Наконец она прервала молчание.
   - Пожалуй, напрасно я тебе лгала, - произнесла она, и лицо ее, светившееся любовью, выразило жалость, но отнюдь не раскаяние. - Ведь о ревности существуют готовые представления - такие нелепые, такие ошибочные... Во всяком случае, поверь мне, лгала я, желая тебе добра, щадя тебя, а сама от этого была еще несчастнее. Как же я теперь рада, что не оставляю тебя в неведении.
   Он ничего не ответил, но перестал одеваться и опять сел.
   - Да, - продолжала она. - Гирш меня снова зовет, и я еду.
   Она замолчала. Потом, видя, что он и не собирается говорить, она под натиском всех тех чувств, которые ей так долго приходилось сдерживать, продолжала:
   - Как ты добр, что молчишь, котик, благодарю тебя. Я знаю все, что можно по этому поводу сказать. Вот уже два месяца я борюсь с собой. Поступок мой сумасброден, но, знаешь, ничто не удержит меня... Ты, верно, думаешь, что меня манит Африка? Видишь ли, так оно, конечно, и есть: до того манит, что в иные дни мне, право, чуть дурно не становилось - от неодолимого влечения! Однако дело не только в этом... Быть может, ты решишь, что мною руководят корыстные побуждения. Что ж, и это верно. Гирш на мне женится; ведь он богат, очень богат, ну а в моем возрасте, что ни говори, замужество кое-что да значит: скверно, когда за всю жизнь так никуда и не прибьешься... Но суть еще не в этом. Ведь я и в самом деле выше всех расчетов - насколько может быть еврейка или полуеврейка. И вот тебе доказательство: ты тоже богат или будешь богат, а вот, скажем, сделаешь ты мне завтра предложение, а я все равно не изменю решения уехать. Мучаю я тебя, котик, но все же выслушай меня, будь стойким, а мне так будет хорошо, когда ты обо всем узнаешь, да и лучше, чтобы ты был обо всем осведомлен... Я подумывала о самоубийстве. Морфий, - и все готово; я даже раздобыла нужную дозу, - все готово без проволочек, без мучения; вчера перед отъездом из Парижа я его выбросила. Видишь ли, я хочу жить; всерьез я никогда не хотела умереть. Ты как будто не ревновал меня к нему, когда я о нем рассказывала. И ты был прав. Тебе ли к нему ревновать! Вот он мог бы ревновать к тебе, и ты это хорошо знаешь! Я люблю тебя, котик, люблю тебя так, как никогда и никого не любила, а его я ненавижу. К чему скрывать! Я ненавижу его. Ведь это не человек, это... нет у меня слов! Я его ненавижу и боюсь. Как он меня бил! И он будет меня бить. Может быть, и убьет... Ведь он так ревнив! Как-то на Берегу Слоновой Кости он уже заплатил кому-то из носильщиков и велел задушить меня. И знаешь почему? Да потому, что ему показалось, будто его бой ночью пробрался ко мне в хижину. Он на все способен!..
   - Да, он способен на все, - продолжала она мрачно, - но противиться ему невозможно... Слушай же, до сих пор мне недоставало мужества рассказать тебе об этой истории. Знаешь, что случилось в Паланце, куда я приехала по его вызову после всей этой трагедии? Так вот, там все и началось! А ведь я тогда обо всем догадалась; до смерти боялась его: однажды даже не решилась выпить напиток, который он сам приготовил для меня, - уж очень странная была у него усмешка, когда он мне его принес. И вот, несмотря на все, несмотря на все... Понимаешь? Ах, нет, ты и представить себе не можешь, до чего же он обаятелен!
   Антуан снова вздрогнул. Рашель накинула ему на плечи пеньюар и продолжала бесстрастным голосом:
   - О, ему не надо было угрожать мне, брать меня силой. А просто надо было выждать. И он это хорошо знал: силу своей власти он знает. Я сама постучалась к нему в дверь. Но он открыл ее только на второй вечер... И я все бросила, уехала с ним, - во Францию я так и не вернулась; я сопровождала его, как собака, как тень его. За два, да нет, почти за три года я много всего переиспытала - треволнения, опасности, побои, оскорбления, тюремное заключение - много всего. Три года я жила в вечной тревоге за будущее. Иногда приходилось прятаться целыми неделями - не осмеливались выходить из дома... В Салониках{522} все получило громкую огласку: турецкая полиция гналась за нами по пятам; пять раз меняли фамилию, пока не добрались до границы! Вечные неприятности из-за безнравственных поступков. В лондонском предместье он умудрился купить целую семью: солдатскую девку, двух ее сестер, мальчишку-брата... Гирш называл эту ораву своим mixed grill... Как-то полиция оцепила дом, где мы жили, и нас зацапали. Что я могла сказать? Просидели три месяца в предварилке. Но он вывернулся, и нас освободили... Ах, если бы все тебе рассказать! Чего я только не видела, чего не испытала!..
   Ты, верно, думаешь: "Теперь-то я понимаю, отчего она его бросила". Так вот неправда это: не бросала я его! Я солгала тебе. Никогда не могла бы я этого сделать. Прогнал меня он!.. И при этом хохотал! Сказал мне: "Убирайся, а стоит мне захотеть, и ты вернешься". Я плюнула ему в лицо... Ну, хочешь знать всю правду? С той поры я только о нем и думала! И ждала, ждала. И вот наконец-то он зовет меня... Теперь ты понимаешь, почему я еду?
   Она подошла, опустилась на колени перед Антуаном, припала лбом к его ногам и заплакала.
   Он смотрел на ее затылок, вздрагивавший от рыданий. Оба они дрожали.
   Она шепнула, закрыв глаза:
   - Как я люблю тебя, котик!
   Весь день они, по молчаливому уговору, больше ни о чем не говорили. К чему все это? Не раз за трапезой, когда им приходилось сидеть друг против друга, взгляды их, затуманенные думами, терзавшими обоих, невольно встречались, но тут же решительно расходились. К чему все это?
   Рашели нужно было сделать кое-какие пустячные покупки, но она потратила на них много времени, прикидываясь, будто все это ее занимает. Шквальный ветер, налетевший из морских просторов, низвергал потоки дождя, врывался в улицы, со свистом проносился мимо домов. Антуан до самого обеда покорно ходил за ней из магазина в магазин. Ей даже не пришлось заранее заказывать билет на пароход, потому что ей предстояло путешествие на "Романии" товаро-пассажирском судне, которое шло из Остенде, прибывало в Гавр около пяти часов утра и спустя час, не задерживаясь на стоянке, отправлялось дальше. Гирш ждал ее в Касабланке. В рассказе о Бельгийском Конго не было ни единого слова правды.
   Они нарочно затянули обед, потому что обоих охватывало малодушие при мысли о той минуте, когда они окажутся с глазу на глаз в спальне перед последней ночью вдвоем. Ресторан, в который они забрели - огромный зал, людный, светлый и шумный, - служил и кабачком, и дансингом, и биллиардной; там можно было провести вечер в сигарном дыму, под стук шаров, под томные звуки вальсов. Часов в десять туда ворвалась ватага бродячих музыкантов-итальянцев - было их человек двенадцать, все в красных блузах, белых брюках, в неаполитанских рыбачьих колпаках, с которых свисали помпоны, приплясывая на их плечах; все они были с музыкальными инструментами - у кого скрипка, у кого гитара, тамбурин, кастаньеты; играя на них, они громко пели и вертелись как угорелые. Антуан и Рашель смотрели на них с признательностью, радуясь, что можно хоть ненадолго сосредоточить на этих паяцах свою мысль, истомленную душевными страданиями; зато когда шальные парни, собрав с посетителей деньги, спели прощальные куплеты, им показалось, что мука их стала еще нестерпимее. Они встали и, до дрожи иззябнув под ливнем, вернулись в гостиницу.
   Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа.
   Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощенные горем.
   Только раз Антуан спросил:
   - Тебе холодно?
   Рашель дрожала.
   - Нет, - ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он еще мог защитить ее, спасти от нее самой. - Мне страшно.
   Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал ее.
   В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и воля одного была опорой для другого.
   Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями, налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан ключом. Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на своем саквояже, - все же до отъезда осталось еще несколько минут, - она присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.
   Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:
   - Лулу!
   Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.
   Рашель встала. Вот чего она ждала, - решила попрощаться с ним при посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял ее, - ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она шепчет:
   - Прощай, котик!
   И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.
   Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка, откуда видно будет, как "Романия" выйдет из гавани. Как только послышался шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру хранения, - возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же он бросился на улицу, в ночную тьму.
   Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами - остатками грозы, которые стремились воссоединиться, - словно плавилась бледная полоска чистого неба.
   Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой.
   Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел безбрежный океан, а слева вода, заточенная внутри гавани, плескалась с глухим шумом; и неизвестно откуда все яснее и яснее доносилось сиплое завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее пространство до самого неба: "у-у-у!"
   Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому концу дамбы.
   У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце. Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание - то долгий вздох, то глухое рыдание.
   Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями двух маяков и должна была появиться она.
   Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного ореола, знаменующего рассвет, - тонкая высокая тень, которая приобретала очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.
   "Романия" поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.
   Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни, машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы... Рашель! Она была там, их разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, склонилась к нему и, не видя его, все же не сводила с него глаз, незрячих от слез; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение: помочь увидеть друг друга в последний раз.
   И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане, унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может, слились в неясной мгле их взоры.
   Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком, не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал ее назойливого призыва.
   Но вот он взглянул на часы и направился в город. Он продрог. Ускорив шаг, он ступал, ничего не замечая, прямо по лужам. На верфях внешней гавани вспыхнули сиреневые фонари; в сыром воздухе глухо стучали деревянные молотки, вдали, за берегом, залитым морским прибоем, высился призрачный город. По каменистой дороге тянулись вереницы груженых двуколок, непрерывно раздавались выкрики возчиков, щелканье бичей, и этот шум после долгого безмолвия принес Антуану какое-то облегчение; он остановился и стал прислушиваться к скрежету железных ободьев, к шуму колес, врезающихся в гальку.
   И вдруг он вспомнил, что его поезд уходит только в десять часов. А ведь раньше он и не подумал, что придется ждать целых три часа: не предусмотрел, что будет делать после отъезда Рашели. Как же быть? Мысль об убийственной пустоте этих никчемных часов до того обострила его тоску, что он не выдержал и, прислонившись спиной к какому-то забору, разрыдался.
   Потом он снова зашагал, сам не зная куда.
   На улицах становилось все оживленнее. Водоразборную колонку окружила ватага растрепанных ребят - они ссорились из-за воды. Подводы запрудили улицы и с шумом двигались к докам. Антуан шел долго, так и не зная, куда он идет. Когда совсем рассвело, он очутился на площади, заставленной цветочными ларьками, - там стояла и гостиница, где они останавливались, именно там еще только вчера перед обедом он хотел было купить для Рашели целую охапку хризантем, но раздумал, - по молчаливому согласию, вплоть до самого расставания, они избегали всего, и слова и движения, что могло сломить их волю и дать выход скорби, которую они с таким трудом сдерживали.
   Тут он вспомнил, что еще нужно получить в конторе гостиницы квитанцию на хранение багажа, и ему захотелось еще раз взглянуть на их спальню, на их постель... Однако номер уже был занят: его только что сдали двум туристкам.
   В отчаянии он спустился на площадь, покружил около какого-то сквера, узнал улицу, по которой вчера они проходили вдвоем, и пошел по дороге, ведущей к кабачку, где они слушали неаполитанцев. И ему захотелось зайти туда.
   Он поискал столик, за которым они обедали, официанта, который им подавал. Но все то, что он видел вчера, сегодня стало неузнаваемым. Беспощадный свет, проникавший через застекленную крышу, превращал ночное увеселительное заведение в обширный сарай, грязный и холодный; стулья громоздились на столах; эстрада, - на ней валялись опрокинутые пюпитры, виолончель в черном чехле, виднелся рояль, покрытый клеенкой, смахивавшей на затасканную шкуру толстокожего животного, - словно плавала в океане пыли, как плот, заваленный трупами.
   - С вашего разрешения, сударь!
   Подошел официант и стал подметать под столом. Антуан сел, положив ноги на скамью, и начал следить взглядом за взмахами щетки: вот пробка, две спички, апельсиновая, да нет, мандариновая корка... В зал ворвался сквозной ветер и разметал мусор. Официант стал кашлять. Антуан опомнился: не пропустил ли он поезд? Он встал, поискал глазами стенные часы: увы, пробыл он здесь всего лишь семь минут.
   Остаться? Нет. И он вышел; вообразив, что в вагоне ему станет легче, он под воздействием этой навязчивой мысли вскочил в фиакр и приехал на вокзал с таким чувством, будто обрел убежище.
   Но когда он сдал чемодан в багаж, оказалось, что ждать придется еще больше часа!
   И снова он стал ходить. Метался по платформам, словно бежал от погони. "Ну что тебе от меня нужно?" - подумал он, смерив взглядом машиниста, наблюдавшего за ним сверху, из паровоза, стоявшего на путях. А когда обернулся, то увидел, что с него не спускают глаз носильщики, собравшиеся в кучку.
   Тогда он весь подтянулся, повернул назад, толкнул дверь в зал ожидания, вошел туда и упал в кресло. Он был один в неуютном темном зале. Через стеклянную дверь было видно, как старуха, сидевшая к нему спиной на корточках, убаюкивает ребенка, покачивая седеющей головой в такт песенке, которую она напевала еще почти молодым, но глуховатым голосом, старинной песенке, сладкой до приторности, - бывало, Мадемуазель в прежние времена часто певала ее для Жизель:
   За-а устрицами, ма-ма,
   Я больше, право, не пой-ду...
   Его глаза наполнились слезами. Только бы ничего не слышать, только бы ничего не видеть!
   Он закрыл лицо руками. И тотчас же перед ним возник образ Рашели: запах амбры остался на его пальцах, оттого что ночью он перебирал бусины на ее ожерелье! И он словно почувствовал, как к его груди прижалось ее округлое плечо, ощутил на губах прикосновение ее теплых губ. И ощутил так живо, что весь замер, откинув голову, опустив руки, впившись пальцами в подлокотники и с силой вдавив затылок в мягкую спинку кресла. На память пришла фраза Рашели: "Я подумывала о самоубийстве..." Да, да, покончить с собой. Самоубийство - единственный выход, спасенье от тоски... Самоубийство не преднамеренное, почти безотчетное, совершенное просто ради того, чтобы любой ценою покончить с нестерпимой мукой, которая словно берет его в тиски, покончить, пока она не достигнет предела.
   Вдруг он подскочил, сразу встал на ноги: какой-то человек незаметно подошел к нему и коснулся его руки. Рефлекторным движением Антуан чуть было не отшвырнул его, чуть было не свалил ударом кулака.
   - Да вы что? - удивился тот.
   То был старик контролер, проверявший билеты.
   - А... парижский поезд? - заикаясь, пробормотал Антуан.
   - Третья платформа!
   Антуан посмотрел на него невидящими глазами и пошел к перрону нетвердым шагом.
   - Спешить некуда, восточный не сформирован, - крикнул контролер, и, приметив, что Антуан от слабости еле держится на ногах и, выходя, даже ударился о косяк двери, старик пожал плечами и проворчал:
   - А ведь на вид здоровяк!..
   ДЕНЬ ВРАЧА
   I
   Половина первого. Университетская улица. Антуан выскочил из такси и нырнул в подворотню. "Понедельник, - подумал он, - у меня сегодня прием".
   - Здравствуйте, сударь!
   Он обернулся: два мальчугана, - казалось, они укрылись здесь в углу от ветра. Старший снял фуражку, поднял голову, круглую и подвижную, как у воробья, и смело посмотрел на Антуана. Антуан остановился.
   - Я вот о чем: не пропишете ли какое-нибудь лекарство... ему, он болен.
   "Он" все еще стоял поодаль. Антуан подошел к нему.
   - Что с тобой, малыш?
   Порыв сквозного ветра, приподняв пелерину, открыл руку мальчика: она была перевязана.
   - Пустяки, - уверенным тоном продолжал старший. - Не скажешь даже, что он получил увечье на работе, хотя этот паршивый прыщик вскочил у него в типографии. Руку дергает до самого плеча.
   Антуан очень спешил.
   - Температура повышена?
   - Как вы сказали?
   - Жар есть?
   - Да, похоже на то, - ответил старший, кивнув головой и озабоченно вглядываясь в лицо Антуана.
   - Скажи своим родителям, чтобы привели его к двум часам на прием в амбулаторию при "Милосердии", - знаешь, большая больница налево?
   На лице мальчика появилась легкая гримаса, выдавшая его разочарование, но тотчас же исчезла. На губах заиграла заискивающая полуулыбка.
   - Я думал, вы согласитесь... - Но он тотчас же спохватился и закончил тоном человека, привыкшего мириться с неизбежным: - Ничего, как-нибудь устроимся. Благодарю вас. Пойдем, Лулу.
   Он улыбнулся безо всякой задней мысли, приветливо помахал фуражкой и двинулся к выходу.
   Антуан был заинтересован. Одно мгновение он колебался.
   - Вы меня здесь ждали?
   - Да, сударь.
   - Кто вас... - Антуан открыл дверь, которая вела на лестницу. Заходите сюда, не стойте на сквозняке. Кто вас сюда направил?
   - Никто. - Рожица мальчугана прояснилась. - Я ведь вас хорошо знаю. Я служу в нотариальной конторе. Знаете, в глубине двора.
   Антуан стоял около больного и машинально взял его за руку. Прикосновение к влажной ладони, к горячей руке всегда вызывало в нем невольное волнение.
   - Где живут твои родители, малыш?
   Младший перевел на старшего усталый взгляд:
   - Робер!
   - У нас нет родителей. - И после короткой паузы прибавил: - Мы живем на улице Вернейль.
   - Ни отца, ни матери?
   - Нет.
   - А дед или бабушка?
   - Никого нет.
   Выражение лица у мальчика было совершенно серьезное, взгляд вполне искренний; никакого желания разжалобить или хотя бы заинтересовать, ни малейшего оттенка грусти. Зато удивление Антуана могло показаться ребяческим.
   - Сколько тебе лет?
   - Пятнадцать.
   - А ему?
   - Тринадцать с половиной.
   "Черт бы их побрал! - подумал Антуан. - Уже без четверти час! Позвонить Филипу. Позавтракать. Зайти к отцу. И успеть вернуться в предместье Сент-Оноре до приема... Выбрали как раз подходящий денек!"
   - Ну хорошо! - сказал он внезапно. - Пойдем, я посмотрю.
   И чтобы не отвечать на радостный, но ничуть не удивленный взгляд Робера, прошел вперед, вынул ключ, открыл дверь своей квартиры в нижнем этаже и провел мальчиков через переднюю в кабинет.
   В дверях кухни показался Леон.
   - Леон, подождите подавать... А ты сними-ка все это, да поживее. Брат поможет тебе. Осторожнее... Так, подойди поближе.
   Из-под белья, довольно чистого, показалась худенькая рука. Над самой кистью ясно выделялась поверхностная опухоль, под которой, по-видимому, уже скопился гной. Антуан, не думая больше о времени, положил палец на самый нарыв; затем двумя пальцами другой руки слегка надавил на край опухоли. Так: он ясно почувствовал, как под его указательным пальцем переместился гной.
   - А здесь тебе больно?
   Он ощупывает распухшую до локтя руку, затем плечо до воспаленных лимфатических узлов под мышкой.
   - Немножко, - шепчет малыш, который выпрямился и замер, не спуская глаз со старшего брата.
   - Наверное, больно, - замечает Антуан ворчливым тоном. - Но ты, я вижу, молодец.
   Взор его впивается в затуманенный взор мальчика, - и этот контакт дает искру доверия, тонкий язычок пламени, который сперва точно колеблется, но затем сразу устремляется к Антуану. Только тогда он улыбается. Мальчик тотчас же опускает голову, но Антуан ласково треплет его по щеке и осторожно приподнимает еще слегка сопротивляющийся подбородок.
   - Знаешь что? Мы сделаем небольшой разрез, и через полчаса тебе станет гораздо легче... Согласен?.. Иди за мной.
   Малыш, уже покоренный, набравшись мужества, делает несколько шагов; но едва Антуан перестает смотреть на него, как решимость его слабеет; он оборачивается к брату, словно призывая на помощь:
   - Робер!.. Ты тоже иди.
   В соседней комнате - облицованные фаянсовой плиткой стены, автоклав, эмалированный стол под лампой с рефлектором, - можно было в случае надобности производить небольшие операции. Леон окрестил ее "лабораторией"; раньше тут была ванная. Прежнее помещение, которое Антуан занимал вместе с братом в отцовском доме, оказалось недостаточным, даже после того как Антуан остался в нем один. Благодаря счастливой случайности ему не так давно удалось снять квартиру из четырех комнат, тоже в нижнем этаже, смежную с его жильем, но в соседнем доме. Он перенес туда свой рабочий кабинет, спальню и оборудовал эту "лабораторию". Прежний его кабинет стал приемной для больных. Дверь, пробитая в общей стене, к которой с двух сторон прилегали прихожие, соединила обе квартиры в одну.
   Через несколько минут опухоль была вскрыта.
   - Потерпи еще немножко... Вот так... Еще минуту... Готово! - сказал наконец Антуан, отступая на шаг.
   Но малыш, внезапно побледнев, в полуобморочном состоянии упал на вытянутые руки брата.
   - Леон! - весело крикнул Антуан. - Дайте-ка этим молодцам каплю коньяку! - Он опустил два куска сахару в рюмку. - Погрызи. И ты тоже. - Он склонился к оперированному. - Не крепко?