кивает, молодец, говорю, не жалей денег, он в гостинице Берлин проживает, я,
говорит Гамлет, как увидел, что такая красавица, обалдел, а Ритуля говорит:
представь себе, это моя лучшая подруга! -- вот и вышел мне гонорар в ночь с
армяшкой, одна польза, остальное -- вред, ну, ладно, а он говорит: вы прямо
красивая, как иностранка, там на карточках, у меня, знаете ли, даже... знаю!
знаю! -- поздравляю, говорю, сейчас побегу в ванную, шутка, он крутит
головой, чувствует своим косолапым сердцем, что обидное говорю, но не
понимает, а Ритуля за него обижается, будто уже жена, заранее, на всякий
случай, Ритуля прохаживается без одежд, хороша ты, милая моя, хороша, и
пальчиком, пальчиком наяривает, Гамлет напрягся, морду бить будет, ах,
наперед все знаю, по залупе умею гадать, дай погадаю! -- а он: ты не шутишь?
Ритуля не выдержала: хохочет, а я говорю: не шучу, мне только краем глаза
увидеть, и сразу скажу, кто твои родители, какого цвета волгу имеешь,
сколько лет жить будешь? -- смотрю: глаза настороженные, неискренние --
жулик. Мне невыносимо весело, а он огорчается, мужиков вообще ничего не
стоит огорчить, это Ксюша у нас мастерица, а Вероника потирает ручки, слушая
про то, как мужик лажанулся, а я говорю: а чего это у вас армянки такие
некрасивые, и Гамлет опять огорчается: нет, перечит, они красивые! а если
красивые, говорю, то зачем в Москву свататься приехал? -- а он говорит: они
гордые очень! Знаем мы таких гордых, чем страшнее, тем больше гордости!
Неинтересно. Вот, думаю, и подходит мой срок. Да только погодите: я вам
напоследок рожу! Но сомнений много. Станислав Альбертович тоже стал недоброе
подозревать, мне в глаза на консультациях робко заглядывает и уже не
поздравляет, не спешит с поцелуями, и охладел доктор Флавицкий, что это вы
так индифферентны, доктор? Работа, жалуется, заела, да и знаете ли, в суд на
меня подали, одна пациентка, семнадцатилетняя сопля! Скажите, пожалуйста!
Наглость какая! Я говорю: кто будет -- мальчик или девочка? Вроде бы
мальчик. Но без гарантии. Я говорю: больно он куролесит! Флавицкий печально:
ну, значит, пока все в порядке. Я говорю: нет ли патологии? И запах -- не
трупный? Да, деточка, запашок, это верно, не пойму откуда. Шучу: это я
разлагаюсь заживо. И охватили сомнения. Насчет рожать. То есть аборт делать
поздно. Это все уже сроки прошли... и я пала!
Во-первых, о Веронике. Она ведьма, но мы с ней после поля не ладим, я
ей звонила, она слова тянет, а чего тянет, не понимаю. На верную смерть меня
отослала, а теперь даже не поинтересуется, как и что у меня, слова тянет, и
новые друзья -- будто вымерли, ну, да мне их и даром не нужно, Ритуля не в
счет, а Ксюша опять в Америке, я не выдержала, позвонила ей в Фонтенбло,
по-английски говорила со стоматологом, у нее там какой-то чешский режиссер
завелся, в Америке, она мне намекнула и уехала за океан. Ксюшенька, ты меня
совсем забыла, а ей визу в Москву не дали как шпионке и диверсантке. Она с
обидой: перебьюсь. Только мне все равно: она моя любовь. А Гавлеев молчит.
hу и молчи. Стоматолог-француз говорит: ши из ин Нью-Йорк, а я ему: мерси,
до свидания, и повесила трубку, думаю: с кем посоветоваться? Мерзлякову
звонила -- дуется. У меня, сообщает, тоже неприятности. Мне бы твои
неприятности! А Дато в командировке, я звонила, его семья меня любит, но
отвечали уклончиво, а Вероника? Вот сука! За что? Не пойму. Не издох ли ее
Тимофей? Нет, живехонький... И я пала. То есть мне бы какого другого совета
искать, а я -- к Катерине Максимовне.
Вхожу к ней, сидит, вечерний чай пьет, с бубликами. Квартирка
однокомнатная, вся мебелью и коврами заставленная, в Чертанове живет, на
выселках. А я тебя, говорит, сижу дожидаюсь. Садись, чай пить будем. И
достает из-под матрешки чайник, наливает мне одной горькой заварки, нет, я
такой крепкий не буду, когда, спрашивает, рожать -- на живот взглянула --
собираешься? Когда? Месяца через два. Замолчали. Она сидит, зря вопроса не
задаст, чай попивает, бублик в чашку макает и в телевизор уставилась. Я
говорю: Катерина Максимовна, у меня к вам просьба. Она молчит, слушает
дальше. Я говорю: я вот рожать собралась... а жених, говорю, меня бросил, не
наведывается, с концами пропал, даже, говорю, и не знает, что у нас деточка
будет, ребеночек, нельзя ли его позвать? мне с ним поговорить необходимо.
Что же, удивляется, он тебя покинул? или он себе другую подругу нашел и к
ней переехал? Не знаю, отвечаю, ничего не знаю, где он, что он -- понятия не
имею, но только не в подруге здесь дело -- я его подруга, но только он
перестал наведываться, что-то ему, видно, мешает, а мне обязательно нужно с
ним увидеться!.. Значит, рассуждает Катерина Максимовна, следует его к тебе
приворожить. Ну, да, -- радуюсь, -- что-нибудь в этом роде, чтобы он пришел,
насчет ребеночка посоветоваться. Она говорит: у тебя есть его фотокарточка?
-- Дома есть. -- Приезжай в другой раз с фотокарточкой и прихвати с собой
сто рублей, надобно мне для этой цели десять свечей по десять рублей каждая,
поняла? Я отвечаю: вот вам сто рублей, и отдаю ей армянские деньги, возьмите
на свечи, а я за фотокарточкой, я скоро буду, и сама в нетерпении, скорей в
такси, лечу к себе через всю Москву, сквозь пургу и снег по колено, и Кремль
посередке горит, как летающая тарелка. Беру фотокарточку и назад, отряхаюсь
в прихожей, прошу тапочки, чтобы не наследить, и вынимаю из сумочки
фотокарточку как ни в чем не бывало, а у самой сердце так и бьется, боюсь:
откажет. Она взяла фотокарточку в руки, вгляделась, потом на стол ее
осторожно кладет и на меня смотрит. Ты понимаешь, о чем просишь? Я говорю:
понимаю. Она молчит, с недовольным лицом. Я закурила, говорю: Катерина
Максимовна, вы за меня не беспокойтесь, он уже раз ко мне приходил, на
диванчик присел, очень скромно, мы с ним поговорили, и он ушел. На себя-то,
спрашивает, похожий приходил? Похожий, говорю, совершенно похожий, только
чуточку грустнее, чем в жизни, и лет на пять помоложе, такой, как на
фотокарточке, я специально выбрала, он мне несколько подарил... Нет,
говорит, за это я не возьмусь. Почему, Катерина Максимовна? Ну, миленькая!
Ну, возьмите еще денег! Полезла в сумочку. Она меня останавливает. Подожди,
говорит, ты мне лучше вот что скажи: это с ним ты ребеночка завела? И на
меня выжидательно смотрит. А что, говорю, этого нельзя делать? Как вы
думаете? Я, собственно, потому его и прошу прийти, чтобы ясно было. А он не
идет, или нет уже его, куда-нибудь перевели, ну, как в армии... Может быть,
он уже далеко, так далеко, что совсем не вернется? Я стряхнула пепел в синее
блюдечко и откинулась на спинку дивана. Он, восклицаю, жениться предлагал! А
что ты ему ответила? Ну, не могла же я, Катерина Максимовна, с бухты-барахты
ему отвечать!.. Я думала: он снова придет. А он не идет и не идет. Или
передумал? А я вот -- ребеночка сохранила...
Катерина Максимовна встала и говорит: приходи завтра, красавица,
вечером. Я буду на книге ворожить... Я вскочила: спасибо! -- Потом
отблагодаришь... Я говорю: я могу даже чеками, если возьмете... Она говорит:
после! после. Уходи! Даже строгая стала. Я испугалась, что откажется, и
скорее за дверь.
Вся извелась. На другой вечер снова приезжаю. Она сидит, папироску
курит. Телевизор орет и стреляет: про войну. Осторожно спрашиваю: ну как? А
она головой качает: нет, говорит, ничего не выходит. Я всю ночь ворожила на
книге. Ничего не получается. Не хочет он к тебе приходить. Я говорю: как не
хочет? почему? А она говорит: к тебе нельзя приходить. На тебе порча. Я
удивляюсь: какая порча? Раньше-то он приходил... А теперь, говорит, не
придет. Я говорю: ну почему? А она говорит, а ты вспомни, что ты делала
после того, как он ушел? А что я делала? Я к подружке переехала, к Ритуле,
потому что, конечно, ужасно испугалась, и жила у нее, а если он меня к ней
ревновал, то понапрасну, да он и всегда про меня это знал, стало быть, не
должен был ревновать, а что я еще делала? ну, не знаю, был однажды, уже
после этого, у меня Мерзляков Витасик, я ему все рассказала, он -- друг, я
не помню, я напилась тогда... Катерина Максимовна поморщилась и говорит: я,
милочка, не про это тебя спрашиваю. Ты еще больше ничего не вспоминаешь? Ну,
говорю, забегал ко мне Дато, перед гастролями, только я уже знала, что
беременная, но ему не сказала, а то бы убил, а потом, да, я хотела сделать
аборт, потому что меня немного запах смущал, и Дато говорит: ты чего, дрянь,
такая немытая? А я говорю: ты же, Дато, иногда любишь, когда я немытая. Да,
говорит, но не до такой степени! И мне стало стыдно с другими мужчинами,
хотя всякая мелочь набивалась зайти, и вот только армянин на днях... Ну,
это, продолжаю, вообще не в счет. Дурак, говорю, хоть и Гамлет! То есть
вообще не понимаю, на каком основании Владимир Сергеевич на меня
обижается!..
А ты, говорит Катерина Максимовна, другой вины за собой не чувствуешь?
Нет, говорю. А ты, говорит, подумай... Я подумала. Не знаю, говорю... А куда
ты, спрашивает, ездила? Как куда? Ну, я по полю бегала, только это еще
раньше, это он знал, это он потому и пришел, он сам говорил. Я, говорит
Катерина Максимовна, владетельница однокомнатной квартиры в районе
Чертанова, не про поле спрашиваю. А вот куда ты поехала, как с ним
свиделась, с женихом своим? И на карточку посмотрела. А он тут же на столе
лежит. Лежит и нам улыбается. Не помню, говорю, я и в самом деле забыла, а
она говорит: а вот на пригорочке, посреди кладбища, церковь стояла? так, что
ли? -- Ой, говорю, конечно, и свалка венков, осенью, ну да, на следующий
день. Это Мерзляков говорит: немедленно туда! И мы поехали. -- А что было
дальше? -- спросила, потупившись, Катерина Максимовна, словно нужно тут было
рассказать подробности, которые только между любимыми сообщаются, а ей нужно
как будто по службе узнать как свахе: нет ли изъянов у вашей горячо
обожаемой дочери? родимого пятна, например, на ягодице величиной с абажур?
Нет? -- Я молилась, говорю, неуклюже, первый раз в жизни... О чем? -- еще
больше потупилась Катерина Максимовна, водя папироской по дну хрустальной
пепельницы. О том, чтобы он больше не приходил... -- призналась я, заливаясь
краской. Достала она меня! -- А потом? -- спрашивает. А потом, говорю, я
вернулась в эту церковь, как-то приехала на электричке и нашла того попика,
который слышал мой душераздирающий крик: молодой попик, и я говорю ему:
покрестите меня! И он сначала удивился, но я ему все рассказала -- только
про него -- показала на фотокарточку -- ничего не рассказывала -- чтобы не
испугался, но и того, что я ему рассказала, было бы достаточно, чтобы меня
покрестить, он так обрадовался, вы, говорит, Мария Египетская, вот вы кто! а
про поле он тоже не знает, зачем ему это! Вы, говорит, понимаете, что одно
ваше спасение стоит больше, чем легион богобоязненных праведников! Вы,
говорит, для Него желанная душа, и тут же немедля меня покрестил, безо
всяких крестных, а старушка-прислужница мне резинку трусов оттопыривала и
туда святую водицу лила, туша мой позор!.. А!.. -- наконец дошло до меня, и
я растерянно посмотрела на Катерину Максимовну. Катерина Максимовна
молчаливо водила горячим концом папироски по донышку хрустальной пепельницы.
Понятно... -- сказала я. Ну, вот, коли понятно, так иди себе с Богом, --
робко так, несмело сказала мне Катерина Максимовна. Я давно ее знала. Мы с
Ксюшей и другими девочками к ней заезжали. Она по руке удивительно гадала.
Мы часами слушали. Все сходилось. Мы рты открывали. А здесь такая
молчальница! Я говорю: -- Вы меня, Катерина Максимовна, не прогоняйте. -- И
смотрю на нее: она противная, волос редкий и гладкий, на затылке жидкий
пучок, таких в магазинах с утра полно, ссорятся в очередях, только глаза
особые: вишневые и внимательные... Я говорю: -- Не гоните! -- Нет, говорит,
милочка, уходи! Но опять так нетвердо, смотрю: что-то недоговаривает, гонит,
но не в шею, гонит, а сама дверь не открывает, выйти куда? Я закурила,
молчу. На нее смотрю. Она на меня. Заговорщицы. А телевизор орет и стреляет.
А попик мой любимый, отец Вениамин, у него тоже глаза особые, лучатся... Но
еще молодой, глуповатый, а у глуповатых людей часто глаза лучатся, и от его
ясных глаз у меня внутренности стонут: сладенький ты мой... маленький...
сахарный...
Все это вспомнилось непроизвольно, или сейчас, как пишу --
вспоминается, вот. И рыжие муравьи по столу ползают, я пишу и давлю их
пальчиками, развелись они по всему дому, а они страшней тараканов, они
страшные: вот умру, они сползутся -- хуже червей! -- даже костей не оставят,
все сточат, а пока я их давлю пальчиками, и пишу... вот еще один по столу
ползет... Я говорю: -- Катерина Максимовна, ну, сделайте что-нибудь для
меня! А она подняла очи свои вишневые и говорит ровным голосом: ты поди,
говорит, завтра с утречка в диетический магазин и купи, говорит, диетическое
яйцо, самое свежее чтобы было яйцо, непременно, а потом, когда ночью будешь
ложиться спать, то разденься и обкатай себя этим яйцом сверху донизу, с
головы до самых пят, всю себя обкатай, двадцать раз это надобно сделать, а
когда двадцать раз всю себя обкатаешь, положи яичко в изголовье и спи с ним
до самого утра, а утром приезжай ко мне...
Я ей чуть в ноги не падаю, спасибо, мол, сделаю все, как наказали,
значит, двадцать раз? -- да, говорит, двадцать раз -- и я полетела к себе.
Наутро выхожу яйцо покупать, в центр поехала, по молочным магазинам, среди
пенсионерок толкаюсь, к витрине протискиваюсь, покажите яичко, какое самое
свежее (по числу), смотрю, какое число указано, и выбираю, а продавщицы --
девки-оторвы -- глядят на меня, как на больную, сердятся и удивляются, будто
я воровка яиц или чокнулась! Выбейте мне, говорю, за одно яичко! А они все
думают: чокнулась! Ну, купила, еду домой, а как вечер настал, улеглась я,
пузо торчит, лягушонок там кувыркается -- и давай обкатывать яйцо с головы
до пят, двадцать раз обкатала, умаялась с пузом, а потом положила в
изголовье и никак не засну, все о будущем думаю. А утром к Катерине
Максимовне заявляюсь.
Она яичко на блюдечко положила, давай, предлагает, сначала чайку
попьем. Попили мы чаю, но молча, я жду. Она говорит: ты все так сделала, как
я наказала? Ну, хорошо... Встала, достала из комода пеструю тряпочку,
завернула в нее яйцо, а потом она стала бить по тряпочке молотком, бьет,
бьет, а яйцо не колется, я даже похолодела: не к добру! -- она снова бьет, а
оно не колется, а потом -- раз! -- разбилось... Она тряпочку развязала,
посмотрела туда, смотрит, смотрит, а потом поднимает на меня свои вишневые
нехорошие глаза и говорит самыми кончиками губ: -- Ну, счастье твое! Вышла
из тебя порча! И показывает: черная жилочка, как червячок, в яйце бьется,
трепещется... Ну, говорит, твое счастье!
А я думаю: как я пала!
Но ничего ей не сказала, только говорю: -- Спасибо вам большое,
Катерина Максимовна, я ваша, стало быть, должница... А она говорит, что
больше от нее ничего не зависит и вообще ни от кого не зависит, но что
двери, говорит, жениху моему отворены в мой дом, а когда придет, не скажу,
не знаю, а что касается воздаяния, то почему не принять, если оно ей
причитается, изволь, приму, коли вышла из тебя порча, и запросила еще сотню.
И пошла вторая армянская сотня на воздаяние Катерине Максимовне, а Леонардик
смотрит на нас с фотокарточки и улыбается.


23




ЗАЯВЛЕНИЕ


Я, Тараканова Ирина Владимировна, она же Жанна д'Арк, Орлеанская Дева,
она же, отчасти, Мария Египетская, русская, беременная, беспартийная,
глубоко сочувствующая, разведенная, первый муж -- не помню, второй --
футболист, княжна, патриотка, невольная иждивенка, проживающая в Союзе
Советских Социалистических Республик с рождения, в 23 года вернувшаяся на
историческую родину в Москву, Андрианопольская улица, дом 3, строение 2,
квартира 16, согласна вступить в брак со своим заветным женихом, Леонардо да
Винчи, бывшим итальянским художником, ныне безымянным и неприкаянным телом.
Свадьба состоится у меня на квартире в указанное время.
Подпись: (Ирина Тараканова)
***
Голубушка Анастасия Петровна!
Пишу впопыхах. Нет-нет, это не слух, я действительно выхожу. Да,
представьте себе, за иностранца. Он -- художник Возрождения. Будем жить у
него. Умоляю вас, подготовьте моих стариков. Пусть если не благословят, то
хотя бы не проклянут!.. Мама-папа! простите! Не ведаю, что творю! Анастасия
Петровна, хочу пригласить Вас на свадьбу, да знаю, что Вы не приедете, не
соберетесь, ну, конечно, семья, Олечка... Анастасия Петровна, ничего, я не
обижусь! На Ваш вопрос, можно ли глотать, отвечу: нужно, милая! Не
выплевывать же?! Тут все глотают. Но с умом. Не захлебнитесь от чувств! Ну,
все. Бегу.
Обнимаю Вас и целую.
Ваша до гроба,
Ира.


24


И тогда я подумала: поставьте ей памятник, и народ обрадуется, пойдет
гульба, а я, страдая предродовой одышкой, полежу, помечтаю, пусть! до ночи
еще далеко, соберусь с мыслями, а не то он, он, мой лягушонок, он отомстит
за меня -- чтобы вы приседали от тяжести и умирали в тоске, пусть! я
приветствую этот богатый мир и даю разрешение, дерзай, лягушонок, чем хуже,
тем лучше -- дави их хвостом! -- но все-таки я не вредная, нет, и меня
одолели сомнения, и я ждала его, чтобы проконсультироваться: вытравлять или
миловать, а не то утолюсь их слезами, но сомнения были, потому как слишком
углубилась в сферу подножной жизни, забыв о божественном, а когда вспомнила,
оказалось, что меня нет в списках, и тема исчерпана, и я сказала, махнувши
рукой: да ладно, я не злопамятная, живите, пусть все умрут в свой черед и
что с них спрашивать, и если надавить -- не гной выйдет -- кишки, а чем они
виноваты, кроме того, что они виноваты во всем, а раз так, то не стану их
приговаривать и рабства не посулю, спи, мой лягушонок, беспробудным сном, я
тебя не отпущу, я не губитель, не изверг, не склочница, мне от вас ровным
счетом ничего не нужно, а себя -- не волнуйтесь -- сберегу, сохраню, надоели
вы мне, я приглашаю вас на свадьбу, это не истерика, я готова, я лежу и
дышу, и начинаю жизнь заново, то есть отменяю рождение сына, и ожидаю
дорогого посетителя, не то чтобы с волнением, а как единственного советчика,
и если на этот раз мы с ним, как и встарь, не соединились, зато были
рядышком, обознались, зато полюбили, не встретились, но стрелялись, и я
угадала его напоследок, а он лишь орал от восторга, да, он оказался слепее,
но он славно прожил, то есть он победил, он нашелся, он сделал все
правильно: мелкоплавающие, а он глубоководный, еще глубже, чем раньше,
потому что не надо понимать, зачем понимать, если ясно, что если понимать,
то жизни не будет, а так сидеть себе на веранде, когда жара уже спала, как я
никогда не сидела, и быть чистой, и пить глотками белое вино, но заказан мне
путь, не дозволено путать назначения, это вам, а не мне, я бежала -- вы шага
не сделали, только охи да ахи -- не стоят они моего сломанного мизинца, и
ничего, а я бежала, свое отбегала, лежу и скучаю, в ожидании нескольких
слабых вопросов, когда оживится воздух, и зеркало с дырой, что так и
осталось, от лени, но я вас зову: приходите в гости, если состоится, не
состоится -- тоже приходите, мы не годимся в родители, и что нам с ним
делать? -- Я была готова, я даже не волновалась, потому что отучилась, за
остальное отмучаюсь потом, я не жалею, и высшая измена украсила мой быт в
пастельные тона, я лежала и смотрела на пыльные трофеи, на кубки и призы --
недурная лошадь, и недаром любила лошадей, хотя ничего не смыслила, но
любила скакать, и однажды на пляже ко мне, под уздцы, но не будем, сударыня,
отвлекаться, заглянем в чистый лист бумаги и скажем себе: в наше
умопомрачительное безделье нам есть о чем потрепаться, приблизившись
напоследок к оригиналу, хотя бы с другой стороны, да, я дура, и пусть мне не
светит, и сама не разберусь в главном, оттого и жду, и ожидание это
напрасно, бега кончились хором, на поле вислоухие кролики, это важно для
отчетности, и если пели, то не кутались в саваны, этого не было, а то, что я
не среди вас, мне подсказали сны, но ближе! ближе к делу! сосредоточься,
Ириша, Ирина Владимировна, у тебя на носу свадьба, и твой жених запаздывает,
это печально и вносит в атмосферу элемент ненужной нервозности, и никак не
поторопишь его, а может быть, он передумал, устал? да нет, пустое, мы никуда
друг без друга, пустое, но все-таки отчего это мы хлебаем говно да говно,
для какой конечной радости и с какой целью, здесь я задумалась, с ручкой во
рту, не пропустила ли чего в своем отчете, ты сама говорила: ВЫЖИТЬ!!! Мы
выжили -- из ума. Истерика прекрасна, как фонтан, но я успела кое-что
нацарапать, как курица лапой, не взыщите за почерк, и даже составила
завещание: мою пизду отдайте бедным, отдайте инвалидам, калекам, служащим
нижайших чинов, неспособным студентам, онанистам, старикам, тунеядцам,
дворовым мальчишкам, живодерам -- первому встречному! Они найдут ей
применение, но не требуйте от них объяснений, они найдут, и это их дело, но
прошу не считать дешевкой: хотя и бывшая в употреблении, но великолепна во
всех своих измерениях, узка и мускулиста, мудра и загадочна, романтична и
ароматна -- по всем параметрам любвеобильна, однако чрезвычайно деликатна и
боится малейшего насилия, вплоть до болезнейших разрывов, о чем владельцу
даст консультацию добрый доктор Флавицкий, он ее наблюдает, но в конце
концов, если соберете деньги на памятник, не ставьте его посреди многолюдной
площади, это безвкусно, не ставьте визави Василия Блаженного, ибо негоже
Василию лицезреть ее каждодневно, а также на Манежной, как новогоднюю елку,
-- не ставьте! В Москве есть куда более укромные уголки, где встречаются
влюбленные и воры, убогие и дрочилы. И, пожалуйста, не в Сандунах: там
склизко. Поставьте ей памятник... но, минуточку, не делайте его излишне
большим, он не должен взмывать в небо космическим героем или ракетой, не
должен попирать землю, как трибун у китайской гостиницы, все это мужское,
чужеродное начало, мне не свойственное, ей не приличествующее, нет, ей милее
смущенный памятник, накрытый шалью или шинелью, не помню, где-нибудь во
дворике, где он жил у друга, лишенный своей кровли, обиженный и непонятый,
как она, пусть это будет такой же тихий памятник, по цоколю которого
расположатся картины из жизни любви: см. фотографии в спецархиве архивариуса
Гавлеева, он же главный консультант, он же разрежет ленточку, а где? Есть
Патриаршие пруды, но там уже развалился перед детьми в кирзовых сапогах
крыловский болван, есть театральные скверики Аквариум и Эрмитаж -- да она-то
не актриса! есть еще один -- да там Маркс -- все места заняты, есть, правда,
место в Серебряном бору, но не хочу у черта на рогах, как девушка с веслом,
не из гордости, а из сочувствия к людям: далеко от метро, нужно ехать
троллейбусом, боюсь давки, нет, мне по душе Александровский сад, с его
голландской флорой и милицейской фауной, я к милиционерам всегда испытывала
уважение и сдержанную симпатию, но это ведь не мне, а ей памятник, я сама не
заслужила на этот раз ни золоченый парижский, ни просто конный, ни даже
пеший -- в этой стране не заслужила, в этот раз -- ей, и пусть он будет, как
роза, без всяких излишних фантазий, как роза, -- и посадите вокруг цветы,
много цветов, и сирень -- это самое бесполезное, что вы сможете сделать, так
и быть, в противовес ратной славе -- славу любви, на другом конце, и цветы,
цветы, цветы... не предвижу возражений, и посвятим его не моей персоне, а
круглой исторической дате: двухтысячному году новой эры -- надо будет
согласовать, я знаю: бюрократия, во-вторых, на меня не серчайте, ибо дурного
не желала и сейчас не желаю, хотя это странно, что вы еще умеете
разговаривать, мой папаша куда более последовательный, он отказался от дара
речи, а что маму именует Верой, так это даже символично, надо ей сказать,
когда прибудет на свадьбу. Да, кстати, я согласна. И на папашу не в обиде,
он тоже князь, а, стало быть, не жид, а, стало быть, ему на Россию насрать,
потому что он сам Россия. Там у вас, Ксюша, вы и господа, а мы тихонечко,
по-родственному, по-семейному сядем на кухоньке, не будем менять тарелок,
сядем и примем немножко, и захорошеем, и песню затянем, и даже кто-нибудь из
нас спляшет, а потом спать ляжем, кому места не хватит -- постелим на полу,
рядком, по-братски будем лежать: брат с братом, друг с другом, папа с мамой,
люди не гордые, одна радость для пряника и кнута, но достаточно, считайте
как просьбу: ни слова больше! -- а памятник можете ставить, а не поставите,
другие поставят, если, конечно, додумаются, и все-таки поменьше думайте --
побольше живите. Но спешу пригласить всех на свадьбу, и приносите подарки,
подороже, а еще лучше просто деньги: это пойдет на памятник, но только не
очень большого размера и непременно из красного гранита, я так хочу, и ей
подстать, ладно, перейдем к частной жизни: в конце концов, мой роман имеет
не какое-нибудь отвлеченное, а семейное содержание, семью я всегда почитала,
и воспитание детей -- особенно, и все-таки плачу только о Ксюше, никто мне
не нужен, кроме нее, но она зря обижалась на Леонардика, и поливала, зато в
другом ей не было равных, и не будет: никто, как она, не умел так быстро и
непроизвольно возликовать, никто не кончал с таким редкостным даром веселья,
и она даже чуть-чуть бледнела от полноты жизни, я брала уроки, то есть с
первого взгляда, так женщина не смотрит на женщину, и я стала против
нетерпимости, пусть все живут, я не против, потому и жду совета, и
откликнулся мой кавалер, приперся, а я лежу и пузо выгуливаю, и пупок
вытаращился, ну, совсем как третий глаз, а в зеркале рваная рана, не
застеклила, и дует оттудова, но дряни не было: появился вполне элегантно и