До Губенко я дозвонился сразу.
   – Серега!. – обрадовался мой беззаботный товарищ. – Ты где, Серега? А мы тебя обыскались! Арзуманова в панике! Хотела заявление в ментуру тащить, да ей Гольденберг отсоветовал! Сказал, что ты в Таллин двинул и готовишься финскую границу пересечь. Короче, успокоил, как мог.
   – Совсем озверели?! – Я чуть не выронил трубку. – Ты же сам отправил меня к своему дяде Гавриле, сукин ты сын! Тридцать пачек «Беломора» еще припер и убедил, что лучших условий даже в Переделкино не сыщешь! Письмо ему, подлец, написал в две страницы!
   – Так ты у Степаныча?! – Возбужденный голос Губенко то и дело перебивался каким-то подозрительным треском. – А мы тебя обыскались! Гольденберг уже обращение в Хельсинкскую группу составил! Как он? Все такой же?
   – Борь, – я оглянулся на Ахмета, но тот явно не проявлял интереса к разговору. – Ты дядю-то своего хоть раз в жизни видел?
   – А что? – притих мой товарищ в далекой столице. – Слушай, Серега… Пьян я был тогда. Ни хрена не помню. Потом еще у кого-то в общаге добавил. Кажется, пива с водкой. Ну, чпок – ты знаешь.
   – Меня твой дядя честных правил интересует, а не где ты ханку трескал! – Я стал заводиться. – Я тебе рыло набью, когда вернусь! Что уже под большим вопросом!
   – Под чем? – заволновался Губенко. – Ну, мать пристала как репей: «Съезди да съезди! Познакомься хоть с родственником!» Он-де в Москве лет тридцать не показывался!
   – Что еще о нем знаешь?
   – Да разное. Что герой, что инвалид, что егерем трудится в каких-то Пустырях. С одной-то рукой! Даже схему подробную начертала… Серега, я же родственников, сволочей этих, терпеть не могу! Но схема осталась. А тут ты со своим памфлетом: «Желаю, мол, советскую власть обосрать в художественной форме!…» Серега! А что, междугородние звонки уже не прослушиваются?
   – Прослушиваются, – отозвался я в сердцах. – Слышишь треск?
   Я представил, как Губенко бледнеет.
   – Борь, не ссы! Я пошутил!
   – Вам Бориса? – раздался в ответ едва различимый приглушенный голос. – Он в ванной! А что передать?
   – Передайте ему общую тетрадь, две пачки махры и конвертов с обратным адресом, – сказал я, досадуя скорее на себя. – Больше на Лубянке ничего не принимают.
   Ответом мне были короткие гудки.
   – Все. – Бросив трубку на рычаг, я обернулся к татарину. – Хана, по-вашему.
   Ахмет кивнул и молча проводил меня на улицу. Домой я вернулся с чувством исполненного долга.
   – Давай ко мне переедем, – предложил я Насте ночью. – И бабушку твою заберем. Ей без разницы, где вязать. Там даже лучше. Там батарея центрального отопления.
   – Это ты мне предложение делаешь?
   – Да, – подтвердил я. – Сложносочиненное.
   – Нет, – сказала Настя, отворачиваясь к стене. – Нет. Потом, быть может.
   Позже она меня разбудила. Она металась в тяжелом бреду.
   – Папа! – стонала Настя. – Он сзади, папа! Берегись! Клыки!
   Опять ей снился вепрь. А кому он здесь не снился? Я прижал Настю к себе, погладил по голове, и она затихла.
   На следующее утро я сел за свой печатный станок и набросал первый абзац антиутопии: «Минуло тридцать лет, как члены Политбюро в последний раз лицезрели своего Генерального секретаря. И все эти годы его образ окружала таинственная завеса каких-то гнусных домыслов. Сначала страну наводнили слухи. Слухи ползли и множились. С ними велась беспощадная борьба. Репрессии не искоренили брожение в умах, но лишь усугубили его. По здравом размышлении руководители государства оставили массы в покое. Слухи пошли на убыль. Народ постепенно привык к тому, что вождь его – затворник. Народ ко всему привыкает. Особенно когда это не сказывается на ценах. Генеральный секретарь по-прежнему визировал все судьбоносные указы, по-прежнему утверждал бюджет и назначал министров. И только его личный, допущенный к телу референт знал, что империей правит вепрь».
   Перечитав абзац, я остался доволен. Дело сдвинулось с мертвой точки.
   В отличном расположении духа я оделся, встал на лыжи и покатил на дальнюю вышку. Я отправился исполнять ритуал бескровного жертвоприношения. Я представлял себя жрецом, а кабанов – священными бестиями, от благоволения которых зависели мир и покой в нашей странной семье. Я гнал от себя мысль, что прикармливаю животных на убой.
   Мне доводилось уже присутствовать на «царской» охоте. Не далее как в прошедшее воскресенье с вышки гремели выстрелы. Близорукий партийный бонза выпустил целую обойму в дородного отца семейства, пока самки с хрюканьем гнали свой выводок назад к лесу. Бонза выбрал самую крупную мишень, соответствующую его общественному положению. Пару ему в потехе составлял директор совхоза-миллионера «Светлый путь». По диковинному совпадению фамилия его была Александров. Однофамилец комедиографа держался молодцом: он первым же патроном подстрелил худосочного поросенка и по-благородному сел откушать «Кубанской» под вареную осетрину. Завистливый районный вождь потребовал себе точно такой же трофей. Везти, даже в багажнике персональной «Волги», здоровенного секача целиком ему было затруднительно, а он хотел непременно целиком. Пришлось Обрубкову отправляться на срединную вышку, там караулить до сумерек еще одно стадо и лично укладывать кабанчика. Бонза с «комедиографом» дожидались его возвращения в пустыревской гостинице, убранной и натопленной по случаю приезда знатных гостей. Бонза своей добычей остался доволен. Сто рублей предложенных Алексеем Петровичем денег егерь не взял. Велел Тимохе освежевать секача и разделить поровну между всеми дворами. Домой явился мрачный и трезвый. Молча прошел к себе. Ужинать не изволил. Полагаю, читал мемуары Василевского.
   Итак, я отправился на место недавней бойни кормить осиротевшее семейство. Погода стояла отменная. Сухие снежные рельсы потрескивали под моими лыжами. Я достиг поворота на просеке и, переводя дыхание, задержался под могучей елью. Не знаю, шел ли стрелок за мной или подстерегал меня в засаде. Следопыт я никудышный. Совершенно точно, что не Оцеола и не Дерсу-Узала. Картечь снесла тяжелый купол на ветвях повыше моей головы, и тот обвалился. Я присел ни жив ни мертв, обсыпанный снегом. Приличная порция угодила мне за ворот, но не в моем положении было поднимать из-за этого шум. И, опять же, бежать сломя голову было глупо. Я затаился под деревом в ожидании, но стрелок больше ничем себя не обнаружил. Озираясь, я медленно двинулся в поселок. И, надо сознаться, терялся в догадках: кому понадобилось меня убивать? Кому я так насолил, что вызвал на себя ружейный огонь? Догадаться, между тем, было несложно.
   – Собирай вещи! – Достигнув Пустырей, я тотчас примчался к Насте в усадьбу.
   Настя, отложив книгу, посмотрела на меня вопросительно. Вид мой, похоже, оставлял желать лучшего.
   – Что сидишь? Расселась! – вскричал я, сжимая кулаки. – Что ты расселась? Собирайся! В меня стреляли!
   – Ах, вот как, – спокойно и тихо произнесла Настя. – Вот даже как. Жди здесь. Я скоро.
   Она сдернула с вешалки полушубок и стремительно вышла прочь. Отчего-то я не бросился за ней следом. Оттого, вероятно, что прежде по мне не стреляли. Оттого, что был перепуган до смерти.
   Рухнув на еще теплое сиденье стула, я взялся читать книгу на открытой странице. Это была пьеса. Выбрав реплику наугад, я перечел ее, по меньшей мере, трижды, но так и не постиг смысла написанного.
   Кто-то надо мною глухо закашлялся. Даже не глухо, а как будто бумагу рвали. Я вздрогнул и поднял взгляд. Над столом возвышался пожилой долговязый субъект с нездоровым, как его называют, румянцем на щеках. Губы субъекта расползлись в ухмылке, смахивающей на гримасу. «Человек, который смеется», – подумал я с тоской. Я уже знавал такого человека. Подобным образом улыбалась учительница химии в моей бывшей школе. Улыбка ее, заполученная в какой-то аварии, словно бы длилась вечно. Когда химичка впадала в гнев, смотреть на нее было особенно тяжело.
   – Рак легких, – будто извиняясь, пояснил незнакомец. – Пустяки. А вы не Сергей будете?
   – Почему буду? – неприятно поразился я, изучая господина и склоняясь к тому, что господин мне совершенно не нравится. – Я уже двадцать три года Сергей.
   – О! – воскликнул тот и протянул мне влажную прямую ладонь. – Паскевич! Весьма приветствую! Здешнего клуба заведующий!
   С отвращением я дотронулся до его ладони пальцами, убрал их в карман и там вытер о материю. Фамилия Паскевич закипела в моем возмущенном разуме, и я припомнил сотрудника НКВД, названного Виктором в качестве покровителя Гаврилы Степановича.
   – И вы до сих пор?! – выпалил я ненароком.
   – Что? – расцвел он пуще. – Состою? Разумеется, нет. Нас посмертно увольняют.
   Парадокс этот поставил меня в тупик, и я не нашелся что ответить.
   – Очень вы прыткий товарищ! – Он повис над столом и задышал мне прямо в лицо. – А честно: хотите картину посмотреть?
   Из его рта разило целой аптекой, и вместе со стулом я невольно подался назад.
   – Какую картину?
   – Ну, как знаете. – Паскевич энергично развернулся на каблуках и покинул библиотеку.
   Окончательно сбитый с толку, я ощутил легкое головокружение. Настя все не шла. Я задремал, придавив щекой недочитанную страницу. Когда я проснулся, уже стемнело. Мой чуткий сон разогнали какие-то посторонние звуки, доносившиеся из-за книжного шкафа, подпиравшего дальнюю стену читальни. Сперва я решил, что мне послышалось, ан нет. За стеной повторился шорох, и раздались легкие удаляющиеся шаги. Я оцепенел. «Крыса, – успокоил я сам себя не слишком успешно. – Обыкновенная исполинская крыса размером с карлика». Взвинченный до предела, я медленно встал и нащупал на стене выключатель. Неоновые трубки, мигнув, осветили помещение. Никого. Только редактор газеты «Колокол» со своим неразлучником Огаревым пристально рассматривали меня из-за стекол, оцепленных вычурным багетом.
   – Глюки, товарищ! – пробормотал я, задом отступая в коридор. – Просто вы хотели картину посмотреть! Хотели посмотреть и – посмотрели!
   Коридор был также пуст. Лишь в дальнем его конце, уходившем в другое крыло усадьбы, слышались приглушенные голоса.
   Вопросов у меня накопилось множество, и я направился туда, где, казалось мне, я смогу их задать. Оставив позади безлюдное фойе с детским бильярдом, я ступил в противоположную часть здания. Голоса зазвучали отчетливее. Они доносились из приоткрытой двери в зрительный зал. Я тихо взошел по трем бетонным ступенькам в будку киномеханика. Киномеханик отсутствовал, но отчего-то меня это не удивило. Передвижка системы «Украина» работала сама по себе, перемалывая пленку в оцинкованной утробе. Она была похожа на опрокинутый вверх колесами «Луноход». В коническом свете луча, под стрекотание агрегата, плясали едва различимые пылинки. Задев валенком пустую коробку от позитива, смахивающую на те, в каких продают маринованную атлантическую сельдь, я поднял ее и прочитал название: «Мертвый сезон». Судя по «приводному ремню», которого достаточно оставалось еще на передней бобине проектора, пленку меняли недавно. Я приблизился к смотровому окошку и выглянул в зал. Фильм из жизни советского разведчика Баниониса не пользовался успехом в Пустырях. В зале сидел единственный зритель, но зато – какой благодарный! Он сидел у прохода, подавшись вперед. На экране демонстрировалась кинохроника, вмонтированная в художественную ленту. Внимание зрителя было совершенно поглощено результатами изуверских медицинских опытов, произведенных над заключенными концлагеря. Вдруг он резко обернулся, точно учуяв лопатками посторонний взгляд, и я отпрянул, узнав Паскевича. К тому же меня кто-то сильно дернул сзади за рукав. Вернее, не кто-то, а Настя.
   – Не смей! – яростно шептала она, оттаскивая меня от бойницы. – Не смей подходить к нему! Не смей с ним заговаривать! Не смей, не смей, не смей! Никогда!
   Лицо ее жутко исказилось. Я был растерян и совершенно подавлен ее напором. Чуть не силой она выдернула меня из будки и потащила по коридору.
   – В уме ли ты, Настя? – Я остановился и встряхнул ее за плечи. – Вам лечиться всем надо, слышишь? Всей деревней, включая собак и кошек!
   Она прильнула к моей груди и беззвучно заплакала.
   – Да успокойся же ты! – Я и сам не знал, что делать. – Я с тобой, родная! Я не дам тебя в обиду!
   – Гадкий день, – произнесла она, всхлипывая. – Что за гадкий день выдался нынче. И ты, знаешь ли… у нас, возможно, будет ребенок.
   – Чей ребенок? – спросил я механически.
   – Какой ты еще дурак, прости Господи! – рассмеялась вдруг Настя.
   И тут до меня наконец дошло.

НИКЕША

   Сначала известие Анастасии Андреевны посеяло во мне панику, затем – взрастило восторг, и, под конец, открылось передо мною доселе неведомое поле деятельности. Я взглянул на свою жизнь из того угла, из которого я прежде ее не рассматривал. Я засуетился. Я предложил проводить Настю до дома, чтоб она не оступилась, лихорадочно прикидывая, какую коляску надобно купить и сколько она стоит.
   – А соски фирменные у Папинако займем, – обрадовал я Настю. – Ему брат из Америки прислал. В смысле не ему, а дочурке его. Девочке такой.
   Настя шла по аллее, с рассеянным видом глядя под ноги. Это меня встревожило.
   – Ты что молчишь? – повысил я на нее голос. – Ты о ребенке вообще думать собираешься?
   – Я думаю, Сережа. – Она погладила меня по руке.
   «Правильно, – успокоился я. – Пусть думает. Я тоже буду. Мы оба о нем будем думать».
   Прежде я о грудных детях не думал, разве что о горластой Лизоньке из нашей многосерийной квартиры на Суворовском. О ней я думал, как бы ее удавить. Особенно по ночам и когда к экзамену готовился.
   Мы шли молча. Вскоре я невольно переключился мыслями на Паскевича. «Жуткая личность, – согласился я с Настей. – Запросто вызовет нервный срыв. К тому же «хомут». «Хомуты» – так мы, настоящие диссиденты, называли сотрудников КГБ – самые опасные люди. «Хомуты» и заведующие клубами». Тут я Настю понимал. А при виде «хомута» в роли заведующего клубом вообще мог случиться выкидыш. Но даже при том, что Настя по долгу службы была хорошо знакома с Паскевичем, ее реакция казалось мне слишком бурной. Об этом стоило подумать. Но не тогда. Тогда мне полагалось думать о ребенке.
   – Ты должен научиться постоять за себя, – молвила вдруг Настя.
   – Я научусь, – поспешил я ее обнадежить. – Завтра же.
   Чтоб она не сочла меня легкомысленным отцом, с утра я потребовал у егеря нож.
   – На что тебе? – удивился Гаврила Степанович.
   – Буду им действовать, – пояснил я скупо. – Орудовать на дистанции вытянутой руки. Кромсать, если угодно.
   – Кого? – Обрубков, уже наполовину вытащив из волосатых, оленьего меха, ножен острый длинный клинок с гнутой каповой рукоятью, замер.
   – Всех, – уверил я Гаврилу Степановича. – Кого смогу подпустить поближе. Я буду убивать их с целью самозащиты.
   Настя усмехалась, играя чайной ложечкой.
   – Не поможет. – Обрубков загнал клинок обратно в ножны. – Поверь моему опыту. У меня большой опыт.
   – Что значит «большой»? – Это меня задело. – Насколько большой?
   – Большой, как нож мясника, – подобрал Гаврила Степанович соответствующий размер.
   – И что? – бросил я с вызовом.
   – Не помогает.
   – Ну, достаточно. – Анастасия Андреевна бросила ложечку на стол.
   Наш суровый мужской разговор о ножах изрядно ей поднадоел. Это читалось по выражению ее лица.
   – Хватит. – Она встала из-за стола. – Пойдем, Сергей, на двор в банку стрелять.
   – Зачем? – Я не предполагал, что она зайдет так далеко.
   Не удостоив меня ответом, Анастасия Андреевна расчехлила свою «вертикалку», сняла с подоконника пустую банку из-под частика и накинула на плечи тулуп.
   – Мы идем в банку стрелять, – сообщил я Обрубкову. – Я буду вешать банку на тын, а Настя будет в нее стрелять. Потом – наоборот: Настя будет вешать, а я – стрелять. Рано или поздно мы убьем ее с целью самозащиты. Когда услышите стрельбу, не пугайтесь. Это – учения.
   Мой пространный комментарий Настя дослушивала уже в дверях.
   – А что, Анастасия, – закурив, поинтересовался егерь, – верно бабы на селе толкуют, будто Филька от тебя вчера в бане заперся и что ты как будто хотела ту баню поджечь, но бревна отсырели, а керосину ты не нашла?
   – Балбес ревнивый, – улыбнулась Настя, доставая из варежки смятый клочок бумаги. – Мы ведь с детства дружим, Гаврила Степанович. В одну школу ходили. Ну как тут быть?
   Кряхтя, Обрубков потянулся за бумажкой, разгладил ее на колене и зачитал:
   – «Я к тебе серьезно, а ты меня бросила с городским. Твой до гроба Филимон Протасов. Горючка в бензобаке «Урала», и в люльке еще канистра есть. Ключ от запора возьми у Чехова».
   – От запора? – фыркнул я зло. – Ключ от запора – это касторка. Чехов, как земский врач, просто обязан это знать.
   Настя смолчала. Нам обоим было известно, что Чехов, сосед Фильки, часто гонял на Филькином мотоцикле в район, забывая при этом вернуть ключи от гаража.
   – Стало быть, Филимон сам себя поджечь содействовал. – Отложив записку, Гаврила Степанович прихлебнул из блюдца остывший чай. – И впрямь, значит, любит.
   – Как же! – съязвил я, обуваясь. – Содействовал он, протопоп Аввакум! Тоже еще, девственница Орлеанская! Ключ – в яйце, яйцо – в ларце, ларец – во дворце, а Чехов – в Ялте!
   – Не надо, Сережа. Недостойно тебя. – Настя, глянув на меня с укором, вышла в сени.
   – Это как понимать, Гаврила Степанович? – обратился я в арбитраж. – Облом покушался на мою священную жизнь из засады, а я еще должен жалеть его, недоумка?
   – Филя с отличием восьмилетку закончил, – поморщился Обрубков. – И, между прочим, белку в глаз бьет.
   – Это точно! Кулак у него здоровый! – Хлопнув дверью, я вышел на улицу.
   Отстреляли мы с Настей две коробки патронов. Со второй коробки я начал попадать.
   – Все, – сказал я, опуская ружье. – Работать мне пора. Я писатель, а не альпийский стрелок.
   – Ты начал?! – Анастасия Андреевна подпрыгнула от восторга.
   – Заканчиваю, – признался я словно бы нехотя. – Первую главу. Синтаксис еще отточить предстоит. И с материалом, конечно, проблема. Детали, антураж – все прописывать надо.
   От избытка переполнявших ее чувств Настя повалила меня на снег.
   – Из жизни кого рассказ? – оседлав меня, стала допытываться Настя. – Ты прочтешь мне?
   – Роман. – Я заерзал на мокром снегу. – Встань. Сама простудишься и ребенка застудишь.
   – А ты прочтешь?
   Мой джемпер уже намок, и холод постепенно распространялся вдоль позвоночника.
   – Как-нибудь. – Я резко выпрямился, отчего уже Настя оказалась в сугробе. – Изменений много вносить приходится. Маркес двенадцать раз в начальной стадии переписывал.
   – Ты больше перепишешь! – Она не сомневалась в моих способностях. – Ты сумеешь переписать! Все живое в муках рождается, и его еще вынашивать надо!
   Раскинув руки, она лежала на спине и смотрела в пустое небо. Кого она имела в виду? Господа Бога, что ли?
   – Не догадывался, что тебя мое творчество так волнует, – проворчал я, стряхивая с джемпера снег.
   – Меня твое все волнует! – расхохоталась Настя, барахтаясь в сугробе.
   – Ты идешь?
   – Меня твое все волнует! – крикнула она так, что Хасан с глухим лаем заметался в сарае.
   Обсуждение моих перспектив продолжилось дома.
   – Я горжусь тобой. – Собираясь в библиотеку, она не позволила мне и слова вставить. – Нам слава не нужна. «Быть знаменитым некрасиво», правда? Пусть это останется рукописью в одном экземпляре. Глупо тиражировать чудо. Пусть она хранится в нашем семейном архиве, как «Созидатель» моего прадеда Димитрия. Зато ты проживешь не напрасно и оставишь след.
   Я сидел на табуретке и тупо смотрел на лужицу, оставленную Банзаем в жестяном поддоне для дров. В лужице плавали щепки. Банзай прожил свою жизнь не напрасно. Гаврила Степанович кряхтел в своем кабинете, поскрипывая пружинами раскладушки. Его одолел приступ радикулита. Подобные приступы случались периодически. Тогда он оборачивал свой торс теплой попоной и старался поменьше двигаться.
   – Я покажу тебе! – Взволнованная Настя с азартом увязывала в чистый полотняный отрез кубик сала с картофелинами в серых мундирах. – Ты будешь заинтригован! Прадед мой слыл чудаком, но писал удивительно как! А материал для романа в библиотеке подберешь – там у меня и Джек Лондон, и Сетон-Томпсон, и даже Брем… Ты ведь о животных сочиняешь, я знаю. Сколько сейчас?
   – Половина черного, – отозвался я, наблюдая, как она заворачивает означенную часть хлеба.
   – Опаздываю! – Мою оговорку она не заметила. Отправляясь в усадьбу, Настя и прежде брала с собой подобный сухой паек. Она, как я давно обратил внимание, сама ела крайне редко, но спрашивать, зачем он ей, полагал бестактным. Теперь же и сам понял: беременные женщины испытывают внезапные приступы голода.
   – Огурцов малосольных не забудь, – посоветовал я, будучи наслышанным, что беременных особенно тянет на соленое.
   – Ты прав. – Настя испытующе глянула мне в глаза и, не обнаружив там ничего подводного, достала из буфета банку с огурцами.
   – С чего ты взяла, Настя, что мой роман о животных? – спохватился я вдруг.
   – Мне нравится о животных. – Анастасия Андреевна, повязывая шерстяную косынку, отвернулась к стеклянной дверце буфета. – Только не мистика. Прадед мой больше мистически сочинял. В жанре семейной хроники. Впрочем, девятнадцатый век. Тогда мистика пользовалась популярностью: Одоевский, Толстой Алексей Константинович… Мистики и в жизни хватает. А интересно выдумать правду: как звери воспринимают окружающий мир, как о потомстве заботятся… Она подхватила узелок с провизией.
   – Заходи за мной после работы. И за «Созидателем». Прочтешь.
   Двери за ней закрылись – сначала в кухне, затем в сенях. Я взял половую тряпку и вытер поддон. Теперь Банзаю предстояло начинать все сызнова. «А чем он, собственно, лучше других? – Я сполоснул тряпку под рукомойником, под ним же и оставил. – Вон Маркес, как безумный, переписывал. Мне вообще раз шестнадцать предстоит».
   В надежде, что Губенко почерпнул-таки сведения из родственных воспоминаний, отправился я к Реброву-Белявскому. Сам хозяин ко мне выйти не изволил. Татарин, верно, получивший на мой счет соответствующую директиву, молча проводил меня проторенной ковровой дорожкой на верхний этаж.
   Уж не знаю, когда Губенко постигал высшее образование, но он снова оказался на месте.
   – Как дела?! – заорал Боря, словно я дозвонился до него из Магадана. – У нас нормально! Арзуманова документы на выезд в Израиль подала! Заявила, что хочет с тобой воссоединиться в мире свободы и чистогана! Заявила, будто вы с ней связаны узами совести! Но Гольденберг ее предостерег. Он заявил, что у тебя вся совесть в штанах: ночью она как фаллический идол с острова Пасхи, а на людях как стручок обмороженный!
   – О дяде новости есть? – спросил я, сдержавшись.
   – Много! – переключился на интересующую меня тему Губенко. – Мамаша вспомнила, что брат ее старший, Степаныч, в Гражданскую войну-то на Дальнем Востоке партизанил. А потом в Забайкальском или Приамурском округе чекистом служил. Она еще маленькая была, когда Степаныч на побывку к матери, то есть, к бабке моей приезжал и будто бы рассказывал, что имеет орден за участие в ликвидации самого барона Унгерна, диктатора монгольского. И еще маузер давал посмотреть. Важная деталь! Тогда у него две руки было!
   – Все?
   – По дяде – все, а по Арзумановой – не все. Коридоры слухами полнятся, что она понесла от тебя, старик! Но ты не верь! Лажа это!
   – Хорошо, – согласился я.
   – Мне-то правду бы мог сказать, – обиделся Губенко.
   Я повесил трубку. Первый и последний раз я спал с Арзумановой в соседних комнатах студенческого общежития. Причем в моей комнате спало еще человек пятнадцать.
   Я обернулся к татарину, и он, все такой же бессловесный, проводил меня до ворот. За ними меня ожидал вечер выпускников сумасшедшего дома.
   Сперва я налетел на Сорокина.
   – Почему на свободе? – спросил он, прикуривая от моей сигареты.
   – Отпустили, – попробовал я коротко отделаться от любопытного старика. – Взяли слово, что брошу курить.
   – Жаль, – заметил неугомонный большевик.
   – Сам жалею, – пожал я плечами.
   – А Виктора зацапали. – Сорокин сплюнул себе под ноги. – Белобилетник он. Состоит на учете в психдиспансере. Вот и отправили принудительно. Сделают ему там советский укол, чтоб родную власть не порочил. Завоза в сельпо теперь месяц не жди. Шиш тебе.
   Он горько вздохнул и побрел по улице.
   Следующим в очереди, как всегда после Сорокина, оказался Тимоха Ребров. Из положения «лежа», будто снайпер на исходной позиции, он погонял запряженную в розвальни Гусеницу.
   – Спорим на пузырь, что я Семена в погребе запер?! – проорал он весело, помахивая вожжами над бесформенным своим малахаем.
   Пока я прикидывал, спорить иль нет, Тимоха уже оказался в недосягаемости.
   В преддверии усадьбы Паскевич тоже подготовил мне сюрприз.
   – На сделку пойдете? – довольно-таки напористо заступил он мне путь.
   – Ни в коем случае. Только в библиотеку и сразу – домой. – Я попытался обогнуть его справа, но был схвачен за плечо.
   – Маленькая честная сделка! – Глаза Паскевича заблестели. – Я расскажу вам то, чего вы не знаете, но и вы мне тоже кое-что расскажете. То, что я знать желаю!