Сбежав на мостик, я осмотрелся.
   – Там сельский погост. – Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
   Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
   – Там, – варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, – библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать – заходите. Я запишу вас.
   – Непременно запишусь. – По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. – Завтра и запишусь.
   Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
   – Странный все же мезон. – Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
   Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный – протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, – а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
   – Это не мезон, – рассмеялась Настя. – Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
   – Вот как? – Я посмотрел на нее с уважением. – Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
   Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
   – Не смейтесь! – Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
   – Постой же, Настя! – невольно перешел я на «ты». – Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
   – Дом Обрубкова – крайний! – Она обернулась и помахала мне на прощание. – Заведите себе ружье! Непременно заведите!
   Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.

ОБРУБКОВ

   – Помощником он приехал работать! – Гаврила Степанович дунул в папиросную гильзу и скрутил ее в два приема зубами. – Посмотрите на него, люди добрые!
   Призыв его отзвучал впустую. Других людей, помимо егеря и меня, в провонявшей табаком и луком избе не наблюдалось, да и мы были оба злы, как черти. Я злился на Борьку, уверившего меня, что дядя его – милейший и славнейший калека, которому без меня вовек не управиться, а Обрубков, надо полагать, злился из-за того, что племянничек накинул ему хомут на шею в лице бестолкового и легкомысленного субъекта, позабывшего даже такую мелочь, как тридцать пачек «Беломора», еще летом заказанных телеграммой. Глаза егеря, налитые кровью, смахивали на шаровые молнии, сморщенная, будто вяленая груша, физиономия дергалась, а рот кривился от бешенства. С его статическим зарядом, ей-богу, рыбу можно было глушить.
   – Помощник! – Он метнул на стол извлеченное из кармана письмо Губенко. – Да ты хоть знаешь, что здесь происходит?!
   – Понятия не имею. – Огорошенный таким приемом, я и сам едва сдерживался.
   – Слыхали?! – Гаврила Степанович яростно сунул папиросу в зубы и стал озираться в поисках то ли свидетелей, то ли спичек. – Он понятия не имеет! И я не имею, понял ты, шкет московский?! Никто его здесь не имеет! Да и хрен бы с ним! Давай выпьем!
   Ногой, обутой в калошу, он отпихнул грязный, усыпанный щепками веревочный коврик, оголив крышку погреба. Взявшись за отполированное до блеска стальное кольцо, Гаврила Степанович поднял ее одним рывком. Из подземелья ударил тяжелый запах сивухи.
   – Сало за окном, – предупредил меня Обрубков. – Тимоху до хаты не пускай. Дрова в сарае бери сверху которые. Жить размещайся в гостиной. И станешь завтра на воинский учет. Враг не дремлет косоглазый.
   «Судя по наставлениям, путь ему предстоит неблизкий, – прикинул я, снимая пуховик. – Знать бы еще, кто такой Тимоха».
   Пользуясь случаем, я решил осмотреться. Следом за мной поплелся облезлый кот, никак мне до поры не представленный. Поначалу я принял его за подержанную зимнюю шапку, упавшую с гвоздя. Благо, что гвоздь над ним как раз пустовал, тогда как прочие, вбитые в простенок между окном и дверью, напротив, были заняты патронташами, фонарями, тулупами, телогрейками и даже поместительным китайским термосом на ремне с парой ласточек, порхающей над крышами пагоды.
   Вся жилая площадь состояла из двух комнат: собственно «гостиной», как изволил величать ее Гаврила Степанович, и, как я сам уже догадался, хозяйского «кабинета».
   Сперва я направился в гостиную, где мне предстояло созидать эпохальный антисоветский роман. Там не оказалось ничего примечательного, кроме пыли, устилавшей полировку ломберного столика, подлокотники тяжелого кресла, обитого рогожей, и ветхие пожелтевшие газеты на кожаном диване с валиками по сторонам. Над этим серьезным чиновничьим диваном была приколота булавкой иллюстрация из журнала «Нива» примерно 1906 года издания. Запечатленные на ней большие русские солдаты, обороняя Порт-Артур, кололи штыками маленьких испуганных японцев. Создавалось впечатление, что ежели здесь и гостили до меня, то разве еще при законной царской власти. Внимание мое привлекла и дверь, заколоченная досками. Надо полагать, она вела на вторую половину дома.
   В этой части здания, как вскоре я узнал, жил когда-то брат Обрубкова, Федор. Участь его стала мне известна только лишь к концу моего жития в Пустырях. Во вторую половину также имелся вход со двора, и так же заколоченный намертво. Все окна покинутой братской обители были прикрыты глухими ставнями.
   – Ну, что скажешь? – спросил я кота, отиравшегося у моих ботинок.
   «Пожрать бы! – ответили за него рыжие голодные глаза. – Айда покажу, где!» Он живо вернулся на кухню и сел у рюкзака. Сделав вид, что не понял намека, я заглянул в комнату Обрубкова.
   Здесь было на что посмотреть. Казалось, в ней обосновался не егерь, а музей славы какой-нибудь гвардейской дивизии. По стенам висели карты Забайкальского военного округа, Маньчжурии и подробная схема укрепрайона у излучины реки Халхин-Гол. Карты были испещрены красными и синими стрелками, нарисованными от руки и нацеленными друг на друга. Местами синие стрелки заворачивали и летели в обратном направлении. Достоверность характера минувших событий подчеркивали застекленные черно-белые фотоснимки разрушенных дзотов и плененных сынов микадо. Отдельное пространство над секретером занимали два полководца в массивных позолоченных рамах. Первый, седой и с мудрым выражением лица, хоть и не имел подписи, но был мною сразу опознан как Иосиф Сталин. Второго, чуть более легкомысленного, но также в красивой форме, я узнал со временем. Под ним была прикноплена к обоям выкроенная из газеты полоска с заглавием «Большой Хинган».
   Бегло осмотрев книжные корешки на полках, я обнаружил сочиненное генералиссимусом полное собрание без четвертого тома и мемуары других военачальников. Воспоминаний Большого Хингана среди них не было. Только спустя неделю Обрубков, живописуя разгром Квантунской армии, особо отметил заслуги маршала Василевского. Так я догадался, кто скрывается под мною же вымышленным именем.
   Закончив экскурсию осмотром самурайского меча в ножнах, украшавшего коврик над застеленной грубым шерстяным одеялом раскладушкой, и поместительного крепкого сундука с обитыми нержавейкой углами и амбарным замком, я отбыл на кухню.
   Кот, отчаявшись дождаться меня к ужину, самостоятельно разбирал когтями веревочный узел на моем рюкзаке. Его живой пример напомнил мне заветы ушедшего в подполье Гаврилы Степановича, и я захлопотал по хозяйству.
   Для начала я извлек из-за окна подмороженное сало и толсто нарезал его ножом с наборной рукоятью, лежавшим на подоконнике. Затем отыскал в рюкзаке тронутую плесенью полукопченую колбасу, почистил ее и настрогал кружками в блюдце. Кое-что перепало и терпеливому коту. Там же, на подоконнике, завернутый в чистую тряпицу, хранился непочатый каравай, твердый и тяжелый, словно блин от штанги. «Каравай, каравай, кого хочешь убивай…» – пропел я мысленно, водружая его посреди кухонного стола, покрытого синей клеенкой, вытертой на сгибах. Хромой стол слегка перекосило. Я отошел и полюбовался на плоды своей деятельности. Каравай на синем фоне издали напоминал необитаемый остров, окруженный судами с продовольствием.
   Самые яркие идеи подчас рождаются из ничего. Так произошло и со мной. Сюжет романа все еще представлялся мне смутно. И тут, глядя на «остров», я вспомнил подмосковный детский лагерь «Маяк», откуда меня с позором изгнали из воспитанников за растление воспитателей. Вожатая Зоя Розенталь была старше и опытнее меня. На допросе у начальника лагеря она дрогнула. Выйдя от руководства, она поправила юбку и вернулась к своим обязанностям. Что до меня, то юбки я не носил и поправить потому ничего уже не смог.
   Так вот. Пионерский лагерь «Маяк» помещался в лесах под Калугой, которые отнюдь не отличались оживленным судоходством. Это натолкнуло меня на перспективную сквозную метафору. Допустим, пушкинский лозунг «Да скроется тьма!», вырванный из контекста с корнем и подхваченный просветленными рабоче-крестьянскими массами, в моем романе воплотится напрямую. Допустим, вместо коммунистического общества они будут строить сухопутный маяк, сооружение грандиозное и теоретически осмысленное. Повальная занятость и конкретная цель плюс исчерпывающее решение жилищной проблемы сплотят передовые отряды зодчих и подвигнут их на перманентное, как революция, строительство. Мощная лампа-переноска, работающая от всех электростанций Советского Союза, каждый день будет подниматься на новую высоту. Блуждающие в потемках слои потянутся на огонек со всего земного шара и вольются в общее дело.
   Я назову роман «Электрический рай»! К дьяволу эпигонскую антиутопию «Над пропастью во лжи». Вернее, антиутопия пусть останется именно в образе маяка, потому что утопия обретет первоначальный угрожающий смысл. Допустим, мои ученые вычислят, что в начале третьего тысячелетия воды Мирового океана в очередной раз выйдут из берегов и накроют все материковые извилины обоих полушарий. Тогда маяк станет последним прибежищем разумного человечества. Конечно, в подобных катаклизмах не все остаются на высоте. Многие падают и гибнут в пучине. Их судьбы трагическим пунктиром прошьют всю ткань моего романа. Это придаст ему достоверности и драматизма.
   В трюме раздался грохот, оборвавший полет моей творческой фантазии. Малограмотный звук был свирепо отредактирован приглушенным восклицанием из трех слов, в котором «мать» стояла последним. Должно быть, Обрубков уронил что-то ценное. Сразу затем егерь произвел в погребе запуск маломощного простуженного двигателя. Двигатель, чихнув, затарахтел.
   Произведенный урон и последующий запуск мотора вернули меня к реальности, а реальность погнала в сарай за дровами. Гневить лишний раз егеря в мое расписание не входило.
   Согласно инструкции я снял со штабеля десяток березовых поленьев. Каким редким дураком казался я Гавриле Степановичу, ежели он допускал мысль, будто я сподоблюсь тащить поленья снизу. Впрочем, после забытых в коммуналке на Суворовском тридцати пачек «Беломора» от меня всего можно было ожидать.
   Отлучился я разве что на пару минут, но к моему возвращению за столом кают-компании распоряжался уже какой-то хмырь в бобровом треухе индивидуального кроя, вооруженный до гнилых своих зубов. Зажав между коленями винтовку, он еще пристроил среди опустошенных тарелок обрез и армейский штык. Я как был с охапкой поленьев, так и застыл на пороге. Мой ограбленный вещмешок, моля о пощаде, валялся в ногах хмыря. Сходу произнести по этому поводу что-либо вразумительное у меня язык не повернулся. Хмырь тоже не спешил с разговорами. Чавкая набитым ртом, он покосился на меня и допил из горлышка остатки «Стрелецкой», припасенной ко встрече с егерем. Небритое рыло мерзавца продолжало ходить ходуном, пока на моих изумленных глазах с блюдца не исчез последний кружок привозной колбасы.
   – А где полковник? – нарушил он, рыгнув, затянувшееся молчание. – Никак на дальней? Зря поперся. Так и передай. Ячмень-то не завезли, козлы.
   Стук двигателя, доносившийся из открытого погреба, он игнорировал.
   – Так почему ж козлы не завезли ячмень? – поинтересовался я, высыпав поленья на цинковый поддон и приступая к своим еще не определенным обязанностям. – Ячмень козлы должны были завезти.
   – А ты кто такой, чтобы на меня гавкать? – обиделся мужчина. – Снегу-то под завязку высыпало! На дальнюю моя Гусеница порожняком не доползет! Мне что, на своем горбу злак таскать? Натаха блины ко дню Моцарта затеяла, вот и прикинь!
   Гусеницей звали, как выяснилось позже, его тощую кобылу.
   – Вы не Тимоха случаем будете?! – догадался я задним числом.
   – Кого?! – Хмырь заерзал на табуретке.
   – Гаврила Степанович нынче в машинном отделении, – объявил я решительно. – Обратно – нескоро. Так что вам лучше утром зайти.
   – Кого?! – произнес он с угрозой, приподнимаясь и подтягивая обрез, отчего, конечно, винтовка его грохнулась на пол, чуть не прибив безымянного кота.
   Кот, внимательно следивший за развитием событий, все же успел посторониться.
   – Пошел вон, – беззлобно сказал егерь, выныривая из погреба.
   Обрубков был чрезвычайно весел. От его прежней озлобленности не осталось и следа. Прижимая к груди единственной своей рукой четверть самогона, очищенного, судя по цвету, марганцовкой, он явился перед нами в полный рост.
   – Сергей, – обратился ко мне Гаврила Степанович, – гони эту сволочь. Ужинать пора.
   Мое имя он узнал, я полагаю, из письма.
   Водрузив бутыль на стол, егерь ловко накренил ее и разлил бледно-сиреневый эликсир в два стакана, предупредительно подставленных мною под горлышко.
   Тимоха подобрал свою винтовку и, опершись на нее, теперь маялся у двери.
   – Со знакомством. – Егерь взял стакан. – Помощнику рад. Без помощника я зашиваюсь. Дай Бог здоровья могучего Бориске и всем прочим, кого я ни разу в жизни не видел. Ты в каких войсках служил отечеству?
   – Служить бы рад… – Я опасливо испробовал экзотический напиток. – Плоскостопие нашли.
   – Это ничего, – обнадежил меня Обрубков. – Нам еще предстоит.
   Тут он оказался прав: нам еще предстояло. Предстояло нам очень многое и очень скоро. И, поверьте, испытания, выпавшие на нашу долю, были не для слабонервных.
   – Степаныч! – прочистив горло, засипел в дверях Тимоха. – Разреши обратиться, Степаныч!
   – Валяй! – милостиво позволил егерь.
   – Я штык-нож у тебя оставил!
   Нож просвистел в воздухе и вонзился в притолоку над малахаем отщепенца. Но тот не ушел и продолжал топтаться на месте, даже когда с трудом вы дернул свое холодное оружие и заправил его в голенище валенка.
   – Ты еще здесь? – обернулся к нему Обрубков.
   – Захарку нашли, – пряча глаза, пробормотал Тимоха. – Часа полтора тому нашли. У раздвоенной сосны Матвей Ребров напоролся.
   – Вот оно как. – Егерь провел по лицу ладонью, будто смахивая незримую паутину. – Почему раньше молчал?
   На это Тимоха не придумал, что ответить.
   – Собирайся, боец, – бросил мне Обрубков, исчезая в своих апартаментах. – На лыжах стоишь хоть?
   На лыжах я стоял, ходил и, случалось иной раз, бегал. Только не с ранением в задницу. Признаться, однако, в своей слабости я не пожелал.
   За стенкой хлопнула крышка сундука, и Гаврила Степанович вернулся на кухню с двумя ружьями под мышкой. Точнее, с ружьем, предназначенным для меня, – старой ободранной «тулкой» с цевьем, перемотанным синей изоляцией, – и своей личной винтовкой немецкой фирмы «Зауэр».
   – Патронташ на гвозде, – дал он мне последние указания. – Форма одежды – валенки-тулуп. Лыжи в сарае. И Хасана там кликни.
   «Знать бы еще, кто такой Хасан!» Основательно сбитый с толку, я оделся по форме и поспешил в знакомый уже сарай, где давеча никакого Хасана не встретил. Однако на сей раз он встретил меня сам. Как только я открыл засов, свирепого вида овчарка вырвалась наружу, в три прыжка одолела двор и махнула через ограду. Там, уже на улице, меня дожидались Тимоха с Обрубковым. В предыдущий мой визит Хасан себя не обнародовал – наверное, наблюдал за мной из темного угла. Догадайся я, что он внутри, я бы туда и носа не казал. Теперь же мне оставалось лишь перевести дух и выбрать лыжи с креплениями из широкой авиационной резины.
   Поскольку Тимоха посчитал свою миссию выполненной, отряд наш сократился до Хасана, егеря и меня в чине уже признанного официального помощника.
   – Захарка вчера вечером пропал, – поведал мне по дороге Гаврила Степанович. – Когда ты с простреленным задом о какой-то нобелевской премии бредил.
   – Вы и об этом знаете? – Задетый за живое, я все же удивился, хотя пора было перестать.
   – У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.
   Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, – огрызнулся я сходу. – Хотя «Беломор» важнее, разумеется.
   Само собой, – добродушно отозвался Обрубков
   Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.
   – Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? – спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.
   «Прав, старый хрыч, – подумал, я с досадой. – Папиросы-то можно было и посылкой отправить».
   – Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это – Пустыри. – Обрубков снова тронулся вперед. – Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел – и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело – ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все – до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле – татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.
   – Маньяк? – высказал я предположение, лежавшее на поверхности.
   Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.
   – Милиция эту версию отработала, – возразил Обрубков, приостанавливаясь и закуривая. – Село маленькое, особняком опять же… Почему только у нас? Оно, может статься, и маньяк. Тут много вопросов, хотя мало кто ими задается. Давно все поразъехались, кроме тех, кому податься некуда.
   – А Ребров-Белявский? Неужто и ему некуда съехать? – усомнился я. – Товарищ вроде не из бедных.
   – Он тут хозяин. – Егерь сплюнул на снег и отбросил докуренную папиросу. – Ему здесь все обязаны. Не будь Алешки, Пустыри к едрене фене кончились бы. Нынче к нам и продукты возят по Алешкиному слову. А все почему?
   – Почему? – спросил я, заинтригованный рассказом.
   – Охота, парень! – усмехнулся Обрубков. – Большие люди приезжают сюда из области: лося взять, либо кабанчика. А им что? Большой человек приехал и уехал. В общем, темный наш случай. Мужики на старого вепря грешат, на того, что тебя вчера шуганул, но я не придерживаюсь. Я его повадки знаю: он в село не сунется.
   – Отчего же? – Я вдруг живо представил огромною секача-людоеда, и меня передернуло.
   Ответить егерь не успел. Впереди подал голос Хасан, и нас окликнули. Вернее, окликнули Обрубкова.
   – Степаныч, ты?
   Обрубков снизу подсветил свое лицо, и еле различимый силуэт опустил оружие.
   Мы с егерем добрались-таки до места. На просеке топтались двое: бородатый детина лет двадцати, чуть не сломавший мне руку своим пожатием и отрекомендовавшийся Филькой, а рядом – печальный толстяк, вовсе мне руки не подавший, но названный Обрубковым Матвеем. Я смекнул, что это и был Матвей Ребров, потерявший недавно сына и нашедший нынче останки другого мальчика. Даже не останки. Останками назвать то, что мы увидели, пожалуй, и нельзя.
   – Вон гляди, Степаныч, под сосной! – Взволнованный Филька осветил мощным фонарем основание раздвоенного дерева. – Алексей-то Петрович не знает еще!
   – Да уж Тимоха расстарается, – проворчал егерь.
   Меня тут же вырвало. На снегу лежали дочиста обглоданные кости. Скелет мог принадлежать разве что ребенку не старше пяти.
   – Ничего, паря. – Гаврила Степанович похлопал по моей согнутой спине, хотя и сам был подавлен до крайности.

HИКЕША

   Обрубков дотошно изучил все подступы к ужасной находке и строжайше наказал односельчанам держаться на расстоянии.
   Скелет словно сидел на забрызганном кровью и вытоптанном снегу, прислонившись к дереву, хотя изувеченный череп валялся в стороне. Скорее всего, он был раздавлен копытом. Даже у меня, совсем не охотника, мало сомнений вызывала природа оставленных сплошь и рядом отпечатков. Местами довольно четкие оттиски сдвоенных копыт указывали на недавнее присутствие зверя. Какой бы то ни было одежды подле сосны я не заметил. Но зато, покуда пятно луча обшаривало кости жертвы, я заметил то, что заставило меня содрогнуться и напугало еще пуще прежнего. Меж переломанных ребер грудной клетки блеснула стальная проволока. Значит, раздетый мальчик был прикручен, возможно, даже и заживо, к сосне, прежде чем принял жуткую смерть. Если, конечно, его не убили прежде. Так или иначе, а на убийство это уже указывало впрямую.
   Я тронул Обрубкова за плечо, но он дал мне понять, что все видит.
   Делать там больше было нечего, и вскоре мы пустились обратно. Вопреки моим ожиданиям, егерь поведал мне подробности исчезновения Захарки. Думаю, он решил, что я и без того уже много знаю, или рассчитывал на меня в будущем как на ближайшего своего помощника.
   Захарку похитил деревенский дурачок Никеша. До этого Никеша заслуженно слыл в Пустырях самым безобидным существом. За свои тридцать лет Он даже комара не прихлопнул, полагая всякую тварь себе подобной.
   «Комар, дядя Гаврила, – другой человек, и оса Другой человек. Им больно. Вон, глянь-ка, я крапивой ожегся. У меня сыпь, и у лягухи сыпь…»
   Так он говорил. – Обрубков, сгорбившись, будто на его плечи взвалили мешок с песком, прокладывал рядом со мной параллельную лыжню. – В летнюю пору вечно шлялся покусанный. В детях души не чаял, а и дразнили они его, и камнями иной раз кидались.
   Когда в Пустырях детей совсем не стало, Никеша сильно затосковал. И вот в день моего приезда в Никеше словно бес прописался. Для бесноватого он, впрочем, действовал слишком расчетливо и хладнокровно. Труднее всего было осмыслить не сам факт похищения – один Бог ведает, что у придурка в мозгах замкнуло! – а то, что Никеша, хилый и малорослый, напал на татарина-сторожа, оглушил его вполне мастерски обрезком кабеля со свинцовой начинкой и, более всего, что он использовал какой-то химикат для уничтожения запаха следов. Как только Фаизов, очухавшись, поднял тревогу, жители вдоль и поперек прочесали весь поселок и окрестности. Но Никеша с мальчиком будто в воду канули. И вот – сегодняшнее продолжение.
   – Может, и не Захарка это, Гаврила Степанович? – усомнился я опрометчиво.
   Егерь, встав, передал мне фонарик и вытянул из-за пазухи золотой образок на тонкой цепочке.
   – Фамильный их. – Он взвесил образок на ладони и сжал в кулаке.
   «Ну пусть бы перец, – подумал я тогда. – Перцем, я еще понимаю, можно следы обработать. Но откуда у слабоумного, который и грамоте-то вряд ли обучен, эдакие лабораторные навыки?!»
   – Химический состав дилетантам не определить, – продолжил я вслух свое рассуждение, – и реактивы нужны соответствующие.
   – Зачем же дилетантам? Бригада из района уже через час в Пустырях была, – пояснил Гаврила Степанович. – У Реброва-Белявского власти хватает, и персональный телефон установлен. След еще толком не замело, а собаки – встали, что наши, что розыскные. А эксперт и полозья, и Никешин сорок второй на совесть обработал.
   Больше мы с Обрубковым до самого дома не разговаривали, думая каждый о своем. Склонный к постижению реальности сквозь логическую призму, я все же допускал какую-то фатальную связь между Никешей и кабаном. Давешняя картина у могучей сосновой вилки более смахивала на жертвоприношение, нежели на обычное убийство.
   Поднялась лютая вьюга, и по возвращении Обрубков запустил Хасана в сени, оправдав тем самым поговорку относительно погоды, пса и плохого хозяина.
   Едва Гаврила Степанович накормил щепками самоварную трубу, пожаловали незваные гости: наголо бритый татарин и коренастый мужчина лет сорока. Как и предполагал егерь, весть о жуткой находке уже разнеслась по селу. Настали в Пустырях «плач и скрежет зубов». Тоскливо и протяжно выли бабы в хоромах на краю оврага, обсаженных чугунными пиками. Скрежетал зубами в бешенстве и отчаянии Ребров-Белявский, отец покойного мальчика. Зачерпнув ковшиком в ведре ледяной воды, он окатил свою курчавую голову.