— Он еще нам заплатит, Горас, вот увидишь, — шепотом посулилась она, хотя рядом, конечно, никого не было. Ее муж уже двадцать лет как умер, ровно двадцать лет исполнится в канун Дня всех святых. Умер от разрыва сердца. С ним в комнате кто-то был, но успел уйти до того, как она вошла.
   Автомобиль племянницы все еще ворчал под окнами, но сама Вирджиния уже была в доме: старуха слышала голоса. Странно, подумала она, что Вирджиния оставила мотор включенным и жжет бензин по шестьдесят центов галлон, но она тут же вспомнила, что иногда, если выключить мотор, машина потом не заводится. В прошлое воскресенье, когда они заехали после церкви (это Салли была в церкви, а не они; Льюис — атеист), им добрых два часа пришлось биться с мотором, пока заработал. Не машина, а какой-то ужас, старый «шевроле» с четырьмя дверцами (у них с Горасом были «бьюики»). Но ведь Вирджиния и ее муж бедны. Муж Вирджинии, Льюис Хикс, — туп и нерадив, так по крайней мере считала Салли Эббот, но она его за это не осуждала: в конце-то концов, в этой стране каждый волен жить по-своему. У него имелась совсем незначительная, но все же примесь индейской крови. Его пра-пра-пра-прадед был метис, это хорошо известно. Льюис в школе не пошел дальше восьмого класса, да и теперь исполнял разную мелкую работу: кому крыльцо покрасить, починить старый насос, перекрыть дранкой крышу амбара или дровяного сарая, вставить сетку в окна или зимние рамы, а зимой — посадить на клей старинную раму для картины или переплести заново тростниковую мебель. Когда-то, уж много лет тому назад, когда она открыла антикварную торговлю, он и ей немного помогал. Этот их «шевроле», сизый, с коричневыми заплатами, он просто опасен для жизни, она лично на нем ездить отказывалась. Появляться в нем на проезжей улице, да за это штрафовать надо! Корпус проржавел до дыр, ногу просунуть можно, левая передняя фара уже много месяцев как разбита, сзади кто-то примял им багажник, и крышка держится на проволоке.
   Салли стояла и двумя руками скручивала в жгут платок, словно выжимала после стирки, — непонятно было, о чем это они так долго разговаривают, Джеймс и Вирджиния. Давно пора отвезти Дикки домой спать, ведь завтра в школу. Она, сама не зная зачем, подхватила со столика книжку и подошла вплотную к высокой узкой двери в коридор — к той самой, что Джеймс запер (в комнате были еще две двери: одна в чулан, другая, за кроватью, открывалась на чердачную лестницу), может быть, удастся расслышать, что они говорят. Но ничего не было слышно. Даже приложившись здоровым ухом к филенке, она улавливала только невнятное бормотанье да тонкую дрожь древесины — верно, обычный домашний полуночный разговор, она, конечно, пересказывает ему сплетни, которые принесла со своего собрания, а он разве ввернет иногда словцо-другое, чтобы она подольше не уходила, как всякий старый отец, а на полу перед камином или же на пухлой плюшевой кушетке свернулся калачиком и спит маленький Дикки, прижимая к себе одноглазого плюшевого калеку-пса.
   Салли ясно представляла себе сейчас племянницу Вирджинию, как она стоит, вся в гриме: румяна, губная помада, накладные черные ресницы, сухие увядшие крашеные волосы взбиты надо лбом высокой золотой волной, в пальцах сигарета — нервы у нее никуда не годятся, да и как же иначе: вырасти у такого полоумного дурака-отца, да еще брат у нее, бедняжка, покончил с собой, а потом выйти за этого Льюиса! — ногти бордовые, того же оттенка, что и помада, не точно повторяющая очертания губ, — помадный след, в полоску, как отпечаток пальца, останется и на фильтре ее сигареты. Вирджиния недурна — для женщины тридцати восьми лет. По счастью, ей досталась не узкая, продолговатая голова Пейджей, а круглая, широкая, как у матери, Джеймсовой жены Арии, и такой же двойной подбородок. Джинни всегда была хорошая девочка и выросла хорошая, в свою простушку-мать, покойницу. Блэкмерская кровь. Джеймс Пейдж явно еще не признался ей, что упился до безобразия и горящей головней загнал родную восьмидесятилетнюю сестру в ее спальню, да и запер, будто сумасшедшую. Уж Вирджиния сказала бы ему кое-что, если бы узнала об этом. Видно, старый осел еще не собрался с духом. А ведь небось сделает вид, будто гордится своим поступком — может, он даже и впрямь гордится, кто его знает. Он всегда, что ни сделает, тут же и признавался, с самых первых дней, как научился говорить. Честность свою доказывал. Она опять прижала ухо к двери. Внизу по-прежнему тихо бормотали. Она отвела голову, выпрямилась, поджала губы с досадой, рассеянно шлепая книжкой по левой ладони и думая о мести.
   В комнате пахло яблоками. У него их двенадцать бушелей хранится на чердаке, там зимой холодно, но не слишком. Теперь-то ей не до запахов, но вообще-то яблочный дух ей нравится, она даже иной раз открывала на ночь чердачную дверь, чтобы он по узкой деревянной лесенке стекал к ней в комнату и окружал ее постель. Он напоминал ей детство, прошедшее в этом же доме. Здесь была тогда комната Джеймса. А она спала внизу, в комнатке позади кладовки. Пол в доме, сбитый из широких сосновых половиц, уже и тогда был немного покатый, ночью вся мебель норовила съехать в одну сторону. И старая дубовая конторка и большой книжный шкаф стояли здесь же, только книги были другие — эти бог весть откуда взялись, может быть, после Джеймсовой тещи остались: «Путешествия по частной жизни великих людей», «Домашняя энциклопедия», «Новая фармакопея», «Блайтдейлский роман» Натаниеля Готорна, «Выучка злых собак» и с десяток растрепанных религиозных песенников. Темно-серые часы тогда красовались внизу, на каминной полке, и бой у них еще работал.
   Она спохватилась, что все еще держит в руке ту книжку, подумала: вот странно-то. И покачала головой. Может быть, почитать еще немного? На темно-серых часах было уже без двадцати час, но спать ей, как ни удивительно, не хотелось нисколько. Наверно, у нее открылось второе дыхание; а может быть, все дело в том, что она вообще теперь спала очень мало, так только, сама себя обманывала: положит голову на подушку, глаза закроет, мысли плывут — чем не сон. Да, она прочитает еще две-три страницы, решила она. Она ведь не ребенок, какая-то дурацкая книжка ее не развратит. И неизвестно еще, что лучше, если разобраться: книга, которую читаешь с улыбкой, пусть в ней и встречаются не подлежащие упоминанию всякие там постельные дела и самоубийства, или же написанные чеканной прозой разные мрачные суждения и жуткие пророчества, которые на поверку все равно чушь собачья. «Покажи мне, Горас Эббот, книгу, — строго потребовала она, — чтобы в ней содержались проникновения в глубины человеческой души, неизвестные восьмидесятилетней женщине!» Призрак помалкивал. Вот то-то. Сейчас она устроится под одеялом, а милый Горас может на нее не смотреть.
   Старуха успела сделать только один шаг к своей кровати, и тут внизу послышался шум. С выражением злобной, можно даже сказать, маниакальной радости на лице она метнулась обратно к двери и приникла ухом к филенке.
 
   Но раз в жизни случилось так, что старуха неверно угадала душевное состояние брата. Дело в том, что старик именно хотел рассказать дочери, как он поступил с сестрой, и несколько раз наводил на это разговор, но так почему-то и не сумел, а простоял пень пнем и, когда дочка поднялась и взяла на руки Дикки, чтобы отнести в машину, решил, что и бог с ним. Вот каким образом вышло, что рассказал Джинни о его поступке внучек Дикки. Она несла мальчика к машине, ноги у него болтались, бледные веки были опущены, под локтем зажат многострадальный Нюх.
   — Ну, как поживает мой хороший малыш? — задала Джинни вопрос, который повторяла каждый вечер с тех пор, как они его усыновили и привезли домой. И он, как всегда, промычал в ответ и потерся щекой об ее волосы. Впереди них в темноте, где кончался освещенный, осыпанный листьями газон, урчал и лязгал серый «шевроле» с разбитой фарой, извергая клубы выхлопов такой ядовитой густоты, что казалось: позади него тлеет куча палых листьев. Как раз когда старик уже не мог их услышать, мальчик сказал:
   — Дедушка гнал тетю Салли по лестнице палкой.
   Вирджиния Хикс встала как вкопанная, рот у нее приоткрылся, глаза расширились, и с выражением горестным и бесконечно усталым она откинула голову, чтобы заглянуть в лицо сына. Но ей видно было только ухо и часть шеи. Не то чтобы с сомнением, а с горьким недоумением Джинни переспросила:
   — Палкой?
   Дикки кивнул.
   — Головешкой из камина. И запер в спальне.
   Джинни, прижимая мальчика, обернулась и посмотрела на отца полными слез глазами.
   — Папа, ну как же так?
   Она увидела, как старик выпрямил спину, выпятил длинный подбородок, готовясь, как обычно, к воинственной обороне. И одновременно почувствовала, как у нее на руках испуганно встрепенулся Дикки — теперь ему влетит от деда, слишком поздно догадалась она. Мальчик и старик заговорили одновременно. Отец сердито крикнул:
   — Она давно напрашивалась! И первая начала!
   А Дикки попросил:
   — Мама, я хочу подождать в машине.
   — Нельзя тебе ждать в машине, — резко ответила она. — Отравишься газом. — И пошла с ребенком на руках обратно к дому.
   — Ты, Джинни, не суйся не в свое дело, — надменно и в то же время жалобно сказал ей отец, встав грудью на пороге, хотя и он и она знали, что он все равно не выдержит, пропустит. — Мы с твоей теткой Салли сами разберемся, а больше никого это не касается.
   — Господи боже мой, — только и произнесла она, идя прямо на него и бессознательно используя Дикки в качестве щита, и старик попятился с порога. Она прошла прямо в гостиную, опустила Дикки на кушетку, рассеянно сунула ему под голову атласную подушку, подала Нюха и решительными шагами вышла обратно к отцу. Он по-прежнему стоял у порога кухни, насупившись, горбоносый и совершенно сумасшедший, и держал входную дверь распахнутой. Джинни плотно закрыла за собой дверь в гостиную. — Что, черт возьми, тут происходит? — спросила она.
   — Здесь мой дом, — ответил ей отец. — Ежели Салли не по нраву, как я здесь живу, пусть сделает милость выкатывается.
   — Это ваш родительский дом. — Джинни тряхнула головой и уставила руки в боки. — У нее на него столько же прав, как и у тебя.
   — Вот и неправда! — Возмущение в его голосе прозвучало тверже, потому что тут-то двух мнений быть не могло. — Мне его оставили, и я всю жизнь в нем прожил!
   — И напрасно его тебе оставили. — Она повысила голос. — Несправедливо, сам знаешь. Почему одному ребенку — все, а другому — ничего?
   — Салли была богатая. С этим зубным врачом своим, — по-детски ехидно сказал он.
   — Ну пусть была. Да теперь-то нет, верно? Если б они знали, что он умрет молодым и тетя Салли на столько лет его переживет, они бы оставили дом вам обоим. По справедливости.
   — По справедливости так, да по закону эдак, — пробормотал он уже менее самоуверенно.
   — Как не стыдно! — обрушилась на него дочь. Он чуть-чуть приподнял плечи, собрал в трубочку широкий тонкогубый рот, повел глазами вправо и влево, будто загнанный в угол кролик; и при виде всего этого, как она ни возмущалась, сердце ее наполнилось жалостью к старому безумцу. Он был не из тех, кто стоит на своем против очевидности, а в вопросе о правах она его полностью опровергла, это они оба понимали. Он вдруг спохватился, что держит дверь открытой, напускает в дом октябрь.
   — Ступай отопри ее, отец, — сказала Джинни. У нее дергался мускул на правой щеке, и она вдруг изумленно заметила, что точно такой же мускул дергается и у него. От этого у нее почему-то больно сжалось сердце. Ей захотелось заплакать, захотелось обхватить его руками, как бывало когда-то в детстве. Господи, подумала она, как все ужасно в жизни. Слезы наполнили ей глаза. И еще она подумала: куда же это, черт возьми, подевались мои сигареты?
   Он скрестил на груди руки, большими пальцами внутрь, а остальными четырьмя прикрывая локти, — пальцы были корявые, негнущиеся, пальцы фермера с раздутыми артритными суставами, в царапинах и ссадинах, один палец обрублен ниже ногтя: не поладили с соломорезкой. А ведь Джинни еще помнила, как у него волосы были не белоснежные, а коричневые, будто гуталин. Он стоял и молчал, плотно сжав губы и устремив чуть косящие глаза не в лицо ей, а куда-то в сторону, на желтую стену. Мог бы так простоять хоть целый год, если бы только захотел.
   — Отец, — повторила она строже, — ступай выпусти ее.
   — Нет уж! — ответил он и решительно вперил в нее глаза. — Да потом, она небось спит.
   Он повернулся, решительно прошел через кухню, звонко топая железными подковками башмаков, и вынул из буфета стакан. Подняв, придирчиво осмотрел на свет, будто опасался, что тетя Салли могла оставить его грязным, хотя опрятнее нее не было на свете хозяйки, и он это отлично знал. Потом, со стаканом, подошел к холодильнику, достал льда из голубой пластмассовой коробки и, наконец, поднес стакан со льдом к высокому угловому шкафику, где у него хранилось виски.
   — Тебе не кажется, что с тебя на сегодня хватит? — спросила она.
   Он вздернул голову и посмотрел на дочь искоса, кипя негодованием.
   — За весь вечер один стакан я выпил, и больше ни полглотка, понятно?
   И это, она знала, была правда. Во-первых, он в своей жизни не сказал слова лжи, а во-вторых, много пить было не в его привычках: он прошел один раз через это и бросил. Она, поджав губы, смотрела, как он наливает виски, разбавляет водой. Интересно, который час, думала она, и где, черт возьми, мои сигареты? Она помнила, что последний раз держала их в руках, когда шла поднимать Дикки, чтобы отнести его в машину. Словно въявь, увидела, как кладет пачку на каминную полку. Ни слова не говоря, она открыла дверь и прошла в гостиную. Дикки крепко спал. Она протянула руку за сигаретами. В это время зазвонил телефон. Это Льюис, подумала она. О господи.
   — Тебя! — крикнул отец из кухни.
   Телефон стоял на расстрелянном телевизоре. Она вытряхнула из пачки сигарету и подняла трубку.
   — Алло! — Она вытащила спичку и торопясь чиркнула. На спичечной этикетке была картинка «Бостонское чаепитие». Всюду это двухсотлетие, куда ни посмотришь. Совсем, что ли, рехнулись люди? — Алло? — повторила она в трубку. Руки у нее дрожали.
   — Это ты, Джинни? — спросил Льюис сонным, растерянным голосом, словно это она ему позвонила, а не он ей.
   — Привет, Льюис.
   Она торопливо затянулась. Подумала: благодарю бога за сигареты; потом, вспомнив про отца и тетю Салли, еще: благодарю бога за рак! Негромко, чтобы не разбудить Дикки, она сказала:
   — Милый, я еще здесь, у отца. У них вышла маленькая неприятность, и я...
   — Я тебя плохо слышу! — крикнул Льюис.
   — У них тут вышла неприятность, — повторила она громче.
   — Неприятность?
   — Ничего серьезного. Отец и тетя Салли...
   Она не договорила, по спине у нее вдруг пробежал холодок. В чем дело, осозналось не сразу: во дворе заглох мотор машины.
   — Джинни! Ты меня слушаешь?
   Она глубоко затянулась сигаретой.
   — Да. Я тебя слушаю.
   — Джинни! Твой автомобиль заглох! — крикнул отец из кухни.
   Она сжала левый кулак и возвела глаза к потолку.
   Льюис спрашивал:
   — С тобой ничего не случилось, Джинни? — И не то чтобы в осуждение, к осуждению он был неспособен, а словно бы сообщая новость, быть может для нее небезынтересную, сказал: — Уже полвторого ночи.
   — Да, я знаю, — ответила она. — Милый, я буду дома, как только смогу. А ты ложись и спи.
   — Дикки не болен?
   — Нет, нет, Дикки в порядке. Ты спи спокойно.
   — Ладно, душа моя, — сказал Льюис. — Ты там долго не задерживайся. — Это не было, разумеется, приказом, он приказывать не умел никому, даже своим собакам. Просто добрый совет. — Так спокойной ночи, душа моя.
   — Да, да, спокойной ночи, милый.
   Она опустила трубку и заметила, что Дикки открыл глаза и смотрит на нее.
   — Ты спи, — распорядилась она, указывая на него пальцем. Он тут же зажмурился.
   Вернувшись на кухню к отцу, Джинни сказала:
   — Ну что, отец, ты будешь отпирать дверь или мне это сделать?
   — Видать, тебе придется, больше некому.
   Он поджал губы и заглядывал в стакан, разбалтывая лед. Не бог весть что, но все-таки больше, чем она надеялась.
   — Где ключ? — спросила она.
   — Должно быть, в пепельнице на телевизоре, — ответил он. — Где всегда.
   Она пошла, взяла ключ и, вернувшись в кухню, подошла к двери на лестницу. Но на пороге задержалась, оглянулась на отца и спросила:
   — Что она, по-твоему, сделала такого ужасного?
   — Болтала, — ответил он.
   — Болтала, — как эхо повторила она. И замолчала выжидательно, слушая шорох часов над плитой.
   — Наговорила много такого, что негоже слушать малому дитяти.
   Он отпил глоток виски. Стакан он держал неловко, локоть наружу, будто пил из ковша.
   — А если к примеру?
   — Неинтересно вспоминать.
   — Мне было бы интересно, — сказала Джинни, вздернув брови. Она подбросила и поймала ключ той же рукой, где у нее была пачка сигарет. Но ей был знаком этот его упрямый, самоуверенный вид. Судный день наступит и пройдет, а он все так же будет стоять, будто сноп на ветру, и не прибавит больше ни слова.
   — Можно лошадь силком подвести к воде, но пить ее на заставишь, — сказал он.
   — Лошадь — или мула, — вздохнула она и поднялась по лестнице. Она отперла замок, повернула и потянула ручку, потом толкнула дверь от себя. Ничего не получилось. Дверь была заперта изнутри на задвижку.
   — Тетя Салли, — тихо позвала она.
   Никакого ответа.
   Она подумала немного, потом легонько стукнула в дверь. Прислушалась, повернув голову.
   — Тетя Салли! — позвала снова.
   — Я сплю, — послышалось из комнаты.
   — Тетя Салли, ты не спишь, ты же разговариваешь.
   — Я разговариваю во сне.
   Джинни еще подождала. Ничего. Потом опять позвала:
   — Тетя Салли! У тебя свет горит. Мне видно из-под двери.
   И опять постояла, повернув голову, прислушиваясь, как воробей. Как будто бы за дверью скрипнула половица, а так — ничего.
   — Оба вы помешанные, — сказала Джинни.
   Никто не отозвался.
   Она чуть было снова не заперла дверь, но все-таки передумала и сказала:
   — Ну хорошо. Сиди там и дуйся. Надумаешь выйти, имей в виду, что дверь отперта.
   Прождала еще полминуты, но старуха не пожелала ответить, и тогда она прошла дальше по коридору, зашла ненадолго в ванную, потом спустилась обратно в кухню. Отца там уже не было. Она пошла в гостиную и хотела было положить ключ обратно в пепельницу, но передумала и сунула к себе в карман, а то еще, чего доброго, старик снова вздумает запереть дверь, — хотя, если уж он что затеял, этим его не остановишь, он может и гвоздем забить. С него вполне станется.
   — Отец! — позвала она.
   — Я уже лег, — отозвался он.
   Он спал в комнате за гостиной, в годы ее детства там гладили белье. Она прошла мимо спящего на кушетке Дикки, повернула ручку, приоткрыла дверь и заглянула к отцу. У него было темно.
   — Долго тебе лежать не придется, если я не смогу завести машину, — сказала она.
   — Не сможешь завести машину, тогда ступай переночуй у тети Салли, — с язвительным смешком ответил он.
   — Как бы не так, черт возьми. Ты мне тогда лошадей заложишь.
   — Не забудь свет погасить!
   Они оба услышали, как наверху тетя Салли спустила воду в уборной.
   Но машина неизвестно почему завелась со второй попытки. Джинни вернулась в дом за Дикки, выключила свет, задвинула камин экраном — отец никогда им не пользовался, зря, мол, тепло пропадает, — перенесла ребенка с игрушкой в машину и уехала домой.
 
   Старуха у себя в комнате слышала, как она отъезжала, и улыбалась злорадно, ну в точности как ведьма из телепередачи — об этом сходстве она сама знала и ничего не имела против, отнюдь! Сколько лет старалась быть доброй христианкой, как положено, честь по чести, а много ль ей это дало? Телевизор с выбитым нутром да кривую бедную спаленку, куда она работницу бы не поместила, если бы все еще была хозяйкой в своем доме; в этой комнате, чуть только ветер посильнее, сквозняки гуляют — даже двери дрожат, и вообще такой вредный воздух, что ее бальзамин в зеленом керамическом горшочке — он у нее дома рос, можно сказать, сам по себе, а тут, вот пожалуйста, почти засох, и, что она с ним ни делает, проку чуть. Нет уж, она будет читать этот дешевый романчик, и наплевать ей, что о ней подумают.
   Она открыла книжку на том месте, где остановилась, закрыла глаза — ну только на одну минуточку — и сразу же заснула.
 
   Было утро, когда она проснулась, и Джеймс стучал в дверь и звал ее. В окне была гора, телесно-розовая в лучах рассвета. Воздух в комнате холодил горло. Пахло зимой.
   — Ты собираешься вставать завтракать? — спрашивал Джеймс. А подразумевалось, она знала: собираешься вставать и готовить ему завтрак? Ха! Пока она у него не поселилась за стряпуху и домоправительницу, он постоянно болел из-за того, что плохо питался: все только жареное, и никаких овощей, мучился запорами дни и ночи, так и ходил, перегнувшись в пояснице, разогнуться не мог от резей. Она снова представила себе его с головней в руке, глаза точно у пьяного дикаря-индейца — он хотел убить ее, кровную свою сестру, у которой ни друга, ни заступника на всем белом свете!
   — Салли! Слышишь ты меня?
   Она решила молчать, как ночью с Джинни. В жизни так уж устроено: когда люди знают твои чувства, они на тебя всегда могут повлиять.
   Вдруг она вспомнила про яблоки на чердаке и обрадовалась. Какое-то время можно будет питаться яблоками. Так что идти готовить завтрак ее ничто не вынуждает. От радости она даже забыла свое решение помалкивать. И крикнула в ответ:
   — Мне есть не хочется, Джеймс! — Она подождет, пока он выйдет из дому в коровник или куда там ему нужно утром по хозяйству, а тогда спустится, сварит себе яйцо в мешочек и поджарит тосты. — Сегодня что-то не хочется!
   Ясно? Вот то-то. Она представила себе, как он стоит там за дверью, трет длинный, заросший подбородок, седые мохнатые брови вздернуты, глаза смотрят в пол.
   — Все-таки тебе придется выйти раньше или позже. Хотя бы по нужде, — сказал он наконец.
   Об этом она тоже думала. Придется, это верно. И желательно раньше, а не позже. Можно будет сходить в уборную, пока он занят по хозяйству, но все остальное время... Тут ее взгляд — а она шарила глазами по комнате, подыскивая, что бы такое ответить, — остановился на старом умывальнике у двери, ведущей на чердак, и она поняла, что победа за ней. Там внутри, внизу под стопкой тряпок и полотенец, лежит старое судно Арии, а сверху на умывальнике, возле деревянной лирообразной вешалки для полотенец, выглядывает из-за керосиновой лампы почти что непочатая коробка бумажных салфеток. Он хотел войны? Войну он и получит. Теперь она может выдержать любую осаду!
   — Все равно, Джеймс, мне что-то не хочется есть! — торжествующе отозвалась она.
   Опять минуту длилось молчание. Она прислушивалась, не дыша, улыбаясь.
   — Ну, будь я проклят, — сказал он больше дверной ручке, чем ей. И на этот раз она услышала его удаляющиеся шаги, сено-солома, сено-солома, ать-два, неторопливо, по коридору, мимо ванной и вниз по лестнице на кухню.
   — Ну, разрази меня гром! — произнес Джеймс Пейдж, когда спустился на кухню. Кот испуганно шмыгнул прочь. Ишь, старая, затеяла тут в игрушки играть, а все равно, как есть, так есть, рассуждал он. Он готов согласиться, что по справедливости дом столько же ее, сколько его, Джинни верно сказала, — хотя не у всякого на его месте достало бы великодушия это признать. Документы-то выправлены на его имя. Так что по закону у нее за душой, кроме одежки, ничегошеньки нету. Ну, да ладно уж. Закон законом, а справедливость справедливостью. И он признает за нею некоторое, так сказать, моральное право. Но ведь и у него тоже есть права. Что же она воображает, будто может отнять у него дом и, как эти дармоеды чертовы на пособиях, валяться целый день в постели, точно свинья в луже? Ну, это мы еще посмотрим!
   Он упрямо выставил лоб, хмуря брови и потирая подбородок — левая его рука теребила в кармане змеиную головку, — потом, приняв решение, пошел в гостиную за ключом. Убедился с улыбкой, что этого ключа в пепельнице нет (там хранились еще другие ключи, наперсток, несколько монет и пуговиц). Мог бы с самого начала догадаться, что Джинни его унесет. И она могла бы догадаться, что все равно у него есть второй ключ. Ко всему всегда есть по два ключа — таков непреложный закон вселенной. В данном случае второй ключ хранился в коробке из-под обуви в правом верхнем ящике стола.