Салли Эббот могла с полным основанием утверждать, что никогда не боялась смерти, она только не хотела испытывать боль и теперь радовалась сознанию, что смерть ее — в случае неудачи — будет мгновенной. И если уж ей придется умереть насильственной смертью, то, бесспорно, очень даже хорошо, что свидетелями этому будут ее друзья и родные, которые сидят сейчас под дождем в машинах и, волнуясь, смотрят на ее окно. У нее всегда была в характере — и Горас об этом говорил — отчаянная театральная жилка. Родись она в другое время и в другом месте, из нее вполне могла бы получиться бродвейская актриса. В молодости она была красива и может подтвердить это фотографиями, хотя теперь такая красота и не в моде. Она носила мелкую завивку и платья до полу со стоячим воротом и принуждена была по большей части изображать из себя тихоню, но знала разные фокусы, уж будьте уверены, и умела сделать что надо ручкой, глазами, поворотом головы, голосом. Да она могла бы стать настоящей блудницей, как выражался ее отец, если б только угадала, когда родиться! Теперь она об этом жалела. Когда-то, давным-давно, семнадцати лет, когда соки так и бродили в молодом теле, чуть не до обморока... ну, да что там. Она получила от жизни свое, ничего не скажешь, хотя не столько, сколько могла бы. Ей бы вот сейчас расти, когда девчонка может пойти, куда хочет, и делать, что вздумается! Ведь то, что написано в этой ее книжонке, трудно себе представить, но ведь это все, в общем-то, правда! Сотни людей чуть не каждый божий день курят марихуану, а ей вот не довелось — спасибо еще, что могла иногда выпить хересу! — и сотни принимают участие в оргиях. Она читала в журналах, видела кинофильмы и телепередачи. Есть даже специальные журналы «Для взрослых любителей изыска», — журналы, которые держат под замком в суровом старом Вермонте. И все это прошло от Салли Эббот стороной — такова оказалась жестокая механика вселенной, как написано в этом романчике. Ее тело, когда-то такое прекрасное, что, стоя перед зеркалом у себя в спальне, она испытывала трагическое сожаление, что вынуждена закрывать его одеждой, прятать от мужских глаз, — это некогда прелестное тело теперь усохло и сморщилось до чистого безобразия, никому не нужное, бесполезное. Не то чтобы она осталась недовольна своей жизнью с Горасом, видит бог, не так! Но подумать только, что она ни разу не переспала ни с одним другим мужчиной, кроме единственного случая с молодым Бименом, да и тот — она не удержалась от улыбки — едва ли идет в счет. Она слишком долго тянула — дело было в риге позади коровника, — и он не успел расстегнуться, как тут же весь истек, бедный дурень, и сам страшно смутился и так и не прикоснулся к ней даже, а она лежала вся в поту и едва что не задыхаясь. Ужасное это было время — «золотые прошлые денечки», когда она росла. Возвращаешься из школы с другими девочками и ребятами, и, бывало, увидишь, бык корову покрыл, а то еще корова на корову взгромоздилась, и смотришь в землю, дура дурой, да помалкиваешь — даже если кто из мальчиков отважится отпустить замечание, — зарываешь таланты в землю, держишь свечу свою под сосудом. Можно было бы, конечно, потом наверстать. Ей бы завести любовника ничего не стоило, только захоти. И привлекательные молодые мужчины были: ассистенты Гораса, всякие поставщики, соседи, знакомые, даже красавец Феррис — муж Эстелл. Он не раз на нее поглядывал, можете не сомневаться, и она ему, бывало, улыбнется и закинет голову: не то чтобы прямо «да», но, уж конечно, и не «пошел вон, дурак», — сама прикидывает, примеряется, выжидает, что дальше будет; и в конце концов ради Эстелл — это она себе раньше так объясняла, а вернее, думает она сейчас, поддавшись тиранству тупого мужского шовинизма и отсталых ревнивых женских понятий, — так и не осуществила эту реявшую в воздухе возможность. Теперь такими соображениями никто не смущается — из молодежи, во всяком случае. Ей вспомнилась вечеринка в Сан-Франциско, из книжки. Трудно поверить, а ведь они и вправду бывают, такие вечеринки, то и дело слышишь, по крайней мере в журналах пишут. А может, и всегда они бывали, если уж на то пошло. Взять Древний Рим, Францию, Англию... Она читала что-то такое про одного английского премьер-министра, будто он когда-то давно даже устраивал оргии с мальчиками. И даже президенты Соединенных Штатов, кого ни возьми, может быть кроме Вильсона. Само собой, Гровер Кливленд, и Джон Ф. Кеннеди, и, возможно, Тедди Рузвельт — что-то она в таком духе, помнится, слышала, — а Томас Джефферсон? Ведь у него была любовница-негритянка по имени Салли. Благослови тебя бог, Салли, подумала она, посылая свое благословение через века. И улыбнулась. Ей всегда нравился Джефферсон; они с Горасом один раз были в Монтичелло, и Горас, как обычно, сделал замечательные слайды. Будем надеяться, что Салли Томаса Джефферсона была черная-пречерная, и добрая, и красивая. «Тебе бы это было очень неприятно, Горас? — шепнула она ночным теням и грустно ответила: — Да, очень». Ну и пусть. Жизни, которые она не прожила, любовники и дети, которых она не имела (Горас прошел через первую мировую войну и боялся заводить детей: мир, он считал, для этого слишком мрачное место), успех, которого она не стяжала в качестве актрисы на подмостках или в качестве проститутки в Новом Орлеане (а почему, почему нет? Молодежь права!), — все это упущено ею окончательно и бесповоротно, и нечего теперь сокрушаться. У Гораса были десятки женщин, он ей сам говорил. Проститутки во Франции. Как ей тогда, дурочке, было это больно! А теперь она рада — за него. Может быть, она и тогда уже чувствовала, что это просто несправедливо: у него их было столько, а у нее, кроме Гораса, никого.
   Удивительно, вдруг заметила она, столько времени она совершенно не думала о сексе, и вот теперь у нее один секс на уме, совсем как в юности. Будь благодарна этой паршивой книжонке, подумала она. И видит бог, она ей и впрямь благодарна. Что хорошего быть старой перечницей? Она не только умом помолодела — у нее все тело стало моложе, как-то горячее, в высохшей старухе проснулась молодая, цветущая девушка.
   Времени у нее было очень мало, но она действовала размеренно, без спешки: поднялась на чердак, долго шарила по стене, нащупывая шнурок выключателя, наконец, ниже, чем предполагала, нашла. Когда зажегся свет, она, все так же не спеша, прошла к ящикам с яблоками. Подняла было тот, в котором оставалось чуть больше половины, но потом передумала и потащила его по полу волоком, доволокла с легким скрипом потихоньку до лестницы и, не суетясь, словно время находилось в руках у некоего невидимого стража, который не позволит Джеймсу сдвинуться с места, покуда она не будет готова, спустила ящик со ступеньки на ступеньку и оттащила к изножью кровати.
   Дальше было труднее. Она постояла у двери, прислушиваясь. Он все еще сидел в уборной. Ей слышно было, как он кряхтит, иногда даже стонет — горемыка! Она заметила в зеркале, что улыбается. Возвращаясь к кровати, выглянула в окно. Машины все еще стояли во дворе. «Прекрасно», — сказала она вслух. В некоторых были включены моторы — ее друзья боятся замерзнуть, не иначе. Сеял мелкий, ровный дождь, лишь иногда перемежаемый порывами ветра. Теперь с минуты на минуту может прибыть полиция. Конечно, пусть приедут, думала она, но на самом деле в этом состоянии мистического покоя ей было совершенно все равно, даже наоборот, где-то в глубине души, может быть, хотелось, чтобы они опоздали.
   Кровать, по счастью, была на колесиках, хотя и тяжелая, и пол покатый, а половицы на стыках сходились неровно, но все-таки она сумела подкатить ее поближе к порогу, чтобы можно было на нее встать. Подняла на кровать ящик с яблоками, опять прислушалась, потом отперла дверь, приоткрыла до самой кровати и подсунула пару туфель, чтобы не закрывалась. Отошла, поглядела: в самый раз.
   Неторопливо, по-прежнему ощущая мистическое спокойствие, она взобралась на кровать. Так и есть, поднять ящик с яблоками с кровати на дверь оказалось очень трудно, почти невозможно — то-то будет дело, если она свалится и сломает шею, мелькнула у нее мысль, — однако каким-то чудом ей это все-таки удалось. Осторожно-осторожно, будто строя высокую башню из кубиков, она установила ящик на дверь и отняла руки. Он встал прочно, придерживаемый верхней закраиной косяка; стоит толкнуть дверь хоть самую малость, и сразу упадет. Она слезла на пол — ящик стоял на месте. Тихонько откатив кровать обратно к стене, она выпрямилась и улыбнулась. В зеркале над конторкой она показалась самой себе определенно молодой.
   — Теперь лампу, — сказала она вслух. В окно ей было видно, что машины все еще здесь; полицейские пока не прибыли.
   Она придвинула и поставила за дверь плетеный белый столик — Джеймсу он будет не виден, а яблоки, если не обрушатся на него, посыплются сюда, да Джеймс и сам толкнет его со всей силой, когда распахнет дверь. Потом взяла с умывальника керосиновую лампу. Керосину в ней было почти что доверху, фитиль, новенький, белый, торчал из медной горелки, а другим концом опускался в стеклянную чашу. Но, еще не переставив лампу на столик, она вдруг похолодела: сообразила, что ведь спичек-то у нее нету. И сразу от всей ее безмятежности не осталось и следа. Ей представилось с отчетливостью кошмара, как Джеймс целится в нее из дробовика и взгляд у него нечеловеческий. Раздастся громовой удар, вся комната вздрогнет... «О боже милосердный!» — прошептала она. Сердце, как горячая картофелина, трепыхалось у нее в горле. Она поставила лампу, подбежала к комоду. Выдвинула верхний ящик, еще один и еще один. Нет спичек. Огляделась, где бы поискать, вспомнила про конторку. Ну конечно, Джинни здесь иногда ночевала, а у нее наверняка есть спички, минуты не может прожить без своих сигарет.
   Она дернула верх конторки. Неужели заперто? С тоской поглядела на замочек, дернула еще раз. Ничего не получилось. Обернулась: кажется, шаги? Но нет, это только показалось, он все еще в уборной. Затих теперь. До сих пор сидит? Она опять дернула верх конторки. Нет, не открывается. Но тут разум ее прояснился, и она отчетливо поняла, что Джинни тоже не смогла бы его открыть и, значит, спички должны быть где-то еще. Она потянула доску из-под столешницы. Доска выдвинулась с легкостью, Салли едва устояла на ногах, и там действительно лежало с десяток спичечных картонок. Схватив одну и даже не задвинув доску, она вернулась к столику, где стояла лампа. Фитиль зажегся с первой спички. Она прикрутила его и поставила лампу на самый край, чтобы при первом же толчке полетела на пол. Потом задрала голову, посмотрела на ящик с яблоками — он недвижно темнел на верху двери, дожидался — и, удовлетворенно кивнув, отошла.
   Конечно, она понимала, что ее план сопряжен с опасностью. Но думать об этом себе не позволяла. Если ящик с яблоками свалится на него, то, вероятнее всего, убьет или по меньшей мере пришибет до бесчувствия; но если он успеет поглядеть вверх или если яблоки просыплются мимо, тогда прощай, голубка Салли, и Джеймса ты с собой в могилу не возьмешь. Вот почему ей пришлось прибегнуть к ловушке с огнем и молить бога, чтобы они там внизу заметили пламя и успели прибежать и спасти ее. Могут, конечно, испугаться Джеймсова дробовика и не прийти... Нет, нельзя об этом думать. Она прожила хорошую жизнь, во всяком случае, длинную жизнь. И теперь этот план — ее последняя надежда. Не может он подвести ее, не должен. Он был словно дар небес, не рожденный у нее в мозгу, а снизошедший откуда-то извне, как в книжке план Питера Вагнера поразить врагов с помощью электрических угрей. Понятно, что делала она это, как и Питер Вагнер, не без сожаления. Но в наши дни мир полон насилия, люди прибегают к насилию, не задумываясь ни на минуту. И не она же начала эту войну. Начал все он, своим тиранством, а она как раз согласна бы жить по правилу «живи и другим жить давай». Верно говорил Горас: «Враги на войне, а в мирной жизни друзья». Но пусть даже вообще никто ни в чем не виноват, все равно для нее выбора не было. Она сделает то, что должна сделать, так ей велит ее природа.
   Она сидела на краю кровати и прислушивалась. Оттуда, где находился Джеймс, по-прежнему не раздавалось ни звука, ни шороха. Встала, вгляделась в окно, приблизив лицо к самому стеклу. Машины по-прежнему стояли во дворе. Что-то двигалось по дороге; она присмотрелась поверх очков и увидела, что это идут под дождем, держась за руки, юноша и девушка. Она отошла от окна, еще раз осмотрела свою ловушку, потом поняла, что должна воспользоваться судном. Опустила штору и присела. Из нее лило, будто вода, и вонь-то какая, а выплеснуть, вдруг поняла она, некуда, нельзя же в окно, на глазах у всех знакомых. Она стала думать, думала, думала и отнесла судно на чердак.
   Оттуда она прихватила себе два яблока, бросила их на кровать. Джеймс все не появлялся. Она постояла, замерев и недоуменно прислушиваясь, но ничего не было слышно, только стучал дождь по чердачной крыше, да выл порывистый ветер, а потом еще где-то вдали возник звук сирены. Она торопливо прошаркала к окну. В первое мгновение ей почудилось, будто возвратился давешний призрак и смотрит на дом, стоя у почтового ящика. Но там никого не было. Сирена выла все громче. Открылась автомобильная дверца, кто-то вышел из машины: это муж Джинни, Нуль. Он отошел к почтовому ящику и там стоит, ждет. На дороге появились огни, и вот уже к воротам на большой скорости подъехала полицейская машина, остановилась, резко затормозив и вся сотрясаясь, и полицейский за рулем высунул голову в окошко. Они о чем-то переговорили с мистером Нулем, ей было не слышно. Но потом полицейская машина въехала во двор и встала рядом с остальными. Сидят, смотрят на дом и ничего не делают.
   Ониксовые часы показывали три часа ночи; глядя на циферблат, она поняла, что устала, устала смертельно, но спать не хочет. Вонь из судна проникала к ней даже с чердака, даже сквозь закрытую дверь. Надо было не ящик с яблоками, а это судно установить на двери, чтобы опрокинулось на Джеймса, теперь подумалось ей. И, улыбаясь злорадной улыбкой старой ведьмы, каковой она и была — или, во всяком случае, сейчас себя представляла, — она забралась в постель со своей дрянной книжонкой.
 
   А Джеймс — неведомо для Салли, хотя она и могла бы догадаться, — сидел в уборной и крепко спал. Кишки его оставались неумолимы, как сердце фараона, после небольшого толчка, который привел его сюда; брюки были спущены до лодыжек, дробовик стоял прислоненный к стене.
   Во дворе мексиканец, прикрыв от дождя голову газетой, говорил:
   — Что вы думаете делать?
   Старший полицейский ответил, качая головой:
   — Не хотелось бы стрелять и соваться, если он вдруг передумал.
   — С другой стороны, — заметил тот, что был помоложе, — когда услышим что-нибудь, вполне может быть уже поздно.
   — Это верно, — согласился старший. Но не сдвинулся с места, а только обвел взглядом стоящие машины. — Вы, публика, я думаю, поезжайте-ка лучше домой, чего вам здесь сидеть?
   — Я останусь! — крикнула Вирджиния Хикс. — Я его дочь.
   — Мы бы тоже остались, если вы не возражаете, — сказал Лейн Уокер. — Я пастор. А мой приятель — католический священник.
   — Как хотите, — ответил полицейский.
   Второй, тот, что помоложе, писал что-то шариковой ручкой. Блокнот у него был толстый, много листов, стянутых черной резинкой.
   Мексиканец заглянул к ним в машину.
   — Это вы что, доклад составляете? — спросил он.
   Старший усмехнулся.
   — Ну нет, — ответил он. — Парнишка пишет книгу.
 
   Салли у себя в комнате читала:
 
12
ЦЕНА ЖЕМЧУЖИНЫ
 
   Через день после того, как Перл потеряла след доктора Алкахеста, она, как тысячу раз до того, вставила свой ключ в замок его квартиры (лифт у нее за спиной стоял нараспашку — зарешеченная, снующая вверх-вниз комнатка, такая скромная рядом с прохладными белыми стенами лестничной клетки и ярко-синими портьерами, точно слуга, застывший в вежливом и тайно презрительном ожидании), и лишь только дверь приоткрылась, она уже поняла, что в квартире затаилось нечто ужасное. Она помедлила на пороге, готовая к тому, что это ужасное нечто вырвет у нее дверь и самое ее схватит за руку и втащит в квартиру. Но ничего не произошло. Рациональная часть ее существа ощупывала положение чувствительными усиками, а остальная Перл видела демонов — ужасы воскресной школы и ужасы с газетной полосы (вчера вечером она читала о том, как изнасиловали женщину в стенах одного из государственных учреждений, и ощутила при этом, как ощущала и сейчас, в лесной глубине своего «я» горячее чужое дыхание, голубое пламя чужих ногтей и зубов).
   Она закрыла глаза и перевела дух. Если нечто ужасное дожидается ее там, за порогом, то это будет мужчина в темном костюме, сидящий нога на ногу и держащий золотую шариковую ручку. Именно такой облик принимают зловещие видения в квартирах вроде Алкахестовой.
   Перл стояла прямо, вытянувшись, ничем, если не считать закрытых глаз и перехваченного дыхания, не выдавая своего ужаса, — эффектная молодая негритянка лет двадцати семи в изящном, достаточно дорогом коричневом пальто от «Мейси», широком и с поясом, в скромной коричневой шляпке с малиновым пером в три дюйма длиной, коричневые чулки, коричневые итальянские туфли точно в тон с сумочкой, шляпкой и перчатками. Фигура великолепная, лицо — словно вырезано по дереву, не мягкое и податливое, а элегантное, животрепещущее. Губы полные и четко очерченные, не нуждающиеся в помаде. Ресницы свои, темнее и тоньше японского черного шелка. Кто-нибудь, заметив ее с другого конца пустого, как она надеялась, коридора, мог бы подумать: «Откуда это созданье?» Ей бы восседать за университетским столом, облаченной в ярко-красное платье с узким глубоким вырезом, и округлым почерком делать записи по истории, или литературе, или микробиологии, но Перл плохо успевала в старших классах и не стала учиться дальше — говорила она исключительно правильно и любила читать, но получала по английскому одни посредственные оценки, а по математике и того хуже, — и притом сроду не носила красного. Тогда, может быть, она из магазина? Из какого-нибудь дорогого модного дамского салона, вроде того, где куплен ее коричневый шелковый шарфик? Но Перл это испробовала. Заведующая внушала ей что-нибудь, а она вдруг как бы отключалась и видела словно из бесконечного далека маленькую жирную женщину — губы дрожат, голубые глазки противоестественно ярки, жирная розовая ручка на сердце. «Ну что ты так заносишься, дочка?» — плакала мать, когда еще была жива. Но Перл поворачивалась и уходила. Вовсе она не заносилась. Просто знала, что кому положено по заслугам, — и себе до цента знала цену.
   Вот и убиралась в доме, как нубийская рабыня, хоть и была рождена принцессой, — потому что деньги получала хорошие и могла жить примерно так, как хотела: покупать пластинки, и книги, и новые наряды, чтобы ходить в церковь, иной раз — какую-нибудь литографию, репродукции с картин, — словом, поддерживать старые благородные традиции, о которых, в сущности, не имела понятия. Если традиции дают безопасность, постоянство, место в жизни — или хотя бы видимость места, — значит, она в безопасности, пусть даже никакой безопасности на самом деле не существует. Был у нее когда-то друг, молодой пастор. Он относился к религии серьезно: шел со своей верой на улицы, к наркоманам, пьяницам и мелким воришкам. Но это дорогое занятие, да и не слишком почтенное, — нести веру уродам и злодеям; религия — дело общественное, а они как раз паразитируют на обществе. Скоро он убедился, что за ним стоят одни только его личные убеждения, а церкви нет. И тогда убеждения его изменились. Раньше он представлялся ей красивым и ранимым, или, может быть, ранимость и была его красотой. Она знала, если бы он встретился ей теперь, она бы испугалась.
   Из комнат по-прежнему не доносилось ни звука. Она отогнала дурное предчувствие и распахнула дверь во всю ширь. В квартире все как было. Если он и приходил домой, пока ее не было, то не оставил следов. Серые, как монашеская ряса, шторы были задернуты, квартира походила на полутемный склеп. Она раздвинула шторы, приоткрыла окно, чтобы отделаться от запаха... чего? Не сняв пальто, потому что отогнанное предчувствие так до конца и не ушло, она прошла через пустынную столовую в кухню. Там тоже ничего не изменилось — никаких признаков того, что он здесь ел или даже вообще появлялся. И все-таки она замерла на пороге, охваченная необъяснимым ощущением того, что ее опять обступили джунгли. И снова этот запах, будто где-то газ протекает, но, даже еще не проверив краны на плите, она знала, что дело не в этом. Она быстро вернулась в столовую и распахнула дверь в ванную. У нее перехватило дыхание. Белая раковина и белый пластик тумбочки были заляпаны черными отпечатками пальцев. Она оглянулась — в столовой никого. «Иисусе», — прошептала Перл. На полу ванной валялось кошмарное, черное полотенце, стоял рвотный запах гнили. Или даже чего-то похуже. Черным был измазан пол, ванна, унитаз. Чем, она уже догадалась, только не могла вспомнить слова. Неужели этот урод еще где-то здесь? Подруга, с которой они вместе живут, до пяти на работе, до нее не добраться. Ей вспомнилось, что в сумочке у нее есть еще один номер телефона. Ленард заставил ее записать, это телефон его соседа, там знают, где его найти, если он ей понадобится. «Ты позвони, — сказал он ей настойчиво и будто невзначай, как в этих фильмах ужасов с залитыми солнцем городскими видами. — Нет, правда, бэби, ты позвони». Ей сразу стало легче на душе, словно это не номер телефона, а сам Ленард лежал, свернувшись, у нее в сумочке, готовый с криком «банзай!» выпрыгнуть на ее защиту.
   С новообретенной уверенностью поспешила она в спальню, где ее ожидал сюрприз еще страшнее. Кровать, хоть и непомятая, была в таких же черных пятнах, а рядом на ковре валялась кучей грязная одежда. Сначала Перл стояла и смотрела, держась за косяк, чтобы не упасть. Потом нагнулась над кучей, и тут ей припомнились слова: «сточная канава». Он свалился в сточную канаву, или кто-то его туда сбросил, а потом зачем-то перенес сюда и переменил на нем одежду, или же он сам приполз — да нет, наверно, нанял кого-то, чтобы его отнесли, — переоделся и без единого слова вернулся обратно, куда-то туда. Не успев ничего толком сообразить, она стянула перчатки и стала шарить по его карманам, грязным снаружи, осклизлым изнутри. Там ничего не оказалось, кроме нескольких перепачканных обрывков бумаги. Перл отнесла их в ванную и один за другим отмыла под краном. Первая была записка чернилами, которые смылись, и все кануло в ту сточную грязь, откуда взялось. Вторая была написана карандашом. Перл положила ее на подоконник, пусть просохнет. Третья оказалась чеком из магазина, Перл даже не стала отмывать его до конца, когда поняла, что это. Потом опять посмотрела на карандашную записку. «Необузд... — значилось на ней, — мексиканс... Утес Погибших Д...»
   В лифте она вдруг передумала и нажала кнопку верхнего этажа, а не нижнего. Она чувствовала себя какой-то ненастоящей, возбужденной, как героиня страшного фильма. Закрылись двери, она почувствовала, что ее возносит кверху, в башню. Первое, что она увидела, выйдя из лифта, был приоткрытый шкафчик с джином. Значит, это не он сам, подумала она, а другие, и они его ограбили. У нее по коже побежали мурашки, как всегда, когда она вспоминала о «насильственном вторжении», и кулаки сами сжались.
   Но черная железная шкатулка оказалась на месте, а вот джин — нет, не хватало нескольких бутылок. Перл подняла шкатулку — тяжелая, деньги все здесь, или почти все.
   Еще навязчивей, чем раньше, стало ощущение, что со всех сторон к ней тянется что-то безобразное, бесцветное — колдовское. Шкатулку она держала обеими руками. Он исчез. Может, умер, может, канул в черную пучину наркоманства. Так или иначе, исчез из этого мира, покинул свой дом, и залитые солнцем крыши, и трубы, и отдаленные двойные шпили. И она, значит, тоже покинута — она, которая убиралась у него и помалкивала на все его чудачества, а ведь от него пахнет, и еще этот запах джина, и вина, и устриц.
   Ей вспомнился номер телефона у нее в сумке. Ленард бы ей посоветовал, Ленард, с его добрыми, ранимыми глазами, смешной уличной речью и негритянской походочкой. Он бы сказал, как ей поступить. Самая его нормальность — залог ее спасения. Но тут в памяти у нее мелькнуло, что в том огромном многоквартирном доме, где они раньше жили — по десять, двенадцать человек на квартиру, — Ленард Мур, люди рассказывали, ходил с Беверли Холландером то в подвал, то на чердак... Больше она не могла ни о чем думать. Над шкафчиком на полке в ряд стояли книги в темно-зеленых переплетах, «Полное собрание сочинений Ч. Диккенса». В глаза бросилось название: «Записки Пикквикского клуба», эту книжку она когда-то читала, и на минутку она ясно увидела перед собой, словно побывала там, типичный английский пейзаж, и старую громоздкую карету, и смеющихся пожилых джентльменов.
   Она отвернулась, поглядела в окно. Очертания домов были чисты и четки, как стрелки часов, и улицы пересекались, точно продуманные доводы. Она подошла к окну вплотную, глаза прищурены, щеки разгорелись. Сегодня суббота, но напротив, где поселились своей компанией хиппи, ни малейших признаков жизни. Спят, наверно, вповалку на грязных матрасах. Они возмущали ее, пьяницы и разносчики заразы, и все-таки, представляя себе, как они лежат там кучей, будто заблудшие дети, голые руки бахромой свешиваются вниз, еды приличной нет, а в буфете, где должно бы храниться серебро, у них оружие и запчасти, — воображая себе все это, она испытывала жалость, не так к ним, как ко всем вообще погубленным жизням и исковерканным душам, уже не доступным страданию.