С откидной подножки экипажа сошел сам преподобный Ибн-Мухур, номинально — лишь рядовой ануннак Храма, в действительности — конфидент его величества, придворный советник и врач, воспитатель наследника престола, короче говоря, самый влиятельный священнослужитель если не в государстве, то в Храме Эрешкигали.
   Увидев этого достойного мужа, невозможно было не проникнуться к нему симпатией: высокий благородный лоб, иссиня-черные завитки волос, патриархальная лопатка бороды, не скрывающая здорового румянца щек, смешливые карие глаза, кустистые брови, тронутые сединой по краям. Он был необычайно дороден, ступал царственно и вообще напоминал мудрых вождей, которые в незапамятные времена вывели с несчастной прародины мужественное племя агадейцев. Особенно Луну пришелся по душе его басистый хохот — развеселить Ибн-Мухура оказалось проще простого, видимо, настоятель звал об этом и заранее приготовил шутку, которую Лун расслышать не сумел. Ануннак смеялся так заливисто, так потешно всплескивал руками, что толпу монахов вмиг охватило нервозное веселье.
   Ибн-Мухура ждали полторы недели назад, осчастливили крестьян, скупив у них уйму съестного и хмельного, вымыли, выскоблили всю обитель, срезали с клумб лучшие цветы, но в урочный день прибыл только гонец с вестью, что государственные дела вынуждают ануннака отложить приезд. С того дня настоятель и пастыри ходили мрачнее туч, даже простые послушники раздражались по пустякам и вслух поминали злокозненного Митру. И вот, наконец, кортеж Ибн-Мухура в стенах Пустыни, и под ноги знаменитому храмовнику летят цветы, увы, не такие красивые и благоуханные, как те, что неделей раньше отправились на помойку. Лун смотрел во все глаза, и странное волнение разбирало его каждый раз, когда ануннак поворачивался к нему лицом. Предчувствие новизны? Перелома в судьбе? Кто-то из пророков сказал: «Горе земному червю, коего узрело небесное око». В одно из таких мгновений Луну показалось, что гость обители заметил его, — что-то в некрасивом лице высокого полного подростка привлекло взгляд священника.
   В ту ночь к мальчику долго не шел сон — бесконечная вереница впечатлений будоражила сердце. А наутро младший пастырь сообщил, что Лун и восемь его товарищей после завтрака отправятся в Пещеру Отшельника, и мысли о величайшем везении — постриге у самого Ибн-Мухура — подлили масла в костер восторга.
* * *
   Остановив коня в четверти полета стрелы от вражеского войска, Каи-Хан стер пот с распаренного лица. Его щеки под мокрой кучерявой бородой горели юношеским румянцем, глаза задорно блестели — предводитель апийской орды уже не жалел, что поддался на уговоры чужеземного посланника, что заставлял свое войско трудиться без устали, заманивая неприятеля в капкан, а под конец пошел на страшный риск: разделил конницу на две неравные части и большую отправил в тыл, а меньшую бросил в бой с лучшими войсками Токтыгая. Захлебываясь восторгом, нарочный от Луна только что сообщил, что конница Дазаута уже растеряла зубы на укрепленном склоне холма, что через лощину, в которой скрылся Бен-Саиф с сотней Нулана, до сих пор не прорвался ни один гирканский шакал.
   И теперь, с замиранием сердца взирая на пыльную тучу, взбитую сандалиями нехремской пехоты, Каи-Хан говорил себе: «Победа — в твоих руках». Обернись дело иначе, вопреки предсказанию Бен-Саифа, и ушлый братец Авал без тени огорчения подставил бы тебе шершавый кол под толстый зад. Но теперь мои псы вдосталь налакаются нехремской крови и разграбят Бусару, и вырежут Самрак, и повесят Токтыгая на его же кишках, и потешатся в Даисе, который нам подарит когирская шлюха, и уйдут с добычей, спалив и дворцы, и хижины, завалив колодцы голыми мертвецами, а потом я дружески обниму Бен-Саифа и скажу: ты славно потрудился, агадейский колдун, что бы мы делали без твоих чудес. И прижму его к пузу, и он спохватится, но будет поздно, не спасет волшебный доспех, мои железные пальцы промнут кольчугу и стиснут, раздавят печень. И он захлебнется воплем и околеет, и до чего же глупая будет у него рожа, когда он предстанет перед своим поганым Нергалом! И мы возвратимся в родные крепости, и затрубят рога, созывая народ на площади, и разыграется ритуальное действо: захмелевшие бабы и девки, разрядясь в кровавое тряпье с нечестивцев, будут изображать наши победы, избивая друг дружку палками и забрасывая какашками, и так раззадорят мужчин, что все завершится вселенским свальным грехом. А в разгаре потехи мы с Ияром и дюжиной крепких парней войдем в хоромы моего братца, возложим к его стопам дары — отрубленные головы Токтыгая и царских родичей с причиндалами, торчащими изо ртов, — и тогда Авал-Хан расплывется в мерзейшей улыбке, Но в его наглых глазах наконец-то мелькнет страх! Столько лет он измывался надо мной, из каждой моей неудачи выжимая свою выгоду до последней капли, выставляя меня выродком и полудурком, — и ведь надо же, я вернулся из гиблого похода героем нации, мое имя у всех на устах. И кто знает, станут ли упрекать меня старейшины родов, если в одну из теплых беззвездных ночей к Авал-Хану в спальню проберется оборванный мальчонка и полоснет по горлу засапожным ножом? Два правителя — не слишком ли много для вольного Апа, где спокон веку вождей держат в черном теле, не так уповая на мудрость людскую, как на снисхождение бога удачи?
   Впереди кипела пылевая буря; из желтовато-коричневого облака вырывались безумные вопли, то и дело, крутясь, вылетало брошенное, точно палка, копье. Мельтешили неясные силуэты. Но Каи-Хану — степному волку — не раз доводилось рубиться в тучах пыли. Пыль — не потемки, врага от своего как-нибудь отличишь.
   Он ободряюще рыкнул своим удальцам, и стая апийских волков вклинилась в обезумевшую толпу.
* * *
   Правый раструб «ноздрей Мушхуша» давал великолепную струю, левый же то и дело захлебывался огнем — тем более обидно, что еще ни на одном испытании он не подводил. В отличие от правого — вчера Бен-Саиф полдня провозился с засорившимся отверстием подачи горючего. Судя по всему, механизм, состоящий из резервуара с горючим за седлом, впрыскивателей по бокам лошади и двух раструбов перед ее храпом, был далек от совершенства, впрочем, об этом сотника предупреждали еще на полигоне Храма Откровения Инанны, особенно подчеркивая ненадежность зажигания. Однако на последнем Ристалище Умов — ежевесеннем негласном празднике инаннитов, куда посторонние допускались лишь с ведома его величества, — «ноздри Мушхуша» настолько впечатлили Бен-Саифа, что он, отправляясь в чужие пределы с опаснейшей миссией, предпочел их даже «праще Ишума» — метательному оружию, которое состояло из емкости со сжатым воздухом и трех параллельных трубок, стрелявших с удивительной точностью шиластыми металлическими шариками. Яд, напыленный на шипы, убивал почти мгновенно, к тому же «праща» не знала осечек, однако весила изрядно и не годилась для боя с численно превосходящими воинами в доспехах. С одним противником Бен-Саиф разделался бы в два-три залпа, сначала умертвив незащищенную лошадь, а затем выпустив парочку бронзовых ос в лицо седоку. Но на всем скаку, да против целой лавы… Нет, тут, безусловно, гораздо надежнее драконье пламя.
   Вконец изнервничавшись, Бен-Саиф оставил «ноздрю» в покое и, помянув в сердцах зловредного Митру, забрался в седло. Раструбы «ноздрей» заканчивались в локте от конского носа и смотрели чуть в стороны — чтобы не опалять морду скакуна, несущегося во весь опор. Еще одна незадача: когда «ноздри» выдыхают огонь, всаднику нельзя двигаться иначе, как по прямой, что не так-то просто на дне извилистой лощины. Перед отъездом из Шетры сотник узнал, что умники из Храма Откровения придумали негорючее рядно из какого-то волокнистого минерала, — еще бы неделя, и он бы разжился исподним, защищающим от ожогов, и маской для скакуна. Сам он однажды подал идею насчет забрала из тугоплавкого стекла, но монахи из стекловарни подняли его на смех. «Вообрази себе камешек из-под копыта удирающего врага, — сказал один из дюжих стеклодувов, — он тебя запросто оставит без глаза». Хотя кому-то из алхимиков мысль о прозрачном забрале понравилась. «Кварц — вещество многообещающее, — сказал сей достойный монах, — и разные добавки в расплав воспринимает по-разному. Меняет свой цвет, прозрачность, твердость… Стеклянные доспехи — это, конечно, смешно, однако, если они тебе необходимы, ты их получишь… года через четыре».
   Но таким сроком Бен-Саиф не располагал. Никогда еще за пределами Междугорья не складывалась столь выгодная политическая ситуация, как сейчас; никогда еще Ибн-Мухур — известнейший маг, врач и мудрец, давным-давно приметивший в рядах горной гвардии смышленого и любознательного воина, — не ходил таким окрыленным. Все знаменовало скорую великую победу молодого агадейского властелина.
* * *
   — Возвращаемся в Бусару, — крикнул Павлан растерянным соратникам, которые суетились у подножия горящего холма. — Боги отвернулись от нас, командир предал. Я подъехал к пехоте, там ужас что творится, в каждого будто демон вселился, они буйствуют и режут друг друга. В жизни такого не видал! Апийские трупоеды зарубили пять-шесть десятков и повернули назад, видно, испугались, что на них перекинется порча. Клянусь пресветлым Митрой, тут не обошлось без колдовства.
   — И агадейской интриги, — добавил тысяцкий из знатного рода, издавна дарившего Нехрему военачальников и дипломатов. Родной дядя этого воина, бывший посол в Агадее, не так давно отошел от дел и немало поведал о чудесах этой маленькой горной страны; подчас в его голосе звучало восхищение. Тысяцкий, человек более практического склада ума, дядиных восторгов не разделял; традиционные причуды агадейских монархов внушали ему только тревогу. — Ты догнал Дазаута?
   — Нет. — Павлан потупился, изображая пристыженность, которой не испытывал. — У него скакун из конюшен Токтыгая. Чистых туранских кровей.
   — И гирканцев ни слуху, ни духу, — задумчиво произнес тысяцкий. — Неужели и они продались? — И сам же ответил: — С них станется. Та же порода, что и апийцы. Канюки степные. — Он вдруг напрягся и с тревогой посмотрел на Павлана: — Ты видел апийцев, которые напали на пехоту?
   — Видел.
   — Сколько их было?
   — Сотня, может, чуть больше.
   — А на холме — от силы полтораста. — Сотник помолчал, подсчитывая в уме. — Позавчера в лагере их было тысяч пять — значит, четыре с половиной ушли. Куда? В Ап?
   Павлан вздрогнул и схватился за нагайку.
   — К нам в тыл! Штурмуют крепость! Назад! Скорее!
   Несколько минут вокруг него царила сумятица. Затем блистательная нехремская конница, самая дорогая и любимая игрушка Токтыгая, гремя тысячами копыт, понеслась к Бусаре, а следом, жалобно скрипя под тяжестью искалеченных солдат, двинулись боевые колесницы.
   С вершины чадящего холма их провожал бесстрастным взглядом всадник в серых доспехах.

Глава 3

   Каждый раз, когда Ибн-Мухур входил в Поющую Галерею, его сердце на миг восторженно замирало, а затем начинало биться в неровном праздничном ритме, как на шумном пиру среди друзей детства, после кубка-другого золотого аргосского вина. Подпружиненные плитки из оникса, благородного жадеита и драгоценного афгульского лазурита, подаваясь под стопой, шевелили крошечные колокольчики в полусферических полостях, которые усиливали звуки. Песня колокольчиков взлетала под своды зала и там повторялась удивительно звонким эхо — о сем позаботился талантливый зодчий, прославивший свое имя еще строительством зиккуратов Дамаста. Восхищал и узор мозаичного пола, особенно в солнечные дни, когда в Галерее бывало много гостей; шевелясь, плитки щедро разбрасывали по стенам радужные лучики.
   Давно ушел в небытие тот знаменитый строитель — своей смертью, благодаря золоту Агадеи. Уже в преклонные годы соблазнился ои посулами коварного узурпатора и бежал из Дамаста, от сурового и своенравного владыки, к новому пришлому королю злосчастной Пандры. Но там он не задержался — Сеул Выжига отослал его за восточные кряжи Гимелианских гор, в благодатную Вендию, где на деньги, выколоченные правдами и неправдами из несчастных подданных, он купил целую провинцию, плодородную долину с кипарисовыми рощами и дуриановыми садами, с полями хлопка и деревнями трудолюбивых и покорных вендийцев. Туда Сеул рассчитывал перебраться к старости, а пока жал из пандрцев, доведенных до отчаяния, последние соки. В Вендии зодчий построил ему роскошный дворец; грандиозную родовую усыпальницу и неприступную сокровищницу; в Вендии, по замыслу неблагодарного шемита, должен был упокоиться и его прах. Но слуга Сеула Выжиги Тахем, бессердечный мытарь и хладнокровный убийца, приставленный к строителю, в последний момент не устоял перед мерцанием жемчуга и злата, и именитый старец, вместо того чтобы проглотить лошадиную порцию яда и испустить дух посреди кровавой блевотины, тайком уехал на северо-восток, а в могилу, уже вырытую для него, улегся глухонемой дурачок из ближайшего селенья.
   Много таких историй поведал бы Ибн-Мухур, не лежи на его устах строжайший запрет властелина. К иным славным деяниям ануннак и сам приложил руку, и в глубине души надеялся, что когда-нибудь о его подвижничестве узнают все к вящей славе его древнего рода.
   Галерея опоясывала дворец двенадцатиугольником. В плане загородная резиденция короля напоминала поперечный разрез апельсина. От центрального покоя нижнего, самого просторного, яруса радиально уходили перегородки между залами. Лишь темно-зеленая полусфера крыши придавала дворцу сходство с гигантской черепахой, неведомо чьей прихотью из тропической лагуны перенесенной в горную долину. «Черепаху» окружал ухоженный сад, в нем с растениями этих неласковых широт уживались экзоты, даже такие капризные, как магнолии и виноград. Садовники радели не за страх, а за совесть: мерзляков на зиму старались уложить на землю и засыпать палой листвой, а не получалось — стволы обмазывали топленым салом и окутывали соломой; по весне, едва лопались почки, их ежеутренне поливали водой и окуривали дымом.
   Стоило ли удивляться тому, что человек, совершая прогулки по этому саду, обретал телесную бодрость? Любые раны здесь заживали быстрее, а хвори нередко исчезали без следа, когда их касалось дыхание дерев и лоз.
   «Я напоен томленьем листьев и цветов. В меня вселился мир, и я склоняюсь пред бессмертием твоим», — начертал на папирусе великий кхитайский поэт Куй-Гу, гостивший почти целую луну у деда Абакомо. Теперь папирус хранится в дворцовой библиотеке среди прочих сокровищ человеческой мысли, а косточки непоседливого Куй-Гу белеют где-то среди боссонских топей, и одному Нергалу ведомо, что за нелегкая занесла богатого восточного философа, поэта и музыканта в такую даль. Но насчет бессмертия сада он, безусловно, прав — оно достойно поклонения. Бродя по этим аллеям, как будто заражаешься вечностью, и серые равнины отступают в сумрачную даль, суживаются до крошечного пятнышка в безбрежном океане бытия… Да простит их владыка невольное кощунство.
   Ибн-Мухур отвел взгляд от сада, что навевал прохладу под арки Поющей Галереи. Бубенцы под его ногами зазвенели веселей, приободрилось и эхо под сводами. Ануннак не любил опаздывать.
   Шагах в пятидесяти за его спиной раздавался точно такой же нежный перезвон. Ибн-Мухур задержался на мгновение, обернулся — позади шествовал невысокий полный человек в златотканом кафтане и меховой шапке с огромной серебряной кокардой. У Ибн-Мухура екнуло сердце, но не страх и не тревога были тому причиной. Волнение. Он узнал благородного Виджу. Ко двору Абакомо Виджа прибыл несколько лун тому назад и вмиг снискал себе редкую для посла репутацию записного гуляки. Разумеется, Ибн-Мухур сразу заинтересовался и велел двоим пажам заняться им; юноши взялись за дело ретиво, и вскоре Виджа обзавелся разудалой компанией верных друзей, готовых ради него и в огонь, и в воду, знающих толк в вине и девочках. Пристрастили его и к опию — кхитайскому зелью, над которым в Храме Откровения Инанны сейчас работало полдюжины алхимиков с подмастерьями. На одной из пирушек Ибн-Мухур даже подарил нехремцу кальян собственной конструкции (с такими же точно машинами наслаждения недавно отправился к апийским соправителям Бен-Саиф).
   Уже через две недели Ибн-Мухур знал о Видже всю подноготную и мог без труда подцепить его на крючок, но не видел в этом необходимости. Новый нехремский посол устраивал его, как никто иной. Он не совал нос в чужие дела: Эрешкигаль свидетельница, какого труда стоило избавиться от его предшественника, твердолобого святоши, возомнившего себя радетелем отечества. Ануннак покраснел, вспомнив свой позорнейший провал.
   Однажды подкупленный раб посла шепнул на ушко человеку Ибн-Мухура, что старичок весьма охоч до малолеток обоего пола; когда-то посол и сам любил с ними порезвиться, но с годами осознал, что это все-таки грешно, и теперь лишь изредка позволяет себе любоваться, как мальчики и девочки развлекаются друг с другом. Раб не солгал. В один погожий день на заднем дворе посольского особняка разыгралась премиленькая сценка: три юные парочки выделывали на ухоженной лужайке такое, что старый похотливый козел повизгивал от восторга, пускал слюни и сучил мосластыми ногами.
   В разгаре представления отворялась дверь во двор, и на крыльце появился родной внук Токтыгая, гостивший в королевском дворце. Он внял совету красавицы Ланиты, одной из многочисленных фавориток Абакомо и любимой ученицы Ибн-Мухура, — видя, как молодой человек пожирает ее глазами, она изрекла загадочную фразу: «Котик, ты увидишь кое-что похлеще, если сейчас же наведаешься в посольство». И вот юноша в посольстве, и что же он видит? Совершенно невинные утехи в лучших традициях нехремской знати. Помилуйте, да у кого повернется язык упрекнуть за такой пустяк стареющего вельможу? Определенно, Ибн-Мухуру следовало бы получше изучить нехремские нравы, прежде чем строить дурацкие козни.
   Ибн-Мухур передернул плечами, будто хотел стряхнуть раздражение, и ухмыльнулся. Если и надо злиться на кого-нибудь, то лишь на себя. Сам виноват, зеленорясый. Все учел, кроме того, что маячило под самым носом. Ничего, бывает. В конце концов, ты потом своего добился — старикашку отозвали за пошлую растрату. Уж этого-то «пустяка» Токтыгай ему ее простил.
   Он еще раз посмотрел на Виджу. От посла прямо-таки веяло беспокойством, даже колокольцы под его сапожками из кожи стигийского крокодила позвякивали нервно, взбудораженно. «Неужто началось?» — подумал ануннак, зачарованно внимая сладостному щемлению в сердце. Неужели еще до первых осенних морозов на западе падут кровавые, развратные династии, и на опустевшие троны взойдут друзья Агадеи, и воцарится мир, ради которого тысячи и тысячи людей многие годы трудились не покладая рук, ради которого молодой властелин не спит ночами, лишь изредка позволяя себе развеяться на охоте или забыться в нежных объятьях одалиски?
   Нынче отборные войска сосредоточены у границ, арсеналы ломятся от оружия, коего еще не видел свет, и лучшие маги и мудрецы страны корпят по ночам над картами сопредельных государств и донесениями многочисленных шпионов, — лишь бы предугадать любой возможный исход, лишь бы избежать больших потерь и напрасного кровопролития, способного оттолкнуть робких и щепетильных союзников. Ибн-Мухур не взялся бы вспомнить, когда он выспался в последний раз, однако румяное, жизнерадостное лицо бородача не носило явных признаков усталости. Чего нельзя было сказать о нехремском после — очевидно, тот провел ночь, полную треволнений, и не единожды раскуривал кальян, дабы горьковатым дурманом успокоить метущуюся душу. Что теперь этот слизняк скажет агадейскому королю? Чего потребует его устами Токтыгай, внезапно увидевший над своей головой щербатую апийскую саблю?
   Рослый горногвардеец в летнем парадном мундире нового образца — темно-серых рейтузах, серебристом кафтане с мерлушковой оторочкой и островерхой каракулевой папахе с золотой кокардой в виде совы — бесшумно растворил перед Ибн-Мухуром дверные створки. Ануннак вошел в малый аудиенц-зал — холодная чинность столов из железного дерева, мягкие желтоватые отблески рассеянных солнечных лучей на люстрах и канделябрах слоновой кости, полусонное ворчание двух рослых мастифов, распластавшихся возле широкой софы. В кресле-качалке напротив софы восседал Абакомо, его стройные ноги в мягких туфлях с загнутыми носами проминали белую тисненую кожу пуфа. Над серебряным кубком в его руке вился парок, а рядом на столе высилась огромная серебряная чаша с пуншем и блюдо с фруктами — для гостей. Прохладный ветерок из растворенного окна шевелил длинные русые волосы монарха.
   На креслах, стульях и пуфах сидело несколько человек, всех их Ибн-Мухур прекрасно знал. Сам он устроился прямо на полу, скрестив ноги, — ревматизм не пугал его нисколько. Вошедший чуть позже Виджа залебезил перед королем, запинаясь от волнения, но тот оборвал приветственную речь, гостеприимно указав на софу. Боязливо обогнув мастифов, нехремский посланник подобрал полы дорогого пестрого халата и опустил кургузый зад на белый сафьян. В зале, где господствовали ровные, мягкие тона, он походил на раскормленную тропическую птицу.
   Абакомо кивнул писарю, тот расположился за столом, раскатал чистый пергамент, макнул в чернильницу новое изобретение инаннитов — тонкое металлическое перо. «Прощайте, глиняные таблички, — с улыбкой подумал Ибн-Мухур, глядя, как усердно клинописует узкоплечий монах. Еще год-другой, и пергамент тоже канет в историю, алхимики уже научились делать превосходные белоснежные листы из молотых корней некоторых деревьев».
   Озаглавив документ и поставив дату, писарь шепнул королю, что готов, и тот, отхлебнув пунша, осведомился, что вынудило дражайшего посла в столь ранний час просить у него аудиенции? Виджа, ерзавший на софе, как пес, одолеваемый блохами, вскочил на ноги и зачастил:
   — О достойнейший среди достойных! Не гневитесь на бедного Виджу! Его гложет тревога за судьбу наших добрососедских отношений! То же беспокойство снедает и моего любимого повелителя, да не сгладятся курганы над могилами его предков! Но он, как и ваш покорнейший слуга, нисколько не сомневается, что любое недоразумение между нами может быть лишь плодом несогласия… виноват, любое несогласие между нами может быть лишь плодом недоразумения! О мудрейший среди мудрых, сегодня ночью в мои покои ворвался гонец, он загнан трех лучших жеребцов и одного мерина, добираясь сюда. Он привез от моего властелина, — да продлит Митра его годы! — устное повеление явиться пред ваши очи и нижайше испросить, зачем вы, о смелейший среди смелых, вторглись в наши мирные пределы, зачем возглавили орды кровожадных демонов, не жалеющих ни старого, ни малого, жгущих и грабящих все на своем пут и наносящих невосполнимый ущерб нашей дружбе? Я прекрасно понимаю, о милостивейший среди милостивых, что столь дерзкими речами рискую навлечь на свою голову ваш гнев, но воля моего владыки, — да укрепят стихии его и без того крепкое тело! — непререкаема, а я — лишь жалкий червь, повторяющий его слова…
   Все это Виджа излагал с вытаращенными от страха глазами, а под конец сообразил, что выглядит форменным шутом, и умолк. Абакомо внимал ему с добродушной улыбкой; вокруг звучали смешки; тщедушный монах, чтобы не прыснуть, закусил вислый ус. У Ибн-Мухура по телу разливалось блаженное тепло — он уже понял, что все идет как по писаному.
   — Да хранит вас Нергал, любезнейший, — сказал Абакомо, и посла затрясло — агадейское пожелание доброго здоровья в ушах иноземца звучало страшнейшим проклятием, — но я ничего не понял из вашей обличительной речи. Какой мерин, какой червь, что за орды, что за демоны? И как вам могло прийти в голову, что я способен нанести нашей дружбе невосполнимый ущерб? Или вы забыли девиз, вырезанный на моей королевской печати, девиз, которому я следую с младых ногтей? «Иные копят злато — я коплю друзей». Давайте-ка успокоимся, выпьем по глотку пунша и попробуем разобраться, в чем дело.
   Все это Абакомо высказал без тени насмешки; его приближенные попритихни, и нехремец взял себя в руки. Он благодарно кивнул, принял из рук слуги серебряный кубок, торопливо поднес к губам, поперхнулся и обрызгал слуге ливрею. Это сразу разрядило атмосферу: агадейцы теперь имели полное право хохотать до упаду, Виджи вторил им, истерически повизгивая, а когда смех унялся, он опустился на софу и повел более осмысленную речь.
   Едва он закончив, Абакомо возмущенно вскочил с кресла.
   — Ну и дела! При всем моем уважении к Токтыгаю, разгул его фантазии просто ошеломляет. Мы — с апийскими бандитами! Надо же такое вообразить! Заманиваем армии в подлые ловушки! Сжигаем села! Осаждаем города! Мы, миролюбивые агадейцы, не воевавшие на чужой земле больше века! Сущий бред, клянусь милосердием Инанны!
   — Но во главе апийских выродков, — пискнул Виджи, — ваши люди!
   — Кто!? — взревел Абакомо, отбрасывая кубок. — Приведите их ко мне, и, клянусь неумолимостью Эрешкигали, им не поздоровится! Я самолично придумаю для них наказание! Розги, вымоченные в соленой воде! Нет, это слишком мягко! Год тюрьмы, а потом — ссылка в захолустье!
   — Мы бы, — Виджа нервно потер ладошки, — предпочли что-нибудь более действенное.
   — Более действенное? — Король посмотрел на него, как невинное дитя на живодера. — Что может быть действеннее ссылки в горное ущелье, к неумытой, невоспитанной деревенщине?