- Вкусно.
   - Дай руку. Да не бойся, я же сказал, что все кончено. Промыть и перевязать - это совсем не больно.
   Телефонный звонок. Голос Леона в передней.
   - Нет, сударыня, доктор занят... В другой раз, сегодня у доктора приемный день. Нет, до обеда невозможно. Хорошо, сударыня, к вашим услугам.
   - Тампон, на всякий случай, - пробормотал Антуан, склонившись над нарывом. - Отлично. И бинт потуже, это не помешает... Теперь слушай ты, старший: отведи брата домой, и пусть его уложат в постель, чтобы он не шевелил рукой. С кем вы живете? Кто-нибудь ведь присматривает за малышом?
   - Я сам.
   Взгляд у него был прямой, пылающий отвагой, лицо дышало достоинством. Улыбаться было нечего. Антуан взглянул на часы и еще раз запрятал поглубже свое любопытство.
   - Улица Вернейль, дом номер?..
   - Тридцать семь-бис.
   - Робер... а дальше?
   - Робер Боннар.
   Антуан записал адрес, затем поднял глаза. Мальчуганы стояли, пристально глядя на него ясным взором. Никаких признаков благодарности, но зато выражение полного доверия, абсолютной уверенности, что теперь все благополучно.
   - Ну, ребята, идите, я тороплюсь... Между шестью и восемью я заеду на улицу Вернейль переменить тампон. Поняли?
   - Да, сударь, - сказал старший, считая это, по-видимому, вполне естественным. - На самом верхнем этаже, номер три, прямо против лестницы.
   Как только мальчики ушли, Антуан позвал Леона:
   - Ну, теперь можно подавать завтрак!
   Затем подошел к телефону.
   - Алло! Елисейские, ноль один - тридцать два.
   В передней на столе рядом с аппаратом лежала книга записей, раскрытая на соответствующей странице. Не отходя от трубки, Антуан наклонился и прочел:
   - "1913. Понедельник, 13 октября, 14 ч. 30. Г-жа де Батенкур". Опоздаю, - подождет. "15 ч. 30. Рюмель", - так... "Лоутен", - хорошо... "Г-жа Эрнст", - не знаю, кто такая... "Вьянцони... де Фейель..." Так...
   Алло... Ноль один - тридцать два? Профессор Филип вернулся? У телефона доктор Тибо... (Пауза.) Алло!.. Здравствуйте, Патрон... Я мешаю вам завтракать... Это насчет консультации. Срочно. Очень... Ребенок Эке... Да, Эке, хирурга... Очень серьезно. Увы, никакой надежды, запущенное воспаление уха, разные осложнения, я вам объясню, это ужасно... Да нет же, Патрон, он во что бы то ни стало просил именно вас. Нельзя же отказать в этом Эке... Разумеется, как можно скорее, сейчас же... Я тоже, из-за сегодняшнего приема, - ведь сегодня понедельник... Итак, решено; я заеду за вами без четверти два... Благодарю вас, Патрон.
   Он повесил трубку, еще раз пробежал глазами листок с записью и испустил положенный вздох усталости, которому явно противоречило удовлетворенное выражение лица.
   Подошел Леон. На его гладкой физиономии играла глуповатая улыбка.
   - А знаете, сударь, кошка-то окотилась.
   - Да ну?
   Антуан весело прошел на кухню. Кошка лежала на боку в корзинке, наполненной тряпьем, где копошились маленькие клубочки лоснящейся шерсти, и лизала и перелизывала их шершавым языком.
   - Сколько их?
   - Семь. Моя невестка просила оставить ей одного.
   Леон приходился братом привратнику. Он служил у Антуана уже больше двух лет и исполнял свои обязанности с ритуальным рвением. Это был молчаливый парень неопределенного возраста, с каким-то сероватым лицом; светлые редкие и пушистые волосы причудливо венчали его удлиненный череп; чересчур длинный свисающий нос и чаще всего полузакрытые веки придавали ему какой-то дурашливый вид, который еще резче подчеркивался улыбкой. Но эта простоватость была лишь удобной, если не нарочитой маской, за которой скрывался ясный ум, полный здравого скептицизма и даже своеобразного юмора.
   - А остальные? - спросил Антуан. - Вы их утопите?
   - А как же иначе? - невозмутимо ответил Леон. - Разве вам желательно их оставить?
   Антуан улыбнулся, повернулся на каблуках и быстрыми шагами направился в бывшую комнату Жака, служившую ему теперь столовой.
   Все уже было на столе: яичница, телятина со шпинатом, фрукты. Антуан терпеть не мог ждать, пока подадут следующее блюдо. Яичница вкусно пахла горячим маслом и сковородкой. Короткая передышка на четверть часа, разделяющая утро, проведенное в больнице, и день, посвященный визитам.
   - Сверху ничего не передавали?
   - Нет, сударь.
   - Госпожа Франклен не звонила?
   - Звонила, сударь. Она записалась на пятницу.
   Телефонный звонок. Голос Леона:
   - Нет, сударыня, в семнадцать тридцать уже занято... В восемнадцать тоже... К вашим услугам.
   - Кто это?
   - Госпожа Стокней. - Он позволил себе слегка пожать плечами. - Для мальчика одной своей подруги. Она напишет.
   - Какая это госпожа Эрнст записалась на семнадцать часов? - И, не ожидая ответа, Антуан продолжал: - Передайте госпоже де Батенкур мои извинения: я опоздаю, по крайней мере, минут на двадцать... Дайте-ка мне газеты. Спасибо. - Он взглянул на часы. - Там, наверху, наверно, уже встали из-за стола... Позвоните, пожалуйста. Попросите мадемуазель Жизель и перенесите сюда аппарат. И кофе тоже поскорее.
   Он схватил трубку, лицо его разгладилось, глаза улыбались, глядя куда-то вдаль, и все его существо, словно взлетев, устремилось на другой конец провода.
   - Алло... Да, это я. О, я почти кончил! - Он засмеялся. - Нет, виноград чудесный, подарок одного клиента... А наверху? - Он прислушался, его лицо постепенно омрачилось. - Вот как! До или после укола?.. Надо во что бы то ни стало уверить его, что это вполне нормальное явление... - Пауза. Лоб его снова разгладился. - Скажи, Жиз, ты одна у аппарата? Слушай, мне надо с тобой сегодня повидаться и поговорить. Серьезно... Здесь, разумеется. Безразлично когда, начиная с половины четвертого. Хочешь? Леон тебя впустит... Итак, решено? Отлично... Выпью кофе и сейчас же поднимусь к вам.
   II
   У Антуана был ключ от квартиры отца - без звонка дошел он до бельевой.
   - Господин Тибо в кабинете, - ответила на его вопрос Адриенна.
   На цыпочках он прошел по коридору, пропахшему аптекой, в умывальную комнату г-на Тибо. "Какое гнетущее чувство охватывает меня, едва я вхожу в эту комнату... - подумал он. - А еще врач!.. Но здесь совсем другое дело..."
   Взгляд его сразу устремился на листок с кривой температуры, пришпиленный к стене. Умывальная комната походила на аптечную лабораторию: на этажерке, на столе расставлены были склянки, фарфоровые посудины, лежали свертки ваты. "Посмотрим эту банку. Так я и думал, почки работают неважно; впрочем, анализ покажет, в чем дело. А как обстоит с морфием? - Он открыл коробку с капсулами, на которых сам же заблаговременно тайком замазал этикетки, чтобы у больного не явилось никаких подозрений. - Три центриграмма за сутки... Уже! Ну, куда же сестра задевала?.. А, вот мензурка".
   Легкими, почти радостными движениями принялся он за анализ. Он уже подогревал зонд на спиртовой лампочке, когда дверь скрипнула, и от этого звука он внезапно с сильно бьющимся сердцем повернул голову. Но то была не Жиз. Семеня ногами, приближалась к нему Мадемуазель, сгорбленная, как старый дровосек, скрюченная теперь так сильно, что, даже вывернув шею, она с трудом могла поднять на уровень рук Антуана глаза, еще совсем живые под дымчатыми стеклами узких очков. При малейшем волнении у нее непроизвольно начинала трястись голова. Ее маленький лоб цвета слоновой кости желтел между белыми, гладко зачесанными прядями волос.
   - Ах, это ты, Антуан, - вздохнула она. И затем, безо всяких предисловий, продолжала дребезжащим голосом: - Знаешь, со вчерашнего дня это стало просто невыносимо! Сестра Селина испортила мне две чашки бульона и больше литра молока без всякого толку! Она чистит ему бананы по двенадцати су, а он к ним даже не притрагивается... А то, что остается, нельзя употреблять из-за микробов! О, я ничего не имею ни против нее, ни против других, она просто святая. Но поговори с ней, Антуан, запрети ей продолжать в том же духе! Зачем принуждать больного? Надо подождать, пока он сам попросит! Вечно она ему что-нибудь предлагает! Сегодня утром, например, мороженое! Антуан! Предлагать ему мороженое! Чтоб у него сразу же сердце замерзло! Точно у Клотильды есть время бегать за мороженщиками! Когда нужно кормить такую ораву!
   Антуан, терпеливо слушая, заканчивал анализ и отвечал на ее речи неопределенным ворчанием. "Целых двадцать пять лет она, не возражая ни словом, выдерживала потоки отцовского красноречия, - думал он, - теперь наверстывает упущенное".
   - Знаешь ли ты, сколько ртов мне приходится кормить? - продолжала старая дева. - Сколько ртов, считая, кроме всех прочих, еще сестру и Жиз? Трое на кухне, трое в столовой и твой отец! Сосчитай-ка! Мне как-никак стукнуло семьдесят восемь, и в моем состоянии...
   Тут она мгновенно отшатнулась, так как Антуан встал из-за стола и направился к умывальнику. Она по-прежнему ужасно боялась болезней, заразы; в течение целого года она вынуждена была жить подле тяжело больного человека, сталкиваться с сиделками, докторами, вдыхать запах лекарств; это действовало на нее как яд и еще усугубляло постепенное угасание ее сил, начавшееся года три тому назад. Она до известной степени сознавала свою дряхлость.
   - С тех пор как господь отнял у меня моего Жака, - жаловалась она, - я не то что гроша, а и полгроша не стою.
   Видя, что Антуан намыливает руки, не двигаясь с места, она робко сделала два шага к умывальнику:
   - Поговори с сестрой, Антуан, поговори с ней! Тебя она послушается!
   Он бросил в ответ примирительное "ладно", затем, не обращая больше на нее внимания, вышел из комнаты. Она видела его удаляющиеся ноги и ласково следила за ними глазами: Антуан был ее "утешением на этой земле", потому что почти не отвечал на ее слова и никогда ей не противоречил.
   Он снова вышел в коридор, чтобы войти в кабинет из прихожей, как будто только что явился.
   Господин Тибо был один, с сестрой милосердия. "Значит, Жиз у себя в комнате? - подумал Антуан, - Тогда она должна была услышать, как я пришел... Она избегает меня..."
   - Здравствуй, Отец, - сказал он непринужденным тоном, к которому теперь всегда прибегал в разговоре с больным. - Здравствуйте, сестрица!
   Господин Тибо приподнял веки.
   - А, это ты?..
   Он сидел в большом мягком кресле, придвинутом к столу. Голова его, казалось, стала слишком тяжела для плеч, подбородок вдавливался в салфетку, которую сестра повязала ему вокруг шеи, и рядом с его грузным, как бы осевшим телом казались невероятно длинными два черных костыля, прислоненные с обеих сторон к высокой спинке кресла. Верхние стекла, расписанные в псевдоренессансном стиле, бросали радужные блики на колышущийся головной убор сестры Селины и пятна винного цвета на скатерть, покрывавшую стол, на котором дымилась тарелка молочного супа с саго.
   - Ну, - сказала сестра.
   Она набрала ложку супа, обтерла ее о край тарелки и затем с деланно веселым "гоп-ла!", словно давая соску грудному младенцу, просунула ложку между мягкими губами больного и влила содержимое ему в рот, прежде чем он успел отвернуться. Обе руки старика, лежавшие на коленях, раздраженно задвигались. Его самолюбие страдало, когда другие видели, что он не может есть самостоятельно. Он сделал усилие, чтобы схватить ложку, которую держала сестра, но пальцы, давно уже онемевшие, а теперь еще отекшие от водянки, отказывались служить ему. Ложка выскользнула и упала на ковер. Резким движением он оттолкнул тарелку, стол, сестру.
   - Я не голоден, нечего меня насильно кормить! - закричал он, обернувшись к сыну и как бы ища у него защиты. И, ободренный молчанием Антуана, бросил в сторону монахини сердитый взгляд: - Уберите все это!
   Сестра, не возразив ни слова, отошла на шаг и скрылась из поля зрения старика.
   Больной кашлянул. (Его речь ежеминутно прерывалась сухим, непроизвольным, без малейшего удушья, покашливанием, от которого у него сжимались кулаки и морщились сомкнутые веки.)
   - Знаешь, - бросил г-н Тибо таким тоном, точно хотел причинить неприятность врагу, - вчера вечером и сегодня утром меня тошнило!
   Антуан почувствовал, что отец искоса посматривает на него. Он принял самый непринужденный вид.
   - Вот как?
   - По-твоему, это естественно?
   - По правде сказать, я этого ждал, - осторожно улыбаясь, начал Антуан. (Он играл свою роль без особых усилий. Ни к одному из своих больных он не чувствовал такой терпеливой жалости: он приходил сюда каждый день, нередко дважды - утром и вечером, и всякий раз, словно накладывая на рану новую повязку, без устали выдумывал притворные, но логичные доводы и повторял тем же уверенным тоном одни и те же ободряющие слова.) - Что делать, Отец, твой желудок уже не молод! Вот уж по меньшей мере восемь месяцев, как его пичкают микстурами да порошками. Надо радоваться, что он еще раньше не подал признаков усталости.
   Господин Тибо замолк. Он размышлял. Его подбодрила эта новая мысль, ему стало легче от возможности свалить вину на что-нибудь, на кого-нибудь другого.
   - Да, - сказал он, бесшумно хлопнув в ладоши, - эти ослы своими зельями мне... Ай, нога!.. Они мне... Они мне... совершенно загубили желудок!.. Ай!
   Боль была такая внезапная и такая острая, что черты его лица мгновенно исказились, туловище склонилось на сторону; опершись на руки сестры и Антуана и вытянув ногу, он с трудом нашел такое положение, что утихла боль, которая, будто каленым железом, жгла его тело.
   - Ты мне говорил... что сыворотка Теривье... поможет от ишиаса, прохрипел он. - Ну, что ты скажешь теперь: по-твоему, мне лучше?
   - Конечно, - холодно отчеканил Антуан.
   Господин Тибо остолбенело уставился на Антуана.
   - Вы же сами говорили, что со вторника боли гораздо слабее, прокричала сестра, у которой создалась привычка возвышать голос, чтобы ее слышали.
   И, пользуясь удобным случаем, она сунула больному в рот ложку супа.
   - Со вторника? - пробормотал старик, искренне стараясь припомнить; затем замолчал.
   У Антуана сжалось сердце. Он всматривался в худосочное лицо отца, отражавшее усилие его мысли; мускулы челюстей раздвинулись, брови приподнялись, ресницы шевелились. Бедный старик жаждал верить в свое выздоровление; в сущности говоря, он до сих пор никогда в нем не сомневался. С минуту он по рассеянности еще позволял кормить себя молочным супом; затем это ему надоело, и он так нетерпеливо оттолкнул сестру, что та уступила и согласилась наконец развязать салфетку.
   - Они мне за... загубили желудок, - повторил он, пока монахиня вытирала ему подбородок.
   Но как только она, забрав поднос, вышла из комнаты, г-н Тибо, точно ожидавший, когда наконец его оставят наедине с сыном, склонился, оперся на локоть, доверительно улыбнулся и сделал Антуану знак сесть поближе.
   - Очень она славная, эта сестра Селина, - начал он проникновенным тоном, - поистине святая, понимаешь, Антуан? Никогда мы не сумеем ее достаточно... достаточно отблагодарить. Но разве по отношению к ее монастырю... Я знаю, что настоятельница мне очень многим обязана. Но в этом-то все дело! Я очень щепетилен. Злоупотреблять так долго ее самоотвержением, когда столько гораздо более серьезных больных ждут, быть может, и страдают! Разве ты с этим не согласен!
   Предчувствуя, что Антуан станет возражать, он остановил его движением руки, несмотря на кашель, прерывавший его речь, выпятил подбородок с таким видом, точно заранее скромно соглашался с доводами сына, и продолжал:
   - Конечно, я не говорю, что нужно сделать это сегодня или завтра. Но... не кажется ли тебе, что... скоро... когда мне будет действительно лучше... эту славную девушку надо будет отпустить? Ты не представляешь себе, мой дорогой, как это мучительно, когда около тебя вечно кто-то есть! Как только будет возможно, отпустим ее, хорошо?
   Антуан утвердительно кивал головой, не находя в себе мужества ответить. Вот во что превратилась эта неумолимая властность, с которой ему приходилось постоянно сталкиваться в дни юности! В былое время этот деспот без всяких объяснений удалил бы докучную сиделку; теперь же, ослабевший, обезоруженный... В такие минуты физическое разрушение чувствовалось еще яснее, чем когда Антуан осматривал старика, пальцами ощущая одряхление его органов.
   - Ты уже уходишь? - вздохнул г-н Тибо, видя, что Антуан встает. В этом упреке были сожаление, мольба, почти нежность. Антуан был растроган.
   - Приходится, - сказал он с улыбкой. - У меня весь день занят больными. Постараюсь вечером зайти.
   Он подошел, чтобы поцеловать отца: привычка, недавно усвоенная. Но старик отвернулся.
   - Ну, ступай, дорогой... Ступай!
   Антуан молча вышел.
   В передней, забавно примостившись на стуле, как птица на жердочке, его подстерегала Мадемуазель. Мне нужно поговорить с тобой, Антуан... относительно сестры...
   Но у него уже не было сил для разговоров. Он схватил пальто, шляпу и захлопнул за собой входную дверь.
   На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь...
   Уличная жизнь - экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, возвратила ему бодрость.
   Он стал искать такси.
   III
   "Без двадцати, - заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль проезжал мимо церкви св. Магдалины. - Успею, но времени в обрез... А Патрон так точен. Он, наверное, уже одевается".
   Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета.
   - Добрый день, Тибо, - буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда казался подчеркнуто насмешливым. - Ровно без четверти... Едем...
   - Едем, Патрон, - весело подхватил Антуан.
   Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска - против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна, что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие, непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, - все это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек, с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом. Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные слова, заявлял: "Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас говорили, - чушь". А за этим следовало: "Ни на чем не стоит останавливаться, все утверждения никуда не годятся". Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей благодетельной активности.
   На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на Тибо.
   Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными, хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая, реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось, создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком, свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без участия слушателей.
   Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно, Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной монетой его философии.
   Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном, который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был, видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения.
   - Нет, - заявил Филип. - Один кубический сантиметр - это все, молодой человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с вашего разрешения. - И так как собеседник горячился, явно восставая против этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и прогнусавил: - Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь. Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом оказывается болезнь - орел, если же организм - то решка, и тогда больной становится moriturus*. Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно.
   ______________
   * Обреченный на смерть (лат.).
   Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы.
   Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом.
   - Как твой отец? - спросил Теривье.
   - Со вчерашнего дня появилась тошнота.
   - А...
   Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил:
   - Ты давно не осматривал ему ноги?
   - Давно.
   - Третьего дня я заметил, что они опухли немного больше.
   - Белок?
   - Скорее опасность флебита. Я зайду сегодня вечером между четырьмя и пятью. Ты будешь?
   Лимузин Филипа ждал у подъезда. Теривье распрощался и удалился подпрыгивающей походкой.
   "Теперь я столько трачу на такси, - подумал Антуан, - что был бы прямой расчет завести собственную машину".
   - Куда мы едем, Тибо?
   - В предместье Сент-Оноре.
   Зябкий Филип забился в самую глубину автомобиля, и не успел шофер отъехать, как он сказал:
   - Расскажите-ка мне поскорее, голубчик, в чем дело. Случай действительно безнадежный?
   - Безнадежный, Патрон. Двухлетняя девочка, несчастный недоносок: заячья губа с врожденным раздвоением нёба. Эке сам сделал ей операцию весной. Кроме того, порок сердца. Понимаете? В довершение всего внезапное острое воспаление среднего уха. Это случилось в деревне. Надо вам сказать, что это их единственный ребенок...
   Филип, рассеянно смотревший на проносящуюся мимо перспективу улиц, сочувственно проворчал что-то в ответ.
   - ...Но его жена в положении, на седьмом месяце. Беременность тяжелая. Мне кажется, она очень неосторожна. Словом, чтобы не случилось чего-нибудь, как в прошлый раз, Эке увез жену из Парижа и поселил в Мезон-Лаффите, в доме, который предоставила им тетка госпожи Эке, - я знаю этих людей, они были друзьями моего брата. Там-то и началось воспаление уха.