигался, чуткий сон бывалого разведчика я все же потревожил. Или Гаврила Степанович вовсе не спал.
   – Брегет, – прохрипел я, испытывая чувство неловкости, ибо ловкость мне на этот раз изменила.
   – Четверть второго, – отозвался Обрубков.
   – Спасибо. – Я нащупал командирские часы и положил их на стол.
   Тема времени была на этом исчерпана. Я двинул обратно на кухню.
   – Брегет забыл, – напомнил из темноты Гаврила Степанович. – Но я и так тебе скажу. Это иероглифы.
   – Не понял.
   Я действительно не понял.
   – Тебе же не луковица потребовалась, а линза на циферблате, верно? – Он включил ночник и приподнялся на подушке.
   Гаврила Степанович приподнялся, а я сел на табурет. Прямо на пузырек с таблетками от больной печени егеря.
   – Ну, тащи его сюда, – усмехнулся мой шеф. – Ты же не остановишься на достигнутом.
   Через минуту мы вместе рассматривали внутреннюю сторону бубна. Расчленять часы с гравировкой «За доблесть, проявленную в борьбе с Колчаком» нам для этого не пришлось. В берестяной шкатулке Обрубков хранил довольно мощную лупу современного образца. Посредством искусственного увеличения красные насекомые на обечайке превратились в четыре иероглифа, плохо сохранившиеся, но вполне узнаваемые.
   – Цзе ши хуань хунь, – прочитал егерь.
   – Теперь все ясно. – По выражению моего лица Гавриле Степановичу не составило труда догадаться, что завтра я поеду покупать китайский словарь.
   – Позаимствовать труп, чтобы вернуть душу, – продолжил он снисходительно. – Стратагема номер четырнадцать.
   – Чей труп? – я настроился выяснить все до конца.
   – Стратагема наведения паутины. – Подложив под спину подушку, Обрубков прислонился к стене и начал перечислять: – Поставив новую цель, возродить к жизни нечто, принадлежащее прошлому. Использовать в современной идеологической борьбе старые идеи, традиции, обычаи, литературные произведения и тому подобное. Придавать чему-либо в действительности новому ореол старины. Притаивать чужое добро, чтобы на нем основать свое могущество. Идти по трупам. Короче, стратагема возрождающегося феникса.
   – А чужое зло? – спросил я, выслушав полную расшифровку фразы.
   – Что? – теперь Гаврила Степанович глянул на меня с недоумением.
   – Присваивать чужое зло в этой стратагеме, или как там она называется, не предусмотрено?
   По обстоятельствам. – Обрубков вернул и шкатулку лупу и погасил ночник.
   – Это все? – Я еще продолжал сидеть.
   – Думай. – Гаврила Степанович, более не расположенный к разговору, заскрипел пружинами.
   Прихватив бубен, я отправился думать. В качестве подспорья я использовал все те же домашние мифы семьи Белявских. Со всеми удобствами я устроился у печки в старом полосатом шезлонге и еще раз перечитал «Созидателя». За шезлонгом и рукописью мне вновь пришлось наведаться в гостиную.
   «Допустим, крепостной шаман родом из какой-нибудь Маньчжурии знал китайскую грамоту. Допустим, он использовал стратагему, известную, может быть, еще со времен эпохи Чжоу, как заклинание или просто как эпиграф к своему рукотворному шедевру. Если расценивать ее в качестве заклинания, то ключом к разгадке вполне могла служить идея «возрождающегося феникса». То есть вепрь, уничтоженный мною согласно правилам средневековой инквизиции, способен восстать из пепла и продолжить свое хождение по трупам. Это – с точки зрения Сакана, но не моей. Череп вепря, засыпанный в могиле Никеши, не мог сам собой вернуться в лес и собрать из кремированных останков, развеянных по ветру, свою тушу. Однако Сакан, бесспорно, был незаурядной личностью, если ту же стратагему воспринимать как предсказание общего порядка. Эдакий азиатский Нострадамус. Начиная с семнадцатого года, «присвоение чужого добра» состоялось-таки в масштабах одной отдельно взятой страны. Опять же, если представить языковеда Сталина как аллегорию кабана-убийцы, то предсказание кузнеца ударно перевыполнило все нормы», – таков был ход моих мыслей, пока я не вернулся ко второму толкованию стратагемы, отметенному изначально как наименее относящемуся к делу.
   Зачем-то Гаврила Степанович разложил мне все по пунктам. Но зачем? При чем тут «использование традиций, обычаев» и тем паче «литературных произведений в современной идеологической борьбе»? А ведь как раз подобное «литературное произведение» лежало у меня на коленях. «Постой-ка!» – я лихорадочно перелистал рукопись и отыскал абзац, смутивший меня еще в самое первое прочтение «Созидателя».
   «Реляции мои волостному начальству ничего, кроме издевательской отписки, не вызвали. Вахмистр жандармерии Бахтин только прислал…»
   Я захлопнул «Созидателя» и минут пять тупо смотрел на огонь сквозь неплотно прикрытую чугунную дверцу печки. Затем я оставил в шезлонге манускрипт и, крадучись, проник в покои Обрубкова. Там я замялся, не зная, как действовать далее.
   – Зажги, – посоветовал мне из темноты Гаврила Степанович. – На верхней полке собрание. Табурет подставь.
   Так я и поступил. Вытащив из ряда искомый том «Большой Советской Энциклопедии», я погасил электричество и молча удалился. Уже сидя в шезлонге, я сдул пыль с увесистой книги и, отыскав нужную статью, прочел ее самым внимательным образом. В результате своих исследований я почти уже не сомневался и лишь хотел получить фактическое подтверждение. Я его получил. Первые жандармские части русской армии были сформированы в 1815 году, после завершения освободительной миссии государя Александра Павловича. А «Созидатель» датировался 1813 годом. Даже если допустить, что его автор по рассеянности приписал батюшкиным воспоминаниям что-то от себя, он попросту не смог бы сочинить «жандармского вахмистра Бахтина». Следовательно, вся часть рукописи, касавшаяся Сакана и вепря-оборотня, была очевидной подделкой. То-то, что она другим почерком и другими чернилами дописывалась.
   Последовательно я стал выстраивать свою версию «новейшей истории» села Пустыри и его обитателей. Тут же всплыли и выдержки из биографии барона Унгерна, изложенные мне долгожителем Сорокиным в недобрый час: «…всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал». Итак, ветеринар и потомственный дворянин Михаил Андреевич, исполнявший, надо полагать, священный долг перед Отечеством в частях барона и разочарованный, надо полагать, в белом движении, помог юному чекисту Гавриле подобраться к Унгерну. А за это большевики пожаловали ему индульгенцию: разрешили вернуться до хаты. Но ветеринар, мужчина любопытный, сразу в Пустыри не рванул. Какое-то время он потусовался в тайге среди местных племен, изучая их нравы и обычаи, а подробнее – обряды шаманизма. Оттуда и бубен. Бубен, возможно, был конфискован силами представителей новой власти, сопровождавших ветеринара в экспедиции. Могла такое задание дать им партия? Могла. Особенно если Белявский, сделав ставку на победившую революцию, поделился с кем-то из образованных комиссаров результатами своих занятных медицинских исследований, суть которых мне совсем неясна. Зато она оказалась понятна, интересна и весьма перспективна для строителей бесклассового общества. Настолько, что за ветеринаром закрепили двух орлов – Паскевича и Обрубкова. Или одного орла Обрубкова. А орел Паскевич, занятый текучкой в виде карательных мер, присоединился к ним позже. Возможно, когда Белявский уже обосновался в Пустырях и его эксперименты дали практический результат. Скажем, операции на мозге. Тогда понятно, отчего молодой поросенок, отпущенный на волю или же совершивший дерзкий побег, вырос в такую умную свинью-убийцу. А когда его нападения на мирных колхозников молодой республики приобрели характер эпидемии местного значения, возникла необходимость внедрить в сознание окружающих жизнестойкую легенду. Еще мне было интересно до чрезвычайности – кто автор идеи? Чувствовалась отчего-то рука Паскевича. Если так, то литературный талант в нем заключался изрядный. Уж мне он точно мог дать фору.
   Надо заметить, что мои тогдашние размышления, ошибочные в деталях, в целом оказались верны. Особенно то соображение, что у вепря-людоеда выработался условный рефлекс. Бубен шамана действовал на него как манок охотника на диких уток. Недаром Паскевич эдак ловко всучил мне его в подходящий момент. Он вполне резонно рассчитывал, что вепрь, и не таких растерзавший, попросту сметет с лица земли надоевшего, дотошного и уже лишнего в его последней игре профана-студента. Только Настина любовь, ее же упорство да промысел Божий дали мне шанс. «И я его использовал, честь мне и хвала» – на этой мажорной ноте, как вскоре оказалось, преждевременной, меня окончательно сморило.
   Когда именно таинственный зоотехник перешел от опытов над животными к опытам над людьми, я понятия не имел, да и не мог его иметь, но сон мой был страшен. Мне снилась подземная засекреченная лаборатория – нечто вроде фашистского бункера, – по которой среди склепов разгуливал Паскевич в черном мундире с молниями на петлицах. «Это не Паскевич! – забубнил невесть откуда взявшийся Тимоха. – Это картошка! Ее чистить надо, а вы, городские, все со шкурками норовите!» Он принялся быстро чистить Паскевича. Чистил он его почему-то одежной щеткой и при этом норовил поцеловать в лоб. Но Паскевич проворно увертывался. Потом я видел Настю в акушерском кресле. Она рожала. Роды принимал ее страшный дед, которого мне никак не удавалось рассмотреть поближе. Я двигался к нему, а он – удалялся. Издалека он показал мне маленького черного кабана, выпачканного в крови и с пуповиной, волочащейся по полу. «Мальчик! – крикнул он мне. – Никешей назовем, как отца звали!»
   – Доброе утро, Сережа, – кто-то потряс меня за плечо.
   Потрясенный, я пулей выскочил из шезлонга. Моя любимая Настя развеяла кошмар.
   Она же подобрала упавшую с моих коленей рукопись. Ее безмятежный лик окончательно привел меня в сознание.
   – Коли проснулся уже, – сразу нашел мне занятие Гаврила Степанович, хлопотавший у самовара, – за водой сходи. Да Хасана кликни. Пусть пробежку сделает.
   Вода, пролитая у колодца местными прихожанами, образовала изрядный каток. Я поскользнулся и ушиб себе копчик. Хасан меня облаял: видно же было, что каток.
   – Дай лапу, Джим, на помощь мне! – Ухватившись за край обледеневшего сруба, я с трудом поднялся на ноги. Хасан повертел головой, но посторонних не заметил.
   Сплющенное артельное ведро, снятое мною с гвоздя, полетело, гремя цепью, в пропасть. Дважды я вытаскивал его оттуда, опорожняя в наши частные. Дважды я вращал дубовый барабан, представляя, каково приходится шоферам, заводящим на морозе капризный мотор.
   Только мы собрались с Хасаном в обратный путь, Как меня окликнул Тимоха Ребров, вестник смерти, чей дом стоял напротив колодца.
   – Эй, студент! – Его похмельная рожа заполнила форточку, будто портрет работы неизвестного дилетанта. – Передай Степанычу, что Сорокин повесился! А ментов можно не вызывать! Они с поминок в бане заночевали! Уже работают! Закурить нет у тебя?
   «Это же я, мудак, его повесил! – соображал я лихорадочно, скорым шагом припуская к дому. – Мало мне, упырю, Никешиной крови! Не остановлюсь, пока всех не укокаю!»
   Расплескивая на бегу воду, я вспоминал наш с Паскевичем разговор: «…Вы про доктора ничего не сказали…» – «И какая же сорока принесла вам на хвосте информацию?…» – «Сорока? Очень вы проницательны, друг мой». Вот так, в легкую, подставил я долгожителя. Сорокин был не первый среди лучших, но меня это не оправдывало. Хотя сболтнул я, конечно, мимоходом, поддавшись игре слов, остроумец хренов. Ведь пора уж было знать, что любое лишнее слово с Паскевичем – удавка. Паскевич – волк среди ягнят. Ведь на коленях ползал Сорокин, умолял Паскевичу про доктора не говорить. А я, мерзавец, попал наугад в больную точку. Значит, старик был осведомителем чекиста. Кто вообще в Пустырях не был его агентом – поди разберись. Паскевич стал мне что-то плести про доктора Григорьева, но только один врачеватель имел для него значение: отставной помещик Белявский.
   – За смертью тебя посылать. – Гаврила Степанович вышел мне навстречу.
   Задыхаясь, я почти телеграфным текстом выпалил сообщение Тимохи. Минут через пятнадцать мы вошли в дом Сорокина.
   Тело долгожителя уже сняли с пустого крюка, на котором в мое предыдущее посещение висел оранжевый абажур с кистями. Под крюком ножками вверх лежала скамейка. Сорокина положили рядом и успели накрыть несвежим пододеяльником. Знать, нее снимки Виктор уже сделал, и Евдокия Васильевна, ушлый эксперт, закончила освидетельствование. Как я успел убедиться, она исполняла свои служебные обязанности без лишних проволочек. Теперь Евдокия сидела за столом и быстро заполняла листы бумаги.
   – Типичный суицид, – комментировала она производимую запись. – Распространенный случай среди одиноких. Шнур – электрический. Обрезок. Наступила от асфиксии между часом и половиной второго.
   Паскевич, забросив ногу на ногу, восседал на продавленном диване. В своей так и не снятой касторовой шляпе он походил на гробовщика. Добавить к этому безучастное выражение – и совсем походил. Пугашкин же, напротив, участвовал самым активным образом. Он успел перерыть всю комнату. На тумбочке стоял знакомый мне мельхиоровый подстаканник с профилями усатых-бородатых вождей.
   – Я закрою это дело! Я закрою это дело! – как попугай, твердил следователь свою вечную угрозу, выбрасывая из обшарпанного комода стариковское барахло.
   – Рот закрой лучше, – процедил Паскевич при виде меня и Гаврилы Степановича.
   – А этот что здесь? – Тут и Пугашкин обратил внимание на Обрубкова.
   – Оставь. – Заведующий клубом поморщился. – Гэ ань гуань хо.
   Вот и еще один товарищ вспомнил за неполные сутки китайский язык. «Хоть какие-то плоды дружбы с великим народом. – Я невольно усмехнулся. – Ну, не плоды, так сухофрукты».
   – Напрасно вы, молодой человек. – Паскевич обернулся к следователю. – Пугашкин, дайте-ка ему предсмертную записку гражданина Сорокина.
   «Вот оно! Началось! – Самое скверное предчувствие охватило меня. – «В моей смерти прошу винить столичного засранца». Что еще мог написать Сорокин под диктовку?»
   Пугашкин брезгливо протянул мне клочок бумаги.
   – Читайте, читайте! Вслух! Все свои – чего уж! – Паскевич заерзал от нетерпения.
   Но все здесь были чужие. Даже мой собственный голос казался мне чужим.
   – «Завещание, – прочитал я глухо. – Я, Сорокин и георгиевский кавалер, завещаю свое движимое и недвижимое имущество советской власти, кроме подстаканника. Подстаканник моей усопшей ранее супруги я завещаю студенту Сергею из Москвы при условии, что он комсомолец».
   – Мотив, – весело отозвался криминальный фотограф Виктор. – Убийство из-за наследства. Частый случай в рядах потенциалов. За такой подстаканник на барахолке червонец легко дадут. Вещь антикварная.
   – Заткнулся бы ты, – посоветовал ему Гаврила Степанович.
   – Вы комсомолец? – Паскевич наверняка знал, что нет.
   – Нет, – ответил я тем не менее.
   – Владейте, – махнул он рукой. – Изменим букве. Возраст еще позволяет вам вступить. Можете зайти завтра после обеда ко мне за характеристикой. Там же и характеристику в институт для Анастасии Андреевны заберете. Я подписал.
   – А скамейка почему вверх ногами? – обратился Обрубков к следователю. – Она что, так и лежала, когда труп в петле обнаружили?
   – Куда вы все лезете?! – взвился Пугашкин. – Опять давление? Я вам в письменной форме! Еще раз – и баста!
   – Пошли, Сергей. – Гаврила Степанович дернул меня за рукав.
   – Подстаканник-то приберите, – напомнил Паскевич, томно потягиваясь. – Нынче в таких подстаканниках чай проводники не разносят. А было ведь.
   Словно сомнамбула, я взял с тумбочки подстаканник и вышел на воздух.
   В себя я пришел, когда мы с егерем миновали овраг.
   – Что он вам сказал? – поинтересовался я угрюмо.
   – Еще раз – и баста.
   – Паскевич. На грязном китайском.
   – Гэ ань гуань хо, – с отсутствующим видом повторил Гаврила Степанович. – Наблюдающий за огнем с противоположного берега. Стратагема невмешательства.

ОБРУБКОВ

   «Воздержался бы, старичок», – не однажды говаривал мой приятель задушевный Угаров, наблюдая, как я последовательно истреблял себя водкой по возвращении из Пустырей.
   «Старичок, старик, стариканище» – так мы друг друга называли, пасынки всех разочарованных поколений. Мы были скептичны, ранимы и жестоки. Мы презирали своих отцов и старших братьев. Империя в состоянии полураспада отравила нам юность. Мы росли на гигантской свалке фальшивых лозунгов. Прорабы социализма еле ворочали языками, и его капитальное строительство фактически заглохло; нас еще можно было выгнать осенью на картошку, но поднимать целину – уже фиг. Дворники, мясники и привокзальные грузчики с высшим бесплатным образованием, пожилые мальчики, мы так и не научились прощать. Молоко свернулось на наших губах, прежде чем успело обсохнуть.