— Байрам, — окликнул киммериец седоволосого десятника, — отведи людей вон за тот бугор. — Он указал влево, на невысокий холм, усеченный береговым обрывом. — Возьми еще парней Роджа. Ждите там, если позову или сами заваруху почуете, чешите на подмогу что есть духу. Ямба, держи коней. Ты и ты, — он показал пальцем на двоих людей Ямбы, — под мост к костру. Остальные со мной. Родж, ты тоже.
   Бритунец хмуро кивнул. Снова видеть эти косые рожи, снова слышать глумливые смешки! Сейчас бы забиться в какой-нибудь буерак, закрыть башку руками и сидеть, пока все не кончится… Сопливый молокосос Парсифаль, наверное, так бы и сделал. А вот Родж, вольный стрелок и солдат удачи, никогда.
   Всхолмленная степь утопала в зное, над мостом из больших рассохшихся бревен с глухим жужжанием носились слепни, и мечты о прохладном ветерке вызывали печальную усмешку. Под мостом шептала о чем-то своем, вековечном, глубокая река, вылизывала сверкающими языками белое известняковое ложе, кое-где среди зарослей облепихи и ежевики гуськом сновали выводки кекликов, а покосившиеся опоры моста на берегу были обложены грудами хвороста, и двое парней из десятка Ямбы готовы были по первому приказу атамана сунуть в них горящие ветки из загодя разведенного костра. Если апийцы все-таки решили прорваться, им не поздоровится. Синеглазый атаман не был расположен шутить.
   В полете стрелы от моста обоз разделился. Большая часть апийского отряда осталась при шести телегах, а три повозки двинулись дальше. Конь Нулана рысил пообочь передней, шестеро крепких парней с обнаженными клинками поперек седел охраняли сотника, всем своим видом демонстрируя решимость. Заметив сверкание стали, киммериец неторопливо достал большой меч, поставил острием на бревно и оперся на рукоять. Его люди тоже обнажили клинки и взвалили на плечи секиры, правда, заботясь о том, чтобы это выглядело не слишком вызывающе.
   — Так это ты — Конан? — Взгляд командира апийского отряда обежал рослого киммерийца с головы до ног.
   Синеглазый дезертир кивнул, и апиец удовлетворенно хмыкнул.
   — Таким я тебя и представлял.
   — Родж говорит, ты хочешь кое-что предложить.
   Нулан кивнул. Тону вожака нехремских дезертиров явно недоставало дружелюбия, но это нисколько не смущало сотника. По рассказам Бен-Саифа он знал, что Конану вовсе не чуждо здравомыслие.
   — Ну? — Атаман приподнял голову и выжидающе посмотрел апийцу в глаза.
   Нулан перекинул левую ногу через холку коня, спрыгнул на сухие бревна. Из-под моста тянуло дымком, в стороне на холмике, обрезанном весенними паводками, маячили верховые. Значит, Родж не соврал — людей у Конана немного. Можно попытать счастья в рукопашной — вдесятером против шести или семи пеших, — но что толку, даже если прорвутся три телеги? Мост сгорит, и большая часть обоза безнадежно застрянет на берегу. А здесь, на этой стороне реки, на уцелевших людей Нулана обрушится полтора десятка всадников.
   Сотник с тоской подумал о Кара-Апе, о родной глинобитной хижине на городской околице, о двух женах и пяти детях, которые ждут его возвращения с богатой добычей и славой. Добраться до Авал-Хана к урочному дню теперь можно лишь в мечтах.
   Он неторопливо подошел ко второй телеге — бывшей телеге Роджа, — развязал несколько шнурков на заднике и правом борту, взялся за край холщового покрова и откинул. В повозке тесно, как яйца в гнезде, покоились широкие глиняные горшки. Нулан снял с одного из них крышку, запустил руку и извлек пригоршню сверкающих монет.
   — Серебро.
   Атаман нехремских дезертиров кивнул. Нулан посмотрел в синие льдинки глаз и поразился выдержке этого человека. Ни малейшего признака волнения! Сам он на месте киммерийца непременно загорелся бы азартом.
   — Армейская казна, — пояснил Нулан. — Захвачена в Лафатской долине. Там, — он взмахом руки указал на шесть телег, — еще золотые украшения и самоцветы. И много другого добра. Его ждет Авал-Хан.
   — Почему ты об этом говоришь? — Атаман праздно покручивал вправо-влево рукоять меча, острие буравило гнилое дерево.
   Нулан посмотрел на своих людей. Мрачные обветренные лица, обреченность во взорах. Нелегко было втолковать им, что назад дороги нет.
   — Потому что мы не хотим вести этот обоз к Авал-Хану. Мы тоже хотим жить своим умом. Я много слыхал о Конане, знаю, что тебе можно верить. Короче, у меня совсем простое условие: хочешь нашу добычу, бери и нас впридачу. Бери, Конан, не пожалеешь. У тебя мало людей, лишние двадцать сабель разве помеха?
   «Мне-то можно верить, — чуть было не сказал вслух киммериец, — а вот тебе?» Он заглянул сотнику в зрачки, пытаясь проникнуть в самую душу. Заглянул, уже зная, что уступит, и ничего не прочитал в раскосых темных глазах. Медленно вздохнул и перевел взгляд на горшки с серебром. Такое сокровище просится в руки! Что-то возбужденно нашептывало ему изнутри: старый степной волк не хитрит, он и впрямь решился сменить стежку. Согласиться — значит, пойти на огромный риск, шуточное ли дело — иметь под боком два с лишним десятка коварных и бесстрашных убийц? Но если он откажется, значит, кровопролитной драки не миновать, и еще неизвестно, кто в ней победит, а его и так не слишком балует судьба, и близок тот час, когда парни спросят у атамана: сколько можно шататься дуриком по степи и гробить людей понапрасну? К тому же отчаянная нужда в пополнении… Нет, отказ — непозволительная роскошь.
   — Твои сабли мне пригодятся, — кивнул он. — Я видел вас в драке, а у Роджа до сих пор штаны не просохли. Как тебя зовут? — спросил он, хоть и знал от бритунца.
   — Сотник Нулан.
   — Устав у нас несложный, Нулан. Что сотник, что простой солдат, — добыча на всех поровну. На привале можешь спорить со мной, ежели по делу, а в бою за неподчинение — башка долой. Из своих молодцов хоть веревки вей, а чужого тронешь, на ножах будешь с ним разбираться. Я слыхал, вы, апийцы, пленных не берете?
   Нулан неопределенно пожал плечами.
   — Мы берем, — заявил атаман. — Ради выкупа, ну и… Не век же по степям мотаться, скоро обживемся где-нибудь, холопы понадобятся, прачки… — Он ухмыльнулся. — Так что зря не лютуй. Захочешь на ком-нибудь душу отвести, спроси у меня разрешения. Ну как, все устраивает или возражения имеются?
   — Годится, — согласился сотник, не раздумывая. Широкая ладонь северянина оторвалась от меча и двинулась к Нулану. Степняк протянул навстречу жилистую руку, и она хрустнула от пожатия бычьей силы.
   — А коли годится, гони телеги вон к тем хибарам. — Атаман указал на несколько мазанок со сгоревшими крышами. — Нынче здесь заночуем, пировать будем — надо ж познакомиться. И добычу поделить. — Киммериец улыбнулся, и Нулан заметил-таки в синих льдинках нетерпеливый блеск.
* * *
   В обморочную мглу настойчиво билась тупая боль. Волнами разбегалась по телу, кровавым вулканом взрывалась под черепом, мучительно медленно возвращалась в левую ногу — лишь затем, чтобы через мгновение ударить с новыми силами. Мгла распадалась на клочья, таяла; сознание, точно рыба, поддатая крючком, поднималась из спасительного омута в кошмарную реальность, и трепыхала плавниками.
   Зивиллу снова приводили в чувство. В первый раз это сделали, чтобы изнасиловать по очереди и скопом — злобно, глумливо, изощренно. Потом ее решили прикончить и стали бить ногами, но прекратили, когда она лишилась чувств, — в вислоусом степняке, не только самом сильном из троицы, но и самом рассудительном, вдруг проснулась осторожность. Он вспомнил угрюмые наставления Каи-Хана — похоже, старшой не шутил, когда приказывал довезти девку до первого когирского патруля живой. Но он не сказал «целой и невредимой». Ладно, Нергал с ней, с этой подлой сучкой, пусть оклемывается. Они доведут дело до конца: пегую дохлятину убьют, а девка поедет дальше на хорошем коне, за спиной его хозяина.
   Но «подлая сучка» не спешила «оклемываться». Видно, не стоило все-таки бить ее сапогами по голове. Но и Хаммуна можно было понять — это ж надо, изо всех сил плеткой по самому дорогому! Хаммун даже выл от боли, когда насиловал. Но продержался до конца — настоящий боец!
   Третий воин хотел уложить молодую женщину поперек седла и связать ей руки и ноги под животом коня, но Хаммун гневно возразил: еще чего, отвязывать всякий раз, когда ей по нужде приспичит! Привести в чувство, да усадить охлопкой, а вздумает рыпаться, пускай пеняет на себя.
   Жертва упорно не подавала признаков жизни, и тогда вислоусый прибег к испытанному средству — толстой стальной иголке. Пока он загонял ее под ноготь большого пальца на ноге Зивиллы, Хаммун держал у нее под носом свежий конский катых, щекочущий ноздри едкой вонью, этакий импровизированный заменитель нюхательной соли. Но обморок оказался слишком глубок, и вислоусому пришлось изуродовать молодой женщине еще два пальца, прежде чем степняки услышали первый стон.
   Хаммун отшвырнул конский навоз и стал бить Зивиллу по щекам, и это вскоре возымело действие, — она открыла глаза и посмотрела на него с ужасом. На ее лице и шее уже багровели кровоподтеки, правая щека распухала, превращая глаз в щелочку, — скоро красивое лицо когирской аристократки обернется черной ритуальной маской.
   Вислоусый удовлетворенно кивнул, вытер окровавленную иглу о штаны и спрятал в кожаный пояс. Хаммун взял Зивиллу за шиворот, рывком заставил подняться. У нее тотчас все поплыло перед глазами, она повалилась на примятую траву и получила болезненный пинок в бедро. Как ни странно, от этого сознание слегка прояснилось, и она смогла встать уже без посторонней «помощи».
   Третий апиец, человек средних лет с мелкими, точно каракуль, и плотно прилегающими к черепу завитками черных волос, — небрежно протянул ей мех. Глоток нагретой солнцем воды застрял в саднящем горле, Зивилла едва не задохнулась, — Хаммун и тут пришел «на выручку», что было сил треснув ее ладонью по спине. Она упала на колени, и, ожидая новых ударов, пыталась отдышаться. Руки удержали мех; Зивилла снова медленно поднесла его ко рту и сделала несколько мучительных глотков.
   Вислоусый с саблей в руке направился к ее пегому. Несчастное животное слишком поздно догадалось, какую ему уготовили судьбу, и пронзительно заржало, но очень скоро из рассеченного горла вытекли все силы вместе с жизнью. Апиец равнодушно отошел от издыхающего коня и швырнул Зивилле хурджин.
   — А мое оружие? — Она не узнала собственного голоса, в нем звучали страх, надрыв, изнеможение. Так говорят взошедшие на эшафот, но в их голосах часто слышится еще и смирение с неизбежным. А тут вместо смирения была надежда.
   Вислоусый отрицательно покачал головой, отдал ее меч и кинжал курчавому и забрался в седло.
   — Садись, — буркнул он, указывая себе за спину.
* * *
   Она ехала по степи, держась за заднюю луку седла, и внимала смачным воспоминаниям апийцев о том, как ее «ублажали». По всему телу кочевала боль, левый глаз так заплыл, что почти не видел, от вислоусого степняка нестерпимо воняло овчиной и потом. Но обморочный туман в голове рассеялся без следа, и причиной тому была жгучая ненависть.
   И когда они спускались с крутого холма, Зивилла притворилась, будто утратила равновесие, подалась корпусом вперед и прильнула к спине апийца. Он ничего не заподозрил, лишь раздраженно мотнул головой, мод, держись крепче, сучка, нашла время обниматься, — и спохватился, лишь когда сабля с шелестом выскользнула из сафьяновых ножен.
   Он крикнул — «Э, не балуй!» — не успев еще понять, что за спиной у него сидит сама погибель.
   Отталкиваясь правой рукой от луки и соскакивая с коня, Зивилла молниеносным ударом сабли рассекла ему шею у основания черепа. Конь уносил мертвеца по склону холма, два других всадника не успели остановить своих скакунов на круче, а Зивилла приземлилась довольно удачно, только ушибла слегка колено, и бросилась не назад, к гребню, а прямиком на курчавого воина, который был совсем рядом. Тот уже выхватил саблю и развернулся, насколько позволило седло, но Зивилла сразу прыгнула влево, и курчавый понял, что в такой позиции ему отбиваться не с руки. Оставалось одно: быстрее спуститься на дно неглубокой, но широкой котловины, а там спокойно развернуть коня, налететь на когирянку и рубануть на скаку.
   Он плашмя ударил саблей по крупу гнедого, но Зивилла сразу разгадала его замысел и в неистовом прыжке дотянулась до коня клинком. Острие сабли кольнуло гнедого под хвост, он с оглушительным ржанием рванул в карьер. Ничем хорошим для седока это кончиться не могло, он кувыркнулся из седла и размозжил голову о валун, а сверху его придавил гнедой со сломанной передней ногой и поврежденной шеей.
   Остался один Хаммун, и он был далеко, и ему хватило сообразительности не останавливать лошадь, и надо было на дне котловины натянуть лук и продырявить подлую гадину, заходящуюся хохотом на середине склона, но не мог же он издали, как трус, пускать стрелы в бабу, пусть и вооруженную, пусть и лишившую жизни двух его товарищей? Нет, он спешился и с саблей наголо быстро полез вверх, а хохочущая девка и не думала удирать, все манила его свободной рукой и даже неторопливо спускалась навстречу, к довольно широкому плоскому уступу. Когда Хаммун поднялся на уступ, девка ждала его в позиции фехтовальщика: вес тела на правой ноге, левая отставлена; клинок служит продолжением правой руки, левая отведена назад и согнута в локте и запястье. Наверняка она знала всякие хитрые штучки-дрючки, но Хаммуну было наплевать, бабы учатся фехтованию на тонких легких рапирах, а вовсе не на кавалерийских саблях, массивный кривой клинок — оружие мужчины, и никакие финты не спасут от свирепого кабаньего напора.
   Так он рассудил впопыхах и очень скоро обнаружил, что жестоко просчитался. Его яростные удары проходили мимо цели либо разбивались о глухую защиту, и довольно скоро он начал выдыхаться, а затем понял, что Зивилла может проткнуть его в любой момент, она просто играет с ним, как вендийский мангуст с полузадушенной змеей. Проклятая стерва уже перешла в контратаку, теснила его, похохатывая, к краю уступа, и он решил, что первая идея — насчет лука — была не так уж постыдна, и вообще, пора драпать, коли шкура дорога, — и вдруг покрылся холодным потом, сообразив, что все эти мысли когирянка свободно читает у него на лице. Она не отпустит его живым!
   Удар неженской, даже нечеловеческой силы пришелся в бронзовую кольчугу, а затем покрытая синяками рука с саблей резко отпрянула, и хохочущая Зивилла отбежала на несколько шагов. «Неужели все-таки отпускает?» — изумленно подумал Хаммун и вдруг обнаружил, что у него отнимаются ноги. Стоя на коленях, он дотронулся левой ладонью до живота. Кровь… Он почти не ощущал боли, зато явственно чувствовал влагу, что стекала на распухший детородный орган. Где же боль? Здесь, она здесь, просто жжение в пробитой печени гораздо слабее рези в паху. Он стоял на коленях, зажимая рану на животе, а когирянка, волоча по земле неимоверно тяжелую саблю, спускалась к его коню.
* * *
   Как и ожидал Конан, Бусара встретила его маленький отряд вытаращенными от страха глазами обывателей. Город жил ожиданием штурма, отовсюду веяло обреченностью. На знаменитых бусарских базарах и торговых улочках кипела жизнь (степные купцы — народ рисковый), но разнообразные привозные товары лишь напрасно пылились и гнили на прилавках. Путешественники, коих от веку манила к себе, точно мед мушиную стаю, благословенная Бусара, с весны, казалось, вымерли по всему Нехрему. Конан устало шагал рядом с Сонго и вел коня на поводу, в дорогом седле болтался, как тряпичная кукла, раненый Паако, Юйсары еле переставляла стертые в кровь ноги, и остальные выглядели не лучше, — стоило ли удивляться, что на них глазели со всех сторон, как на неких колдунов, которые вернулись из паломничества в мир мертвых?
   В конце концов, это разозлило Конана, и он рявкнул на оцепенелого подростка-виноторговца. Стоя с открытым ртом на горячей брусчатке, тот не заметил медную монету, упавшую на его лоток. Мальчуган спохватился и торопливо наполнил густым красным вином глиняный фиал, и Конан выпил залпом, наслаждаясь крепким привкусом дробленых косточек, который у гурманов неизменно вызывает брезгливую мину. Сонго последовал его примеру, потом и остальные.
   Конан осушил вторую чашу, третью, и тут ему надоело баловство, он поднял с мостовой двухведерный бочонок, выдернул зубами затычку и опрокинул емкость над широко раскрытым ртом. Мальчишка только глазами хлопая, не веря подвалившему счастью. Зачерпнув из корзины, стоявшей тут же, горсть спелых фиг и расплатись за весь отряд двумя увесистыми серебряными «токтыгаями», киммериец спросил у юного виноторговца:
   — А что, парень, знаком ли тебе старый вонючий курдюк Аррахусса?
   — Да, гошподин, — угодливо закивал мальчуган.
   — Он еще еще не пустил с молотка свой клоповник?
   — Нет, гошподин! — прошепелявил отрок (не так-то легко говорить, когда у тебя рот набит деньгами). — И клянушь милоштью Митры, он будет шашлив принять у шебя героишешких жащитников…
   Конан не дослушал и зашагал дальше, вспоминая дорогу к постоялому двору. Сколько их, подворий, было в его скитальческой жизни? Не счесть. И это запомнилось лишь тем, что оказалось последним. На постоялом дворе Аррахуссы квартировал отряд наемников перед выступлением навстречу апийской орде, и там Конану так и не удалось толком напиться — всякий раз, когда он собирался это сделать, мешали проклятые заботы.
   Аккуратно, как живого молочного поросенка, неся под мышкой бочонок, он дал себе слово нынешним же вечером налакаться до зеленых демонят.
   Путь лежал через площадь, знаменитую на весь Нехрем. Даже столичное лобное место завидовало славе Пыточной площади. Не было в истории древней Бусары градоначальника, который не счел своим долгом внести кое-какие усовершенствования в причудливые и разнообразные ритуалы узаконенного смертоубийства.
   Чего стоил хотя бы Зиндан Танцующих, подземный колодец-амфитеатр, на чьей арене сражались не гладиаторы с мечами и трезубцами, а преступники с хворостинами — против змеиных полчищ. Или Трактир Постящихся на северном углу площади, где осужденные умирали от голода, глядя, как в десяти шагах от них, за надежной бронзовой решеткой, пируют жестокосердечные богачи? Были еще Бани Смеющихся (там обнаженные красавицы пытали щекоткой), Альков Молящихся (там жертвы, стоя на коленях, сами себе разбивали черепа о каменные плиты пола, в противном случае их отводили в Портал Кающихся, о котором простые бусарцы знали лишь одно: что попадать туда ни в коем случае не следует). Но венцом этой воплощенной мечты мастеров заплечных дел считался Зиккурат Благодарящих, где умерщвляли только знатных преступников, позволяя им выбрать казнь на свое усмотрение.
   Невдалеке от Пыточной площади стояла гостиница Аррахуссы, квадратное приземистое строение с широким внутренним двором, донельзя загаженным конским навозом. Отец Аррахуссы строил постоялый двор с размахом, однако не учел того, что далеко не всем гостям города по вкусу вопли умирающих, постоянно доносящиеся с площади. Сын всю жизнь мечтал продать ветшающую гостиницу, но стоило ему в очередной раз укрепиться этом решении, как тоненький денежный ручеек издевательски расширялся, суля выйти из берегов, если Аррахусса не будет пороть горячку.
   В последний раз, когда Аррахусса дал себе слово расстаться с опостылевшим наследством, все его жилые комнаты и конюшню на длительный срок снял Дазаут для своих солдат. «Где теперь гниют твои косточки, Дазаут?» — с тоской думал тощий неряха, выглядевший гораздо старше своих лет. Он узнал коня нехремского полководца и спросил Конана о судьбе его хозяина, но киммериец вместо ответа лишь красноречиво провел рукой у горла. Спутники Конана, телохранители дамы Когира, о которой Аррахусса знал лишь понаслышке, — оказались разговорчивее и поведали, как наказал себя помутившийся рассудком любимец Токтыгая. Аррахусса не видел причин сомневаться в искренности достойных господ и лишь на всякий случай тайком отправил полового с новостями к квартальному надзирателю.
   Постояльцы не скупились, и растрепанные слуги и служанки едва успевали носить из погреба и водружать на длинный, скользкий от жира стол яства и вино. Попытка подсунуть несвежую еду усталым путникам была пресечена сразу и беспощадно — брошенная меткой рукой Конана холодная индейка, нашпигованная орехами и черносливом, больно треснула Аррахуссу по голове и мигом заставила вспомнить крутой нрав командира наемников. Подобострастно кланяясь, владелец гостиницы укрылся в захламленной каморке, что служила ему спальней, а его место заняла улыбчивая крутобедрая экономка, она сызмальства научилась ладить с мужчинами, которые привыкли есть с острия кинжала. Против нее Конан ничего не имел, а мрачноватые косые взгляды Юйсары его только забавляли. Его спутники увлеченно работали челюстями, а под столом две безродные псины столь же азартно разделывались с объедками.
   — Ну, и чем теперь хочешь заняться? — поинтересовался Конан у Сонго, когда их животы стали похожи на винный бочонок, опустошенный по дороге к постоялому двору. Юйсары сослалась на усталость и поднялась в свою комнату, напоследок ужалив взглядом волоокую экономку.
   Сонго беззвучно кивнул и поморщился — к горлу подступила кислая отрыжка. Он и раньше не грешил чревоугодием, а в походе изрядно отвык от жирной пищи и обильных возлияний. Конан придвинул к нему поднос с фруктами.
   — Похожу по городу, здесь полно наших, когирцев. Займу денег у купцов, вооружу сотню-другую парней, пойдем выручать госпожу Зивиллу. Жаль, что ты остаешься.
   — Я — наемный меч. — Конан захрустел сочным яблоком. — Хоть и не у дел пока, но все равно, служу Токтыгаю. Дазаута больше нет, но кто-то ведь командует армией. Чует мое сердце, апийские вши скоро полезут на эти стены. Мне не впервой оборонять города. Может, сгожусь.
   — Нам бы ты куда больше сгодился. — Сонго съел две приторные янтарные виноградины и сразу пожалел об этом — желудок совершенно взбеленился. — Что, если я поговорю с новым воеводой или с градоначальником? Попрошу, чтоб отпустил тебя со мной.
   — Поговори. — Конан сладко зевнул и ухмыльнулся. — Ну, все. Ты тут угощайся, если в брюхе еще место осталось, если хочешь, а я пойду баиньки. А то сколько можно испытывать терпение красотки? — Он посмотрел на экономку, та ответила многообещающей улыбкой.
   И тут с Конана точно ветром сдуло и сонливость, и вожделение. Во дворе раздалось бряцание металла, отрывистая команда, и вдруг окна ощетинились, по меньшей мере, двумя дюжинами копий. За дверью забухали сапоги, и в трапезную ввалилось несколько солдат городской стражи в тяжелых доспехах и с мечами наголо. Их командир, настроенный более чем решительно, указал на киммерийца латной рукавицей.
   — Это ты — Конан, бывший командир отряда наемников?
   — Брось, Сафар. — Мрачный, как грозовая туча, Конан медленно поднялся из-за стола. — Я обучал твоих увальней стрельбе из боссонского лука, не притворяйся, будто видишь меня впервые. Ну, говори, что стряслось?
   — Ты арестован. За дезертирство и разбойничьи набеги на мирные села. Зря ты вернулся в Бусару, киммерийский шатун. Здесь твоим именем уже пугают детей.
   — Понятно. — Конан смиренно сложил руки на груди. — И что же теперь меня ждет? Может, детишки перестанут меня бояться, если я наряжусь зайчиком и спляшу перед ними?
   Сафар фыркнул, его люди рассмеялись.
   — Неужели, — произнес Конан, — за боевые заслуги перед Нехремом власти Бусары хотят пригласить меня в Зиккурат Благодарящих?
   Смех перерос в хохот. Пока стражники потешались, Конан повернулся к Сонго и произнес несколько фраз. Вопль разъяренного Сафара заставил мечников умолкнуть.
   — Что ты ему сказал?
   Конан опять ухмыльнулся.
   — Поблагодарил за приятную беседу в дороге и за ужином. Ты что, и его не узнаешь? Это же господин Сонго, благородный рыцарь, телохранитель дамы Когира. Я его встретил у ворот Бусары.
   Сафар ощупал Сонго подозрительным взглядом. Если этот смазливый когирец, которого он не раз видел в свите Зивиллы, в самом деле случайно оказался в обществе Конана, то лучше с ним не ссориться — неровен час, наживешь опасного врага.
   Конан улыбался. В его голове бродил хмель, и невозможное казалось вполне осуществимым.
   — Вот что я тебе скажу, Сафар. Ты глубоко заблуждаешься насчет старины Конана. Все эти гадкие проделки, в которых ты меня обвиняешь, вовсе не моя заслуга. Просто один недруг твоего покорного слуги селам шкодит и представляется моим именем. Но он не такой дурак, чтобы среди бела дня вернуться в Бусару. Я чист, как помыслы Митры. И могу это доказать.
   — Не надо мне ничего доказывать, — зловеще произнес Сафари — Попробуй лучше убедить градоначальника. Может, он простит тебя, если научишь его змей киммерийским пляскам. — Он вытянул в сторону Конана правую руку и посмотрел на своих людей: — Взять!
   Конан набычился и зарычал. Мечи угрожающе вскинулись, когирцы схватились за оружие, Сонго всплеснул руками и закричал на них, запрещая вмешиваться, а экономка метнулась в кухню.
   Внезапно Конан повернулся кругом и ринулся на глухую стену, словно решил покончить с собой, разбившись о доски.