Джеймс опять отпил глоток. Мимо прошла Эмили, и Генри Стампчерч поднял один палец в знак того, что заказывает всем еще по одной. Она кивнула и побежала дальше.
   — Эдак подумаешь, к чему только мир идет, — сказал Билл Партридж и прикусил мундштук трубки кривыми коричневыми зубами.
   — Она уже вышла из комнаты? — с улыбкой спросил Сэм и в ответ на Джеймсов недоуменный взгляд пояснил: — Сестрица твоя.
   Теперь Джеймс понял.
   — Нет еще, — ответил он. — Она вроде как бастует, можно сказать. — И пососал свои вставные зубы.
   Билл Партридж так к нему и подался:
   — Ну да?
   Старик кивнул и опять поднял стакан.
   Билл Партридж чиркнул спичкой и поднес огонь к трубке. Язычок пламени отразился у него в глазах.
   — Никто бы тебя не осудил, если бы ты вышвырнул ее прочь из дому, — проговорил он. — Это как старый Джуда Шербрук в тот раз, когда его жена вздумала крутить с органистом. Взял да и запер от нее двери, оставил нагишом на морозе. — Билл осклабился. — Вот бы поглядеть!
   — Или еще другой был случай, когда он застал ее в курятнике с художником, — сказал Сэм Фрост и засмеялся. И все остальные засмеялись тоже. Только Джеймс Пейдж сидел молча. А они трое процитировали в один голос: «И это у тебя называется искусством, женщина?» Про старого Джуду Шербрука и его юную жену ходили сотни всяких анекдотов. Была ли в них хоть малая доля правды, бог весть. Кто только их не рассказывал, иногда даже женщины, имеющие вполне определенную дурную славу, вроде этих Би и Лори, которые сидели у стойки полупьяные и пустоглазые, как всехсвятские чучела. В некоторых анекдотах голая молодая жена — иначе как нагишом она вообще нигде не упоминается — выступала своего рода героиней изворотливости: то она ускользает из-под мужнего орлиного ока в объятия конюха, который якобы учит ее верховой езде, то изменяет ему с целым струнным квартетом, пока старик думает, что она упражняется на фортепьянах. В других историях симпатии на стороне богатого старика: он заставляет ее провести целую ночь с голым пастором на колокольне конгрегационалистской церкви, это в январскую-то стужу, — и поделом им; или он устраивает так, что она нагишом в товарном вагоне приезжает в Ратленд из Северного Беннингтона, где она предавалась блуду. Взять Джеймса Пейджа, так он всем этим россказням нисколько не верил и решительно не одобрял, когда люди их друг другу передавали. Но сейчас, словно они были истинной правдой, он до глубины души разделял негодование старого Джуды.
   — Значит, Салли бастует, — сказал Билл Партридж и выпустил дым изо рта. — Что эта женщина о себе воображает, хотел бы я знать?
   Стампчерч наклонил голову в ожидании ответа. Генри — он, конечно, глуповат, сроду так — примесь валлийской крови. Но сердце у него большое, как вся округа за окном, и если уж он что понял, то всегда рассудит по справедливости, что твой судья. Джеймс Пейдж вдруг осознал, что хотел бы услышать мнение Стампчерча.
   — Ну, по-Саллиному выходит, — стал объяснять он, — что в этом деле есть две стороны. Она считает, раз я пустил ее жить к себе в дом, то она имеет право жить, как ей вздумается.
   — Неправильно, — сказал Генри.
   — Уж не знаю, — проговорил Джеймс.
   Он опустил глаза, подлил себе еще пива. Ему пришло в голову, что пиво хорошо от запоров, и он обернулся, глазами ища в наполненном зале Эмили, но ее не было видно. Неважно, вспомнил он, Генри ведь уже заказал пива на всех. А вино, может, и того лучше? Он задумчиво продолжал:
   — Нельзя сказать, чтобы Салли сама была виновата в собственной бедности. И теперь, когда живет со мной, она вообще-то свою работу выполняет. Может, мне бы погибче надо быть, не знаю. Заварилось все с телевизора. Если бы не тот случай... — Он посмотрел на Генри.
   — Слышали мы, — ввернул Сэм Фрост и так хмыкнул, что прямо чуть не подпрыгнул.
   Джеймс сказал сурово, как проповедник:
   — Я этот телевизор, чтоб ему пусто было, на дух не переношу.
   — И правильно делаешь, — уже без смеха отозвался Сэм Фрост.
   — Но может, если б я уступил немного, она бы тоже мне могла уступить. — Он пожевал губами. В его памяти опять прозвучали слова жены: «Ах, Джеймс, Джеймс». Как она при этом выглядела, когда так говорила, он представить себе сейчас не мог. Среди всего этого смеха и говора он даже и голос не уверен был, что вспоминает правильно. Он помнил сани для перевозки камней, сколоченные его дедом, когда ему, Джеймсу, было четыре года; помнил каждый проблеск, каждый язычок белого пламени, и как небо возвышалось, синее и спокойное, когда горела силосная башня, а ему было девять лет; помнил каждую половицу и бочку, каждый кирпич их домашней сахароварни, когда ему было десять, а вот лицо жены от его памяти ускользало.
   — Женщинам доверять нельзя, — многозначительно произнес Билл Партридж.
   — Особливо твоей сестрице, — добавил Сэм Фрост и подмигнул.
   — Вы о чем это? — не понял Джеймс.
   Подошла Эмили, принесла всем по бутылке. И спросила, сгребая со стола монеты:
   — Еще, может, какие будут заказы?
   Джеймс, с запинкой, сказал:
   — Почем станет бутылка вина?
   Она недоуменно вытаращила глаза:
   — Вам карту вин принести?
   — Карта мне не нужна, я хочу знать цену.
   — Есть три доллара бутылка, если желаете, — ответила Эмили. — «Тейлор». Вам красного?
   — Беру, — сказал он чуть ли не сердито, потрясенный дороговизной. — Красного. — Он обвел взглядом остальных: — Кто-нибудь хочет стаканчик?
   Они заулыбались смущенно, пожали плечами, покачали головами. Как говорящие лошади, которых он видел один раз в детстве во время каких-то выборов. Ему только теперь пришло в голову усомниться, что лошади были действительно говорящие. Ясно, нет, подумал он и теперь, спустя шестьдесят лет, ощутил себя одураченным.
   — Тогда мне одному, — распорядился он. Эмили отошла, и он вполголоса объяснил, пригнувшись над столом: — Запор у меня. — И строго посмотрел перед собой.
   По ногам у него потянул сквозняк и завихрился вокруг — кто-то вошел или вышел. Джеймс оглянулся на дверь. На пороге стояли две студентки. Здешние, беннингтонские, — их всегда за версту угадаешь. Обычно они держатся в тени Антониевой горы: проводят время в «Деревенском трактире» и крутят романы с монтерами. Девушки стояли и хлопали глазами, привыкали к полутьме, одна пухленькая, в сером пальто с шарфом и в темно-зеленом берете, веки тяжелые, толстые губы — еврейка; другая высокая, хорошенькая, только какая-то полая, будто пустой ящик. Стоит, что твоя красотка с журнальной обложки или с рекламы готового платья, одну ножку выставила, стройную, как у лани, руки в карманах длинного коричневого кожаного жакета. Джеймс с усилием отвел глаза, пожевал губами, пососал свои вставные зубы.
   — Ну и ну, — сказал Сэм Фрост и подмигнул.
   Тут одна из девушек у него за спиной что-то сказала, гораздо ближе, чем можно было ожидать, и Джеймс опять немного повернул голову. Они подошли к столику, где сидели приезжие, и теперь здоровались. Высокая протягивала ручку седобородому, а чернявый их знакомил. «Я все ваши книги прочла», — говорила девушка. Бородач вскочил, едва не опрокинул стул, по-шутовски ухватил ее ручку обеими лапами. Все стали знакомиться. Тот, со смешными ушами, оказался тоже писателем. Тут подошла Эмили с вином и плеснула на донышко Джеймсу в стакан. Он знаком показал, чтобы наливала полный, и двинул к ней по столу три доллара и двадцать пять центов. Сэм Партридж что-то ворчал про «перемены к худшему», но Джеймс не слушал. Он прислушивался, навострив уши, точно пес, к разговору за столиком у приезжих и к голосам беннингтонских студенток, вычленяя их из общего шума.
   Студентки теперь протиснулись мимо приезжих к тому столику, за которым сидели трое здешних парней. Голос пухленькой спросил:
   — Вы, ребята, не потеснитесь?
   Темноволосый парень — Элберт, вот как его зовут, вспомнил старик, — отозвался:
   — Что, медведь, что ли, в лесу покакал?
   Джеймс отхлебнул вина. Вкус оказался лучше, чем он ожидал, и напоминал что-то давнее и очень для него важное, но что именно — он никак не мог в памяти ухватить. Отхлебнул еще — и со зла на весь свет, на утрату своего прошлого опрокинул и осушил стакан до дна.
   — Хорошее вино? — спросил Генри. Он сидел, держась за край столешницы, выставив вперед квадратное, лупоглазое лицо, словно первый раз в жизни видел, как человек пьет вино.
   — Хочешь попробовать?
   Генри вскинул руки, как бы оттолкнулся ладонями.
   Пухленькая студентка спросила:
   — А какие у вас интересы?
   Джеймс Пейдж опять повернул голову и посмотрел. Она разговаривала с молодым Грэхемом. Пальто она скинула, и молодой Грэхем ее разглядывал.
   — Хотите знать? — ухмыляясь, отозвался он.
   — Иначе бы не спрашивала.
   Высокая вскинула голову и оглядела Элберта.
   — Ты что, серьезно? — спросила она.
   Приезжие у себя за столиком собирали чеки, готовились уходить.
   — Еще по одной! — воскликнул бородач.
   Рыжеволосая женщина наклонилась к нему, она улыбалась, но голос у нее, старик чувствовал, хотя и не мог слышать, был как лед.
   — А пошла ты... — ответил бородач. Слова ударили привычно, как нож убийцы, и были услышаны во всем зале. Люди повернули головы. Но бородачу, как видно, было наплевать.
   Женщина побелела, за столиком замолчали и замерли, как на моментальном снимке. Потом белокурый мальчик тронул ладонью пьяного за плечо и что-то сказал.
   Бородач понурился, потер пальцем нос, потом вдруг отодвинул стул и, опираясь одной рукой о спинку, другой о стол, встал во весь рост. Мужчина в розовом пиджаке и со смешными ушами бросился вокруг стола ему на помощь, смеясь, что-то говоря и забавно морщась. Бородач в ответ буркнул что-то извиняющееся.
   Джеймс Пейдж подлил себе еще вина и отпил. Ему хотелось разобраться в собственных ощущениях. Чувство было такое, будто он выставлен напоказ, будто «Укромный уголок» перестал почему-то быть надежным убежищем. Джеймс украдкой поглядывал, как они у стойки расплачиваются с Мертоном. На пороге бородач задержался, и Джеймсу показалось, что сейчас он обернется и посмотрит прямо на него; но тот если и собирался оглянуться, то передумал — или забыл с пьяных глаз, чего хотел, — и вышел вон. Джеймс медленно вел за ними глазами — в окно ему было видно, как они тащат бородача к заграничной машине, запихивают на заднее сиденье. Потом расселись остальные, взревел мотор, как у гоночного автомобиля, вспыхнули фары, потом мелькнули задние огни, потом огни американской машины, одна за другой они задом выехали на дорогу и укатили.

2

   Происшествие, вроде бы пустяковое, оказало на Джеймса странное действие. Его трое дружков продолжали разговаривать, а он был теперь словно в тысяче миль от них, перебирая в памяти, как это все происходило, упорно ища: что же это его так давит и угнетает? Чернявый был, должно быть, преподаватель, решил он, недаром студентки с ним знакомы, и небось учитель литературы, как Саллина подруга Эстелл, ведь кто-то из них говорил, что двое, которые с ним, бородатый и тот, второй, пишут книги. А может, они все трое пишут. Джеймс Пейдж сам-то был не ахти какой любитель книг, хотя он как-то купил себе одну, когда отвозил Эстелл и Салли на автобусную станцию, — купил, потому что на обложке было написано «бездна юмора»: ему захотелось узнать, правда ли это или опять же пустые слова. Прочитал строчки две с начала, перелистнул страниц сто, заглянул, убедился, что там один секс, и бросил в помои, свиньям. А на обложке утверждалось, что это какой-то там шедевр. Чернявый учитель и оба писателя тоже, наверно, считают, что шедевр. Вот какие книги теперь нравятся людям, вот по каким книгам люди теперь учатся жизни. «Книги, в которых правда жизни» — так они небось скажут, учитель и писатели. Свиное пойло это все, настоящее свиное пойло, вроде телевидения. Эдак знаете до чего можно докатиться.
   Вон чернявые бразильцы затеяли снимать порнографический фильм и кончили тем, что вправду убили актрису; и ведь если актерская игра хороша и язык достаточно непотребный, поди докажи, почему это не искусство.
   За окнами выла непогода, словно вторила тому, что творилось у Джеймса Пейджа в душе. Вот через двор идут двое полицейских, плащи вздуваются, правой рукой в перчатке они придерживают на головах серые меховые шапки. А позади них торопливо раскачиваются клены и пеканы, туда-сюда, туда-сюда, — черные ветвистые силуэты на фоне гор и неба, заполненного облаками и лунным светом, и листья срываются с них охапками и летят, торопясь и трепеща, через освещенный двор и уносятся летучими мышами дальше во тьму. Полицейские уже у дверей, но тут к ним подошел какой-то толстый человек, закутанный в старый овчинный полушубок. Они стоят втроем и разговаривают.
   По старым дедовским часам над стойкой уже двенадцатый час. Он с трудом верил своим глазам. А когда взглянул на бутылку и оказалось, что она более чем наполовину пуста, впечатление еще подтвердилось: да, время переключило скорости или же дало течь и утекает, подобно энергии из Вселенной, так он где-то слышал. От кого именно, он поначалу вспомнить не мог, но потом все-таки вспомнил: от Саллиного пастора! Вот говорят: перемены. Да такого человека в жизни бы не допустили проповедовать в церкви лет еще пятьдесят назад, что — пятьдесят, даже двадцать. Ему бы сидеть в сумасшедшем доме. Проповедники, учителя... Словно сговорились погубить этот мир, устроить крушение на пути, по которому он несется стрелой, точно отцепившаяся железнодорожная платформа под уклон. Джеймс подлил вина в стакан, с тоскою сердца выпил, встал, извинился и, перегнувшись в пояснице, побрел в уборную. Кишечник его по-прежнему был как пробкой заткнут. Джеймс помочился, посидел немного со спущенными брюками, подождал. Потом махнул рукой.
   Пробираясь обратно в свою кабину, он вдруг услышал, как женский голос сказал у него за спиной:
   — Домой пора, Фред. Допивай. Пора домой.
   — Пора домой, — согласился второй голос, мужской, немного знакомый Джеймсу, но чей он, Джеймс сейчас бы не сказал, а оборачиваться не хотелось.
   — Ишь ты, как поздно, — проговорил мужской голос.
   Билл Партридж шел навстречу Джеймсу в уборную, поравнялись — он кивнул и тронул поле шляпы. Джеймс кивнул в ответ и побрел дальше.
   Распахнулась дверь, и в бар вошли двое полицейских. Би и Лори сразу же привычно заулыбались. Один полицейский сказал что-то, и они, все вчетвером, рассмеялись. Полицейский что постарше — Джеймс мог бы вспомнить его фамилию, если бы постарался, — подошел потолковать с Мертоном. Пока они стояли друг против друга, сблизив озабоченные лица, второй, помоложе, пошел вдоль стойки и, праздно свесив руки, остановился так, чтобы видеть телевизор. На экране полицейский держал на руках ребенка. По лицу у него струился пот. Ребенок был черный, полицейский — белый. Камера быстро наезжала, пока не осталось, во весь экран, только два лица. Полицейский у стойки ухмылялся. Кто-то обратился к нему. Он ответил, не отводя глаз от экрана.
   Вернулся Партридж. Джеймс встал, чтобы пропустить его на место. Потом, садясь обратно, повернул голову и посмотрел вслед уходящей паре: толстый рыжий молодой парень — Фред... как его? — и с ним жена... Он вдруг вспомнил имя: Сильвия. Сто раз их здесь видел, но вот фамилия никак не вспоминалась. Они ему улыбнулись, он ответил кивком. Потом покачал головой, вылил себе остаток вина и услышал вдруг, что к нему обращается Генри Стампчерч:
   — Верно, Джеймс?
   — Угу, — ответил он. И, вздрогнув, очнулся от винной мути: — Что-что? — На щеке у него дернулся мускул.
   Генри Стампчерч придвинул к нему лицо, подбородок вперед, стесанное темя назад:
   — Ежели про хитрости говорить, то не женщин надо приводить в пример, а бобров.
   Джеймс в замешательстве посмотрел на него и поднес стакан ко рту.
   — Они знаете какие? — Генри, тараща глаза, повернулся к Партриджу. — Ведь они как? Ежели он задумал плотину ставить, а деревья по берегу все срублены, он знаете что сделает? — Генри выпрямился, ожидая ответа, на целую голову возвышаясь над собутыльниками.
   — Что же это он такое сделает? — раздраженно спросил Джеймс.
   — Канал выроет, вот что. Истинный бог, так. Навалит деревьев, чтоб ему, сучья срежет и эти... как их? — верхушки, значит. А стволы и эти... толстые ветви распилит на бревна по четыре фута длиной — ну, примерно сказать — и пророет канал в два фута шириной и в два глубиной, — он развел ладони на два фута и смерил взглядом, — и, верите ли, сплавит эти бревна вниз, где у него плотине быть, чтоб ему! — И он трахнул кулаком об стол.
   — Чтоб ему! — ухмыльнувшись, повторил Партридж.
   Джеймс бросил на него быстрый взгляд, раздосадованный его неуместной насмешкой.
   Генри покраснел.
   — А знаете, — горячась сказал он, — что Джон Джейкоб Астор разбогател на бобрах и чуть не погубил Соединенные Штаты?
   — Труха, — буркнул Партридж.
   — Вот истинный бог! Наводнения стали, каких свет не видел.
   — А потом, — вмешался Сэм Фрост, всовываясь между ними, как судья на ринге, — если про хитрости говорить, то еще есть свиная змея. — Он хихикнул в кулак.
   — Свинорылая змея, — поправил Генри Стампчерч.
   — Пусть так. — Сэм великодушно отмахнулся пивной бутылкой.
   Кто-то запустил музыкальный автомат. Джеймс вытянул шею — выяснить, кому это вздумалось, но Сэм Фрост сказал:
   — Слыхал ты про свиную змею?
   Джеймс повернулся обратно к нему и поднял стакан. В стакане было пусто. Из-за плеча у него голос Эмили спросил:
   — Еще подать?
   Он прямо подпрыгнул от неожиданности. И не успел подумать, как уже кивнул. Ладно, вреда не будет. Только полезно.
   Мимо них прошлась в танце высокая студентка в паре с молодым Грэхемом. Парень глядел смущенно и с вызовом. Никто больше не танцевал. Здесь вообще не танцевали, это было не принято, не полагалось. Все равно как аплодисменты в церкви. Все присутствующие смотрели на них недовольно, с раздражением, даже сам Мертон из-за кассы. Что ее надоумило пуститься здесь танцевать под звуки музыкального автомата? Кино, что ли, какое? Встали и пошли к выходу парни Ранцона, за ними Сэм и Ленард Пайк. Потом еще и другие стали уходить, хотя и не из-за танца. Пора и ему, подумал Джеймс. Но вино играло с ним странные шутки. Время ускорилось и при этом замедлилось. Он мог бы спокойно сидеть тут и дальше, до бесконечности. Какое-то воспоминание, вполне могло быть, что и неприятное, продолжало задевать его мозг.
   — Свинорылая змея, — говорил Сэм Фрост, — она притворщица, каких на свете нет. Что верно, то верно.
   Партридж горячо закивал.
   — Ее потревожишь, — продолжал Сэм, — она сразу хвост подвернет, голову подымет и шею расплющит — ну в точности кобра. В три раза у нее раздувается шея, мы с хозяюшкой в справочнике смотрели. И зашипит, и головой ударит, только что не ужалит. Ну, а не поверите, что кобра, она тогда гремучей змеей прикинется.
   Партридж опять закивал.
   — Да это что, — попытался перебить Генри. — Ты возьми обыкновенную лягушку...
   Но Сэма уже было не остановить.
   — Ежели свинорылая змея видит, что за гремучую ей себя не выдать, она тогда применяет совсем новую тактику. Разинет рот, забьется в конвульсиях, туда-сюда, а потом перекинется на спину, во рту — листья, комки земли, и застыла, посмотришь на нее, поклянешься, что дохлая, неделя, как сдохла.
   — Ты возьми обыкновенную лягушку...
   — Лягушка что, она только и умеет сидеть да ждать! — как отрезал Билл Партридж.
   — Не так-то это мало, — возразил Генри. — Важно, как ждать.
   — Но это все ничего, — продолжал Сэм. — Забавно то, что вы можете эту свинорылую змею палкой тыкать, за хвост качать, она все равно будет притворяться, что дохлая. — Он засмеялся. — И только одну она делает оплошку: слишком входит в роль. Если перевернуть ее на брюхо, она — раз, и снова на спину перекатится: дохлые, мол, всегда брюхом кверху лежат.
   Все рассмеялись, кроме Джеймса.
   — Если про хитрости говорить, — пряча обиду и улыбаясь, в который раз завел свое Генри Стампчерч, — то лучше взять обыкновенную лягушку.
   Остальные наклонились, потянулись к нему, точно тени, когда огонь в очаге прогорает, так уважительно, будто к самому мистеру Итену Аллену, но не сказал старый верзила Генри и трех слов, а уж Сэм Фрост полез из кабины, заторопился в уборную.
   Высокая студентка с молодым Грэхемом опять проплыли мимо, раскачиваясь в танце. Она толковала ему что-то о живописи: видно, в колледже занималась искусствоведением. Джеймс наклонил голову, подслушивая. В этом деле он и сам как-нибудь разбирается, но имена, которые она называла, были ему незнакомы, и он опять почувствовал себя отставшим от жизни, смешным. А ведь по честности говоря, он мог бы протянуть руку, когда они проплывали мимо, остановить их и сказать этой девушке: «В наших краях художников было полным-полно. С иными я лично был знаком. Моя двоюродная сестра даже позировала мистеру Рокуэллу, и я с ним встречался много раз. Еще я знавал мистера Пелама, ну, что обложки для журнала „Пост“ делал... Их целая компания жила в Арлингтоне в двух-трех кварталах от моей дочери. А еще знаете с кем я был знаком? С Анной Мэри Робертсон Мозес — ну да, она и есть Бабушка Мозес. В Игл-Бридж она жила, на той стороне, где штат Нью-Йорк. Работала у Пег Эллис, убирала у нее в доме. Но если уж говорить о живописцах, была тут одна монашенка, жила в Беннингтоне когда-то давным-давно...»
   Все это он мог бы сказать, и, может быть, девушка не стала бы смеяться, а даже расширила бы свои модные серые глаза с притворным почтением: но он только пожевал щеку и сидел помалкивая, тлея глазами.
   Теперь телевизор смотрели оба полицейских. На экране тоже были два полицейских, они преследовали большой грузовик. Вдруг взрыв на шоссе, под самым носом у полицейской машины, она буксует, скользит к самому обрыву. Крупным планом лица полицейских. И в это время ни с того ни с сего на экране появились женщина с белозубой улыбкой, желтый кусок мыла, потом две грубые, красные руки и бабочка. Вернулся Сэм Фрост, на ходу застегивая молнию на брюках.
   У Джеймса немного кружилась голова. Народу в баре заметно поубавилось. Гул разговоров почти совсем стих, уступив место музыке из автомата. На экране телевизора молодая негритянка принимала душ, и, хотя звука Джеймс не слышал, можно было понять, что она поет что-то про особой марки шампунь. Она, похоже, была нагишом, как жена старого Джуды Шербрука, — хотя изображение кончалось как раз там, где полагалось бы начинаться купальному костюму; то-то, должно быть, такая реклама насильников плодит. А негритянка уже превратилась в бутылку, Джеймс даже вздрогнул. А на экране уже была лошадь и человек с сигаретой. У лошади то ли клещи в ушах, то ли костный шпат. Снизу прошла какая-то надпись, и вот уже, как ни в чем не бывало, снова полицейская машина буксует и скользит, объезжая горящее место, и выбирается обратно на шоссе и несется за грузовиком. Из кабины грузовика высовывается рука с револьвером, и полицейский справа тоже вынул револьвер и прицелился, поддерживая правую руку левой. Выстрел, и сразу же показали, как тот, что в грузовике, шарахается в сторону, и кисть у него отстрелена почти что напрочь, только ошметки болтаются. Местные полицейские у стойки смотрели телевизор и пили кока-колу. Полицейский на экране опять выстрелил, а полицейская машина и грузовик несутся ноздря в ноздрю — у грузовика что-то случилось с правой задней рессорой, — и, когда камера опять заглядывает в кабину, оказывается, что теперь у водителя размозжена голова. Потом вдруг вид сзади, обе машины с разгона врезаются в отвесную скалу, сталкиваются — два одновременных взрыва — конец. И вдруг ты уже смотришь, как какая-то баба поет в микрофон, одетая в одну только прозрачную штуковину наподобие чулка, а на титьках и на интересном месте — блестки,
   Эмили налила ему вина в стакан и поставила бутылку на стол. Генри Стампчерч и Сэм Фрост все еще толковали про лягушек, спорили, нужна ли смекалка для того, чтобы просто затаиться и сидеть, пока не придет тебе конец. «Труха», — буркнул Билл Партридж, голос у него был слегка пьяный. Генри сказал: «Шестьдесят четыре года живу на свете, и ни разу...» «Труха», — повторил Билл Партридж. Генри выпил.
   Мимо их столика медленно проплыли рябой парень с пухленькой студенткой, танцуя, вернее, лапая друг друга и шаркая ногами. Джеймс Пейдж поднял на них глаза, как раз когда толстушка оторвала голову от груди рябого парня и спросила, робко улыбаясь: «А ты читал такого писателя: Джон Апдайк?»
   «Заставь меня, заставь меня!» — пел музыкальный автомат.
   Джеймс вспомнил про Салли и про вечеринку у них на горе, и злость вскипела в нем с новой силой. У него утром дела по хозяйству. А как прикажете хозяйничать после бессонной ночи? Может, они воображают, что у него не дом, а «Уоллумсек-отель»? Деньги его, когда ей понадобится, — это она брать может, а как надо просто дать ему возможность работать, не говоря уж — помогать... Он смутно помнил, как ссорился когда-то с женой из-за денег, из-за времени, а позже со своим хмурым, слабохарактерным сыном. Грудь его вдруг перехватило от неожиданно подкравшегося воспоминания: его мальчик — вернее, тогда уже мужчина — висит под серым чердачным стропилом, точно мешок с овсом, такой неживой, будто и не жил никогда. Он много дней, даже месяцев, не мог в это поверить — каких-то несколько резких слов, быстрая, сгоряча, пощечина. Парень, видно, что-то такое натворил, один бог знает — что. Бог и жена Джеймса Ария. Со шлюхами, что ли, связался. А признаться не захотел и обозвал Джеймса гадом, потому и пощечина, да не сильная, а так только, демонстрация гнева. «Несильная» — это тогда Джеймсу казалось; с тех пор-то он кое-что понял, после того как сын своей каменной неподвижностью, своей безоговорочной, намертво окончательной победой ему отомстил. Какой бы осмысленной ни представлялась Джеймсу до той минуты наша жалкая земная жизнь, теперь он убедился воочию, что она лишь слабая попытка самоутверждения, условный уговор двух душ, и каждый может в любую минуту этот контракт порвать. Он вспоминал сына стоящим высоко на возу с сеном — едет и улыбается из-под шляпы, а солнечные блики бегут по лицу, и деревья качают и машут ветками над головой; и видел старик памятью своей окончательную, серую метафизическую недвижность стропил. Он пережил это, как и почему — бог весть. Работал, бродил ночами по склонам горы, будто медведь-шатун, ищущий дверь в подземное царство; какое-то время пил сверх меры; записывал колонки слов, обрывки мыслей, один раз нечто вроде молитвы, изливал, сколько было чего на сердце, в свой фермерский блокнот. Ночью, если засыпал и терял бдительность, — плакал. И просыпался — жена прижимала его к себе.