– Это ваш формуляр, – пояснила Настя, будто читая мои мысли. – Окно выходит на аллею, вот я вас и предупредила. Ведь я помню ваши данные. Вы же за книгой пришли?
   – За ней. – Отчего-то я почувствовал себя глубоко уязвленным. – Продолжайте, девушка из народа. В графе «специальные отметки» прошу поставить «удовлетворительно». Это – о моем самочувствии.
   – И как же мы себя чувствуем? – спохватилась Настя без всякой иронии.
   – Мы?! – Я оглянулся очень кстати, успев таким образом посторониться.
   Чуть не сбив меня с ног, в читальню влетел Филимон.
   – А он здесь на хрена?! – придушив моего кролика, рявкнул здоровяк.
   – Тише. – Настя нахмурилась, и лесничий как-то сразу присмирел. – Он здесь, чтобы книги читать. Еще вопросы есть?
   – У меня вопрос! – поспешил я вмешаться. – Где же он?! Только что был!
   В поисках клочка бумаги я лихорадочно стал обшаривать карманы джинсов, где обычно хранились какие-то позабытые рифмы, шпаргалки или, по меньшей мере, автобусные билеты. После стирки, во всяком случае, они всегда обнаруживались.
   – Книги хочу читать, – бодро сообщил я лесничему, выигрывая время. – И писать тоже хочу. Я хочу окунуться в мир чтения и письма. Утопающий хватается за что попало. Разве нужно его за это презирать и трунить над ним, как поступает Анастасия Андреевна из худших побуждений?!
   Сметенный моим потоком сознания, Филя разинул рот, а я наконец извлек на свет бумажку, найденную уже в кармане егерского тулупа и сложенную вчетверо. Это оказалась потрепанная газетная вырезка.
   – Вот! – обрадовался я, предъявив Анастасии Андреевне фрагмент периодической печати. – Есть правда на земле! Но правда есть и выше! Здесь у меня списочек для обязательной программы, и, кроме того, факультативно пожалуйте…
   – Ну хватит, – гневно перебила меня Настя. – Придумали оба, где отношения выяснять.
   – Мне Свифта еще. – Шаркнув валенком, я смиренно склонил голову. – Английского желательно. «Путешествие в страну великанов». Срочно желаю усвоить нравы и повадки соперника.
   По уху я все же получил. Но зато поле боя осталось за мной. Анастасия Андреевна прогнала Филимона, и тот выбежал, хлопнув дверью так, что она чудом не слетела с петель. Через секунду фигура лесничего мелькнула за окном, стремительно удаляясь в направлении Пустырей.
   Настя встала из-за стола и подошла ко мне очень близко.
   – Так вам и надобно, – сказала она с укором.
   – Да, – согласился я, потирая ухо. – Этого мне было и надо: остаться с вами наедине.
   – Для чего же? – Лицо ее было рядом, но смотрела она мимо.
   Больше не в силах сдерживаться, я привлек Настю к себе и обнял, сейчас же позабыв треволнения минувших суток. Она не сопротивлялась. Ни тогда, ни после ни один человек не был мне так дорог.

ОБРУБКОВ

   Вдруг и впервые меня перестало заботить, как я выгляжу в глазах окружающих. Я бросил наблюдать за собой со стороны. Только Настино мнение имело для меня теперь вес, а оно было совершенно в мою пользу. Куда-то канула моя извечная мнительность. Пессимизм, очень свойственный творческим натурам на третьем десятке, пал смертью храбрых. Черные очки улетели в корзину, а мир вокруг меня заиграл, обрел и наполнился. Словом, я полюбил. Допускаю, что есть люди, кому не выпало на веку счастья подлинной и разделенной любви. Если так, то им и горя мало. С детства наслышанные о существовании этого чувства, они всю жизнь успешно принимают за него какую-то иную гамму эмоций.
   Две бессонные ночи мы с Настей провели в ее доме, но слепая хрычовка смотрела на меня с такой неприязнью, будто к ней вернулось абсолютное зрение и как раз в тот момент, когда в постель ее внучки забрался самый отъявленный упырь. Причем зрение вернулось, а слух пропал. Все Настины попытки заговорить с ней разбивались о глухую стену безмолвия. При этом дряхлая аристократка так сжимала губы, словно ее собирались пытать касторкой. Сей молчаливый бунт Настя переносила вполне равнодушно, тогда как мне он доставлял много неловкости. Возможно, я обязан был вперед ознакомить благородную ведьму со своей родословной, затем посвататься к Анастасии Андреевне, обручиться и наконец, доказав серьезность своих намерений, обвенчаться с ней по славному обычаю старины. Только после, когда мы уже всецело доверяли друг другу, Настя поведала мне, что в молодости Ольга Петровна Рачкова-Белявская задавала такого дрозда, что местный поп даже к покаянию отказывался ее допускать без строжайшей епитимьи. Она и поныне оставалась ярой сторонницей женских свобод. А к своей внучке Ольга Петровна меня попросту жестоко ревновала.
   И все же в третью ночь мы с Настей перебрались на мой «постоялый двор». Обрубков нас принял радушно. К Насте он относился с нежностью, хотя и скрывал это под маской иронии.
   В комнате с настенными иллюстрациями из «Нивы» мы были совершенно предоставлены самим себе. Настя навела в ней порядок и уничтожила пыль. Я водрузил на ломберный столик пишущую машинку и заправил в нее чистый лист бумаги. Мы приготовились здесь жить и работать, не особенно задумываясь о будущем.
   Бабушку свою Настя заботой не оставила, проводи с ней большую долю времени, свободного от присутствия в библиотеке, и появляясь лишь за полночь. Вечерами я коротал часы ожидания в политических диспутах с Гаврилой Степановичем или же делая черновые наброски к задуманному роману. Наброски, в основном, состояли из профилей Анастасии Андреевны, далеких от оригинала, как обломки дирижабля «Италия» – от Большой земли. Иногда среди них возникали изображения кабана. Кабан портретного сходства не требовал и удавался лучше. Наблюдательный ум пришел бы к выводу, что вепрь по-прежнему будоражит мое воображение. Так оно и обстояло.
   Утрами я прокладывал маршрут на дальнюю вышку. Именно этот объект выделил под мое попечительство Гаврила Степанович, оставив за собой все прочие.
   Зато ночи безраздельно принадлежали нам с Анастасией Андреевной. И тогда в перерывах между близостью мы не могли наговориться.
   – А у тебя были до меня женщины? – спрашивала Настя.
   – Часто, – признавался я как на духу. – Особенно соседка по коммунальной квартире. Она уже, понимаешь ли, инвалид труда, а я пока что нет. Потому в магазин из нас двоих, как правило, я спускаюсь.
   – Хорошо, – одобряла Настя мой альтруизм. – Ведь должна же одинокая дама есть, не правда ли?
   – Должна, – соглашался я, хотя и не припоминал, чтоб Ирина Николаевна по прозвищу Бутырка когда-либо ела в моем присутствии.
   Бегал я для нее исключительно за пивом и сигаретами. Причиной тому служил общий телефон в коридоре, а не сострадательный залог моей натуры. К общему телефону можно позвать, а можно и не позвать. По общему телефону вашего кафедрального доцента Парфенова можно покрыть таким трехэтажным, что вы будете сдавать «хвост», пока он сам не отвалится в процессе эволюции. А на это Ирина Николаевна была способна, и еще как. Свое прозвище Бутырка она заслужила на трудовом фронте в одноименной тюрьме. Безусловно, там шили дела и тапочки, но и заточки втихую иной раз изготавливались. Подобной заточкой и покалечили уголовницы жестокого своего контролера Ирину Николаевну. Я лично не поручусь, что урок ее исцелил.
   – А тебе на море случалось бывать? – спрашивала Настя.
   И ее рыжие волосы разбегались волнами по моей плоской, будто степь, груди.
   – Был, – сознавался я. – На Можайском. В лагере отдыха пионеров и беспартийных.
   – Ты ловил там рыбу, – утверждала она, проводя ногтем по степи мелкую борозду.
   – Я ловил пионера, – возражал я, целуя ее за ухом. – Пионер – всем ребятам пример. Он похитил в своем отряде зубную пасту и убежал с ней в леса. Зачем ему понадобилось столько зубной пасты, трудно сказать. Должно быть, из солидарности.
   – Из какой?
   – Он отказывался чистить зубы. И хотел, чтобы нее остальные к нему присоединились.
   – И они присоединились?
   – Нет. Они еще дружней отсоединились. Они вынесли ему общественное порицание на совете отряда и объявили бойкот.
   – Сволочи, – сурово осуждала их Настя.
   Я был с ней заодно. Есть в детях, ограниченных рамками коллектива, какой-то неистребимый сволочизм. Им только дай повод сделать из своего же товарища козла отпущения, уж они не спустят.
   – А мы на Черное море поедем? – спрашивала, прижимаясь ко мне, Анастасия Андреевна.
   – Поедем, – обещал я уверенно.
   – Только в Лисью бухту, – сразу предупреждала она. – Это за биостанцией.
   – За которой?
   – За какой-то. Мне отец рассказывал, как они с мамой туда ездили.
   – Ты знала своего отца?! – Почему-то, без всяких на то оснований, я придумал, что Настя была сиротой.
   – Никто его не знал, – возражала Настя. – До самой смерти никто. Гаврила Степанович знал, но вряд ли очень. Отец на деревенском кладбище похоронен рядом с левой рукой Гаврилы Степановича.
   Предупреждая мой следующий вопрос, она зажимала мне рот ладонью.
   – Надо бы в печку дров подкинуть, – я вставал с кожаного скрипучего дивана и шел подкидывать.
   Конечно, мы говорили с Настей и о любимых книгах («Три товарища», «Зима тревоги нашей», «Конармия», «Зависть» – таков был разброс), и о совпадениях, и о природе вещей, и о Боге, но никогда о главном. Реальности мы избегали, не сговариваясь. Мы осторожно обходили ее, как дремлющую гадюку, и я не хотел погубить своим неуместным любопытством наше хрупкое счастье. «Умный ни о чем не спрашивает, – прочитал я когда-то, не помню где. – Умный до всего доходит своим умом». Тему кровавых событий в Пустырях мы прикрыли, точно зеркало в доме покойника. И Настя – я видел – была мне благодарна за мою деликатность.
   Но рано или поздно нам предстояло взглянуть в лицо судьбе, и она была такова, что скрыться от нее не представлялось возможным. Уже на следующий день после отбытия дознавателей, плававших в расследовании, как бычки в томате, от Алексея Петровича Реброва-Белявского поступили первые утешительные сведения. Найденные под сосной останки принадлежали кому угодно, только не его сыну. Анализ крови, взятой медэкспертом с места трагедии, доказывал настоящий факт неопровержимо. Год назад Захарка проходил лечение в стационаре. Соответственно, в медицинской карте сохранились результаты его обследования, включая положительный резус и группу крови. Но сообщение из районного центра если и прибавило надежды, то ясности определенно не внесло. Так или иначе, мальчик бесследно исчез, как исчез и его слабоумный похититель Никеша.
   Ориентировки на Никешу были разосланы по округе, но это – максимум, что смогла выжать машина юстиции из своего двигателя внутреннего сгорания.
   Пустыри как будто затаились в ожидании следующего акта. Над особняком Реброва-Белявского повисла гнетущая тишина. Даже Тимоха, нагрянувший к нам за «тальянкой», двигался бесшумно и смахивал на петуха, застудившего горло. Бледный и взъерошенный, он просунул голову в дверной проем и повел носом, похожим на заостренный клюв. Взгляд его уперся в гармонь, стоявшую под скамейкой. Метнувшись к инструменту, он цапнул его и тут же растворился в утренних сумерках.
   – Стужи, бездельник, напустил. – Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
   Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
   – Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, – пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. – Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
   Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят – щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
   – Вне очереди я, полковник, не хожу, – отвечал я насмешливо. – Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
   – Болтай, – беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
   По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
   Я спешился, воткнув лыжи в сугроб у магазинного крыльца. Трое бузотеров – дед Сорокин и братья танкисты – уже захватили высоту в ожидании фабричной гадости. Своей отравы в поселке было с избытком, но портвейн «Золотистый», пожалуй, добавлял единственную возможность разумно потратить заработанные рубли.
   В тройке ожидающих солировал дед Сорокин:
   – Когда он увел из докторской конюшни мерина, он мне еще только показался, но когда он, контра, каменную буржуйку с фонтана снял, вздулись жилы на лбу возмущенного крестьянства!
   – Каменную буржуйку?! – опоздав к началу истории, я успел удивиться. Сколько я слышал, временные печи, больше известные в быту под названием «буржуйки», всегда производились исключительно из металла.
   – Бюст, – сурово пояснил рассказчик. – Женщину с грудьми.
   – Ты чего к деду лезешь?! – осадил меня Ребров-старший. – Ты стой, пока стоишь, и не дергайся.
   Это было здравое предложение, и я его принял.
   – Так вот, – продолжил Сорокин. – И сказал Трофимка над телом брата: «Потому ты теперь, Павлуха, законченный кулак и подкулачник, что зря ты, падла, моей бабе подол задирал, пока я австрийских вшей откармливал. Но я страдаю не за себя, а за весь наш Брусиловский прорыв, и ша».
   Рассказ долгожителя носил какой-то былинный характер.
   – Да, мудянка вышла, – туманно резюмировал Тимофей.
   – Но с годами я осознал, – обратился Сорокин уже непосредственно ко мне, – что корень тут был не в изваянии, а в ревности. Ревность, малый, того гада в могилу унесла. Так что ты Фильку-то учитывай в будущем. Он тебе за Настену башку отвинтит.
   – А мы подсобим! – вызвался Тимофей в добровольцы. – Подсобим, братуха?!
   – Законно, – кивнул Ребров-старший. – Будет наших девок трепать.
   – И откуда вы все знаете, дедушка? – усмехнулся я, присматриваясь к Сорокину.
   – Оттуда знаю, – серьезно отвечал долгожитель, – что я и есть Трофим Сорокин, георгиевский кавалер и первый на селе большевик, имеющий контузию. Мерина-то, слышь, я себе забрал. А семью ветеринара определил на постой в дом казненного мироеда Павлушки. С тех суровых пор и обитают Белявские в этом доме.
   – Что ж вы помещика-то пощадили? – не унимался я. – Помещика пощадили, а брата – шлепнули!
   – Доктор мои декреты принял, – ушел дед в пространные рассуждения. – Он и роды у бабы моей принимал. Да что здесь! Лучший ветеринар во всей губернии помещик наш был! Опыты ставил на животных! А сам родимчиком, вишь ты, маялся. Судорога его порой дергала, как лягушку под электричеством. Изо рта пена шла, пока палку зубами не изгрызет. В девятнадцатом наш доктор без вести канул. Говорили, до атамана Семенова подался. Казачье войско без ветеринара не способно. Конь, он тоже требует.
   – Ты чего к деду лезешь?! – очнулся вдруг Ребров-старший от зимней спячки.
   Был он, оказалось, левша. Получив по другому уху, я слетел со ступенек и проверил, как там поживают мои лыжи. А тут и фургон подъехал. Я молча вернулся на крыльцо.
   – За мной будешь! – предупредил Тимоха. – Сорокин и мы с брательником раньше заняли!
   Не знаю уж, сколько и где они заняли, но купили они сразу четыре ящика «Золотистого».
   Пока строгая продавщица Дуся, вооружившись химическим карандашом, принимала товар у экспедитора, мы с моим автобусным собутыльником Виктором устроились внутри сельпо на подоконнике. Обыкновенно шофера сами подрабатывают экспедиторами, совмещая две ставки. Почему Виктор пренебрегал обычаем, я у него не справился. Возможно, ему скучно было колесить в одиночестве, или, возможно, разгружать фургон он считал ниже своего достоинства. Сидя, мы общались вполголоса, да и присутствующие к нам интереса не проявляли, так что содержание нашей беседы осталось между нами.
   – Стало быть, на Обрубкова пашешь? – Виктор дослушал скупую сводку моих приключений, из которой я удалил почти все, кроме «пришел, устроился, тружусь», и глянул на меня как-то искоса.
   – На государство, – уточнил я подчеркнуто вежливым тоном.
   – Зря обижаешься. – Он снял с языка табачную крошку и щелчком отправил ее в полет. – Обрубков сволочь. Не хотел я тебе в автобусе тогда говорить. Сволочь, сволочь, не сомневайся.
   Тут я потребовал объяснений, и Виктор мне их дал. С его слов выходило, что Обрубков никакой не полковник, а наоборот, бывший полицай. Спас его от возмездия уполномоченный НКВД некто Паскевич. Сей Паскевич, уйдя из органов на пенсию, сам поселился в Пустырях. Здравствует здесь и поныне. А в сорок первом как будто бы по его заданию Обрубков внедрился к фашистам.
   – Значит, по его заданию Гаврила и батю моего с другим еще подпольщиком расстрелял, – процедил шофер, затаптывая окурок в доски пола.
   – Но егерь-то в Пустырях только с пятидесятых! – вступился я за Гаврилу Степановича.
   – Святая ты простота. – Виктор закурил вторую подряд. – Он, вражья сила, рванул на Дальний Восток япошек бить. А вернулся, когда все заглохло. Не по амнистии, заметь. Как герой вернулся. Грудь в орденах. Но кое-кто помнит его еще со свастикой на повязке. Все, что ль?
   Не подав мне руки, Виктор снялся с подоконника и вышел за экспедитором на улицу.
   Я приобрел у Дуси по списку Обрубкова бакалею с крупами, хлеб, рыбу-частик, от себя «Примы» пачек десять и двинулся в нижние Пустыри.
   Откровениями Виктора я был весьма удручен. Мой московский друг Саня Угаров вывел формулу: «Хочешь сохранить врага – не заводи с ним личного знакомства». Когда-то прошедший «Афган и водку», он знал, о чем говорил, хотя о своем интернациональном прошлом теперь предпочитает помалкивать.
   Позже я убеждался, что для слабого характера и в особенности когда вероятный враг вам чем-то импонирует, эта формула верна во всех случаях. В лучшем из них вы его обязательно выслушаете и, выслушав, согласитесь хотя бы частично с его доводами. Но если вы по стечению обстоятельств сошлись с ним накоротке, если вы, паче чаяния, оказались у него в долгу, то и вовсе прощайтесь с принципами. Так было в случае моем и Гаврилы Степановича.
   Сперва я хотел его уличить. Я заготовил речь, суть которой сводилась к тому, что жить под одной крышей с предателем и убийцей противно моему существу. Произнеся мысленно речь до пяти раз, я сбился. Я ее постоянно усиливал и оттачивал, и речь потеряла свою первозданную чистоту звучания. Вместе с тем явился вопрос: что я знаю про Виктора и что – про Гаврилу Степановича? Виктор выпил мой «Зверобой». Гаврила Степанович обогрел меня и угостил фиолетовым самогоном. Виктор бросает на пол окурки. Гаврила Степанович – нет. Вообще, Обрубков своим поведением, характером и образом жизни полностью исключает все услышанное. Чужой навет, подхваченный сгоряча, мог жестоко оскорбить его. Посоветоваться с Настей, переложив на нее ответственность? Исключено. Оставалось только звонить Губенко и выяснять исподволь, где зарыты собачьи потроха.

ПАСКЕВИЧ

   Тем же вечером я отправился в особняк Реброва-Белявского телефонировать Губенко.
   В настоящих записках я склонен величать особняк не иначе как «Замком». Так называется незавершенное произведение Франца Кафки. Тогда Алексей Петрович отнесся ко мне в точности как чиновники из романа отнеслись к приезжему землемеру. Он попросту игнорировал факт моего существования в Пустырях. В первую же нашу встречу он скользнул по мне взглядом, будто по утвари, и на том наше знакомство завершилось. Тогда я списал это на счет психической травмы, вызванной потерей наследника. Оказалось, я слишком высоко себя вознес. Два-три последующих свидания на улице лишили меня наивных иллюзий. Пробовал я здороваться, да мимо. Впрочем, с подобным отношением к своей ничтожной персоне я уже сталкивался. Эдак примерно относилась ко мне поначалу и дворничиха на Суворовском. Когда, однако, я промазал, высыпая в бак для отходов мусорное ведро, она таки снизошла до меня. Она орала на весь двор минут пятнадцать. Потраченные в мой адрес эпитеты с лихвой окупили все предыдущее невнимание ко мне. И не то чтобы я нашел пропасть общего между нашей дворничихой и Алексеем Петровичем, но, стучась в струганные ворота «Замка», я приготовился к чему-то подобному.
   На меня посмотрели в щель «Для писем и газет».
   – Зачем бьешь? – спросили враждебно.
   По акценту я догадался, что имею дело с привратником-татарином.
   – Письмо, – отозвался я нахально, отсекая возможные ссылки на отсутствие хозяина. – Заказное. Лично товарищу Реброву-Белявскому.
   Другого телефона в Пустырях не было, а значит, не было у меня и другого выхода.
   Скрипнул засов, и сбоку отворилась пешеходная дверца. Во двор я ступил с гордо поднятой головой, зацепившись при этом шапкой о притолоку. Шапку сорвало, однако я успел ее поймать. Татарин Ахмет с топором в опущенной руке отодвинулся, пропуская меня дальше.
   – Дрова колоть собрались? – поинтересовался я саркастически.
   Сам пустыревский воевода Алексей Петрович встретил меня на высоком крыльце, опершись на балясину, будто на посох. Свитер с воротником под горло и галифе с лампасами, заправленные в старомодные бурки, придавали ему сходство со свадебным генералом. Он смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными глазами, и смотрел так Ребров-Белявский, я полагаю, на всех, независимо от того, стоял он на крыльце иль на коленях.
   – Чему обязан? – спросил Алексей Петрович угрюмо.
   – Позвонить бы. – Готовый удовлетвориться его отказом – сделал все что мог! – и с чистой совестью вернуться к Обрубкову, я повел себя вызывающе. – Знаю, о чем вы думаете. Сейчас, думаете, врать начнет про важные обстоятельства, сопляк. Да нет, не стану. Звонок, признаться, ерундовый. Так, с приятелем поболтать. Скучно тут у вас.
   – Проводи, – бросил Ребров-Белявский татарину. После чего отвернулся и, тяжело ступая, пошел в дом. Я остолбенел, глядя ему в спину. А где негодование патриция? Где «вон отсюда»? Где прибаутка о «сверчках и шестках»?!
   – Не знаешь, о чем думаю, – сказал Алексей Петрович через плечо, словно бы и не ко мне обращаясь, да так оно, в сущности, и было. – Я вообще не думаю. Раньше надо было думать. А теперь-то, знать, пора…
   Что «пора», я уже не расслышал. Алексей Петрович скрылся внутри.
   – Ходи за мной, – равнодушно позвал Ахмет, указывая дорогу.
   Мы обогнули угол, и татарин пустил меня в господские хоромы с черного хода.
   Когда-то ходы назывались «черными» оттого, что пользовались ими кучера, лотошники, челобитчики, богомольцы, погорельцы и еще пропасть всякого сброда, именуемого «чернью». Проникали сквозь них и более родовитые господа: арендаторы, приказчики, лавочники, скупщики и кредиторы. То есть, уже те, кто мог бы захаживать и через парадное, но как-то не захаживал. Эту этимологическую справку мне выдал по доброте душевной гардеробщик из кафе «Перекоп», живописуя нравы и быт московской аристократии. Лучшую часть своих юных лет гардеробщик провел, именно охраняя эти самые черные ходы, и потому знал о них многое. Например, что персоны, грамматически более из категории прилагательных, нежели существительных, – беглые, поднадзорные, упившиеся, рассчитанные и застигнутые врасплох, – использовали черный ход исключительно как выход. Причем, застигнутые всегда успевали откупиться. Рассыльных и посыльных это, разумеется, не касалось. Отдельной статьей у него проходили «уличные», каковых В момент прохождения можно было ощупать и, при известном везении, кое-кому задрать юбку. Данную статью гардеробщик вспоминал с особенным удовольствием. Полагаю, самое сильное впечатление детства. В бывшем доходном доме на Суворовском, где я живу и поныне, запасной ход с понятием «черный» связывает разве что вечная темень, вызванная постоянно разбитой хулиганами лампочкой.
   Мы с Ахметом проследовали по коридору до лестницы на следующий этаж. Там я попал в кабинет хозяина, обставленный плюшевой мебелью. Судя по книжным полкам, Алексей Петрович был не чужд просвещению. Двести томов «Библиотеки всемирной литературы» и «Большая советская энциклопедия» в полном сборе тому свидетели.