Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: "Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!"
   И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идет, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, - поднимается и идет во мрак холод, даже не вспомнив о нем, даже не заметив его.
   Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:
   - Нет! Нет! Не уходи!
   И, отвернувшись, сел на свое обычное место по другую сторону камина.
   Так они сидели молча.
   И Сомс думал: "Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?"
   Он снова взглянул на нее, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил ее, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.
   Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.
   Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.
   Голодная кошка терлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: "Страдание! Когда оно кончится, это страдание? ".
   У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: "Я здесь хозяин!" И Сомс прошел дальше.
   Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц несся перезвон колоколов, "практиковавшихся" в ожидании пришествия Христа, - звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: "Разведись с ней, выгони ее из дому! Она забыла тебя! Забудь ее и ты!"
   Если б только он мог внять внутреннему голосу: "Отпусти ее, она много страдала!"
   Если б только он мог внять желанию: "Сделай ее своей рабой, она в твоей власти!"
   Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: "Не все ли равно!" Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.
   Если б только он мог сделать что-то не рассуждая!
   Но он не мог забыть; не мог внять ни внутреннему голосу, ни внезапному проблеску мысли, ни желанию; это слишком серьезно, слишком близко касается его - он в клетке.
   В конце сквера мальчишки-газетчики зазывали покупателей на свой вечерний товар, и их призрачные нестройные голоса перекликались со звоном колоколов.
   Сомс зажал уши. В голове молнией мелькнула мысль, что - воля случая и не Боснии, а он мог бы умереть, а она, вместо того чтобы забиться в угол, как подстреленная птица, и смотреть оттуда угасающими глазами...
   Он почувствовал около себя что-то мягкое: кошка терлась о его ноги. И рыдание, потрясшее все его тело, вырвалось из груди Сомса. Потом все стихло, и только дома глядели на него из темноты - ив каждом доме хозяин и хозяйка и скрытая повесть счастья или страдания.
   И вдруг он увидел, что дверь его дома открыта и на пороге, чернея на фоне освещенного холла, стоит какой-то человек, повернувшись спиной к нему. Сердце его дрогнуло, и он тихо подошел к подъезду.
   Он увидел свое меховое пальто, брошенное на резное дубовое кресло, персидский ковер, серебряные вазы, фарфоровые тарелки по стенам и фигуру незнакомого человека, стоящего на пороге.
   И он спросил резко:
   - Что вам угодно, сэр?
   Незнакомец обернулся. Это был молодой Джолион.
   - Дверь была открыта, - сказал он. - Могу я повидать вашу жену? У меня к ней поручение.
   Сомс посмотрел на него искоса.
   - Моя жена никого не принимает, - угрюмо пробормотал он.
   Молодой Джолион мягко ответил:
   - Я не стану ее задерживать.
   Сомс протиснулся мимо него, загородив вход.
   - Она никого не принимает, - снова сказал он.
   Молодой Джолион вдруг посмотрел мимо него в холл, и Сомс обернулся. Там, в дверях гостиной, стояла Ирэн; в ее глазах был лихорадочный огонь, полураскрытые губы дрожали, она протягивала вперед руки. При виде их обоих свет померк на ее лице; руки бессильно упали; она остановилась, словно окаменев.
   Сомс круто обернулся, поймав взгляд своего гостя, и звук, похожий на рычание, вырвался у него из горла. Подобие улыбки раздвинуло его губы.
   - Это мой дом, - сказал он. - Я не позволю вмешиваться в мои дела. Я уже сказал вам, и я повторяю еще раз: мы не принимаем.
   И захлопнул перед молодым Джолионом дверь.
   ПРИМЕЧАНИЕ
   1. Удачное словцо (франц.)
   2. Театр в Лондоне.
   3. Jolly - веселый (анг.).
   4. Старомодная (франц).
   5. Дорожка для верховом езды в Хайд-парке.
   6. Repondez s'il vous plait - просьба ответить (франц.).
   7. Фешенебельный квартал лондонского Вест-Энда.
   8. Целиком, с начала до конца (латинский юридический термин)
   9. Верхняя часть герба, венчающая шит (обычно - корона).
   10. Почетный титул наиболее видных адвокатов; их мнение в глазах судьи более веско, чем мнение простого, "не королевского" адвоката. В суде надевают шелковую мантию.
   11. Близнецы из "Комедии ошибок" Шекспира.
   12. Цепь соединенных между собою прудов в Хайд-парке.
   13. Департамент государственных сборов.
   Джон Голсуори
   Сага о Форсайдах: Последнее лето Форсайда
   Изд. "Известия", Москва, 1958 г.
   Перевод М. ЛОРИЕ
   OCR Палек, 1998 г.
   И жизни летней слишком срок недолог.
   Шекспир
   I
   В последний день мая, в начале девяностых годов, часов в шесть вечера, старый Джолион Форсайт сидел в тени дуба перед террасой своего дома в Робин-Хилле. Он ждал, когда его начнут кусать комары, чтобы только тогда оторваться от созерцания дивного дня. Его худая темная рука, исчерченная выступающими синими жилами, держала конец сигары в тонких пальцах с длинными ногтями; острые гладкие ногти сохранились у него с тех времен начала царствования Виктории, когда ни к чему не прикасаться, даже кончиками пальцев, считалось признаком хорошего тона. Его выпуклый лоб, большие белые усы, худые щеки и длинный худой подбородок были прикрыты от заходящего солнца потемневшей панамой. Он положил ногу на ногу; во всей его позе было спокойствие в особое изящное благородство старика, который каждое утро душит шелковый носовой платок одеколоном. У ног его лежал косматый коричневый с белым пес, притворяющийся шпицем, пес Балтазар, в отношениях которого со старым Джолноном первоначальная взаимная антипатия с годами сменилась привязанностью. У самого кресла были качели, а на качелях сидела одна из кукол Холли по имени "Алиса-глупышка"; она свалилась всем телом на ноги, а носом зарылась в черную юбку. Алисой всегда пренебрегали, и ей было все равно, как бы ни сидеть. Ниже старого дуба газон круто сбегал по склону, тянулся до папоротников, а дальше, переходя в луг, спускался к пруду, к роще и к "виду" - "прекрасному, замечательному", на который пять лет назад, сидя под этим самым деревом, загляделся Суизин Форсайт, когда приезжал сюда с Ирэн посмотреть на дом. Старый Джолион слышал об этом подвиге своего брата, об этой поездке, которая получила громкую известность на Форсайтской Бирже. Суизин! Вот ведь взял да и умер в ноябре, всего семидесяти девяти лет от роду, вновь вызвав этим сомнение в бессмертии Форсайтов, которое впервые возникло, когда скончалась тетя Энн. Умер! И остались теперь только Джолион и Джеме, Роджер и Николае, да Тимоти, Джули, Эстер, Сьюзен. И старый Джолион думал: "Восемьдесят пять лет! А я и не чувствую - разве только когда эта боль начинается".
   Его мысли отправились странствовать в прошлое. Он перестал ощущать свой возраст с тех пор, как купил злополучный дом своего племянника Сомса и поселился в нем здесь, в Робин-Хилле, три года назад. Словно он становился все моложе с каждой весной, живя в деревне с сыном и, внуками - Джун и маленькими, от второго брака, Джолли и Холли, - живя далеко от грохота Лондона и кудахтанья Форсайтской Биржи, не связанный больше своими заседаниями, в сладостном сознании, что не надо работать, достаточно занятый усовершенствованием и украшением дома и двадцати акров земли при нем и потворством фантазиям Джолли и Холли. Все ушибы и ссадины, накопившиеся у него на сердце за время долгой и трагической истории Джун, Сомса, его жены Ирэн и бедного молодого Босини, теперь зажили. Даже Джун наконец стряхнула с себя меланхолию - это доказывало путешествие - по Испании, в которое она отправилась с отцом и мачехой. Необыкновенный покой воцарился после их отъезда, дивно хорошо было, но пустовато, потому что с ним не было сына. Джо был ему теперь постоянным утешением и радостью - приятный человек; но женщины - даже самые лучшие - всегда как-то действуют на нервы, если только, конечно, ими не восхищаешься.
   Вдалеке куковала кукушка; лесной голубь ворковал с ближайшего вяза на краю поля, а как распустились после покоса ромашки и лютики! И ветер переменился на югозападный - чудесный воздух, сочный! Он сдвинул шляпу на затылок и подставил подбородок и щеку солнцу. Почему-то сегодня ему хотелось общества, хотелось посмотреть на красивое лицо. Считается, что старым людям ничего не нужно. И та нефорсайтская философия, которая всегда жила в его душе, подсказала мысль: "Всегда нам мало. Будешь стоять одной ногой в могиле, а все, должно быть, чего-то будет хотеться". Здесь, вдали от города, вдали от забот и дел, его внуки и цветы, деревья и птицы его маленького владения, а больше всего - солнце, луна и звезды над ними день и ночь говорили ему: "Сезам, откройся". И Сезам открылся как широко открылся, он вероятно, и сам не знал. Он всегда находил в себе отклик на то, что теперь стали называть "Природой", искренний, почти благоговейный отклик, хотя так и не разучился называть закат - закатом, а вид - видом, как бы глубоко они его ни волновали. Но теперь Природа вызывала в нем даже тоску - так остро он ее ощущал. Не пропуская ни одного из этих тихих, ясных, все удлинявшихся дней, за руку с Холли, следом за псом Балтазаром, усердно высматривающим что-то и ничего, не находящим, он бродил, глядя, как раскрываются розы, как наливаются фрукты на шпалерах, как солнечный свет золотит листья дуба и молодые побеги в роще; глядя, как развертываются и поблескивают листья водяных лилий и серебрится пшеница на единственном засеянном участке; слушая скворцов и жаворонков и олдерейских коров, жующих жвачку, лениво помахивая хвостами с кисточками. И не проходило дня, чтобы он не испытывал легкой тоски просто от любви ко всему этому, чувствуя, может быть, глубоко внутри, что ему недолго осталось радоваться жизни: Мысль, что когда-нибудь - может быть, через десять лет, может быть, через пять - все это у него отнимется, отнимется раньше, чем истощится его способность любить, представлялась ему несправедливостью, омрачающей его душу. Если что и будет после смерти, так не то, что ему нужно, - не Робин-Хилл с птицами и цветами и красивыми лицами - их-то и теперь он видит слишком мало. С годами его отвращение ко всякой фальши возросло; нетерпимость, которую он культивировал в шестидесятых годах, как культивировал баки, просто от избытка сил, давно исчезла, и теперь он преклонялся только перед тремя вещами: красотой, честностью и чувством собственности; и первое место занимала красота. Он всегда многим интересовался и даже до сих пор почитывал "Таймс", но был способен в любую минуту отложить газету, заслышав пение дрозда. Честность, собственность - утомительно это все-таки; дрозды и закаты никогда его не утомляли, только вызывали в нем неспокойное чувство, что ему все мало. Устремив взгляд на тихое сияние раннего вечера и на маленькие золотые и белые цветы газона, он подумал: эта погода как музыка "Орфея", которого он недавно слышал в театре "Ковент-Гарден". Прекрасная опера, не Мейербер, конечно, даже не Моцарт, но в своем роде, может быть, еще лучше; в ней есть что-то классическое, от Золотого века, чистое и сочное, а пение Раволи "прямо как в прежнее время" - высшая похвала, на какую он был способен. Тоска Орфея по ускользающей от него красоте, по любимой, поглощенной адом, - так и в жизни прекрасное и любимое ускользает от нас, - та тоска, что дрожала и пела в золотей музыке, таилась сегодня в застывшей красоте земли. И носком башмака на пробковой подошве он нечаянно пошевелил пса Балтазара, отчего тот проснулся и стал искать блох, ибо хотя считалось, что у него их нет, его никак нельзя было убедить в этом. Кончив, он потерся местом, которое только что чесал, о ногу хозяина и снова затих, положив морду на беспокойный башмак. И в уме старого Джолиона вдруг возникло воспоминание - лицо, которое он видел тогда в опере, три недели назад, - Ирэн, жена его милого племянничка Сомса, этого собственника! Хотя он и не видел ее со дня приема в своем старом доме на Стэнхоп-Гейт, когда праздновалась злополучная помолвка его внучки Джон с молодым Босини, он ее вспомнил сейчас же, так как всегда любовался ею: очень хорошенькое создание. После смерти Босини, любовницей которого она стала, вызвав этим столько нареканий, он слышал, что она сейчас же ушла от Сомса. Одному богу известно, что она с тех пор делала. Вид ее лица в профиль, в ряду впереди него, был единственным за эти три года напоминанием о том, что она вообще жива. О ней никогда не говорили. Однажды, впрочем, Джо сказал ему одну вещь, которая тогда страшно его расстроила. Джо узнал это, кажется, от Джорджа Форсайта, который видел Босини в тумане в день, когда он попал под омнибус, - то, чем объяснялось отчаяние молодого человека, поступок Сомса по отношению к своей жене - гадкий поступок. Сам Джо видел ее в тот вечер, когда узнали о несчастье, видел на одно мгновение, и его слова засели в памяти у старого Джолиона. "Загнанная, потерянная", - назвал он ее. А на следующее утро туда пошла Джун - взяла себя в руки и пошла туда - и горничная со слезами рассказала ей, как ночью ее хозяйка ушла из дому и пропала. Трагическая в общем история! Верно одно: Сомсу так и не удалось снова завладеть ею. И он живет в Брайтоне и ездит в Лондон и обратно так ему и надо, этому собственнику! Ибо если уж старый Джолион не любил кого (как не любил племянника), он своего отношения никогда не менял. Он до сих пор помнил, с каким чувством облегчения услышал тогда весть об исчезновении Ирэн - тяжело было думать о ней, томящейся в этом доме, куда она вернулась, когда Джо ее видел, вернулась, наверное, на минуту, как раненый зверь в свою нору, прочитав на улице в газете "Трагическая смерть архитектора". Ее лицо поразило его тогда в театре - красивее, чем ему помнилось, но точно маска, под которой что-то живет. Еще молодая женщина - лет двадцать восемь, наверно. Ну что ж, по всей вероятности, у нее теперь есть другой любовник. Но при этой слишком вольной мысли ведь замужним женщинам не полагается любить, и одногото раза было более чем достаточно - его нога приподнялась, а с ней и голова пса Балтазара. Догадливый пес встал и взглянул в лицо старому Джолиону. Он словно спрашивал: "Гулять?" - и старый Джолион ответил:
   - Пойдем, старина.
   Медленно, как всегда, они прошли по созвездиям лютиков и ромашек и вступили в папоротники. Эта площадка, на которой сейчас еще почти ничего не росло, была предусмотрительно разбита пониже первого газона, чтобы в сочетании с нижней лужайкой создать впечатление естественного беспорядка, столь важное в садоводстве. Пес Балтазар облюбовал тут камни и землю и иногда находил в норке крота. Старый Джолион всегда нарочно шел этой дорогой, потому что, хотя тут и не было красиво, он решил, что когда-нибудь будет, и часто думал: "Нужно, чтобы приехал Варр и придумал, что тут устроить; он разберется лучше, чем Бич". Растения, как и дома и человеческие недуги, требовали, по его мнению, самого просвещенного внимания. Там жило много улиток, и, если с ним бывали внуки, он кивал на улитку и рассказывал историю про маленького мальчика, который спросил: "Мама, а у сливов бывают ножки?" - "Нет, сынок". - "Ну, так я, значит, улитку съел". И когда они подпрыгивали и хватали его за руку, представляя себе, как улитка проскакивает в горлышко мальчику, глаза его хитро подмигивали. Пройдя папоротники, он открыл калитку, которая вела в первое поле, большое и ровное, где кирпичными стенками было отделено место для огорода. Старый Джолион не пошел туда - огород не подходил к его настроению, - а стал спускаться к пруду. Балтазар, у которого были там знакомые водяные крысы, помчался вперед аллюром пожилой собаки, которая каждый день совершает одну и ту же прогулку. Дойдя до берега, старый Джолион остановился, заметив, что со вчерашнего дня распустилась еще одна лилия; завтра он покажет ее Холли, когда его "детка" оправится от расстройства, вызванного съеденным за обедом помидором; желудочек у нее очень нежный. Теперь, когда Джолли уехал учиться - первый год в школе, девочка почти весь день проводила с ним, и он очень скучал без нее. И еще он ощущал боль, которая теперь часто беспокоила его: немного ныло в левом боку. Он оглянулся вверх, на дом. Право же, этот Босини отлично справился со своей задачей; он сделал бы прекрасную карьеру, если б остался жив. А где он теперь? Может быть, все еще бродит здесь, на месте своей последней работы, своего несчастного романа. Или дух Филипа Босини растворился во вселенной? Кто скажет? Эта собака себе все лапы выпачкает! И он двинулся к роще. Он как-то нашел там очаровательные колокольчики и знал, где они еще доцветали, как кусочки неба, упавшие среди деревьев подальше от солнца. Он миновал стойла и курятники, построенные на опушке, и направился по узкой тропинке в гущу молодых деревьев, туда, где росли колокольчики. Балтазар, снова обогнавший его, тихо зарычал. Старый Джолион подтолкнул его ногой, но пес словно прирос к земле, как раз в таком месте, где его нельзя было обойти, и шерсть на его косматой спине медленно поднялась. От рычания ли и вида ощетинившегося пса, или от ощущения, которое находит на человека в лесу, только старый Джолион и сам почувствовал, словно по спине у него прошел холодок. А потом тропинка свернула, и было там упавшее дерево, поросшее мхом, и на нем сидела женщина. Лица ее не было видно, и он только успел подумать: "Зашла на чужой участок, нужно прибить дощечку", - как она оглянулась. Силы небесные! То самое лицо, которое он видел в опере, женщина, о которой он только что думал! В это смутное мгновение все слилось у него перед глазами, будто призрак, - как странно! Может быть, виной тому косые лучи солнца на ее лиловато-сером платье? А потом она поднялась и стала, улыбаясь, немного наклонив голову набок. Старый Джолион подумал: "Какая она красивая!" Она не говорила, он тоже; и он понял причину ее молчания и оценил его. Ее, несомненно, привело сюда какое-то воспоминание, и она не собиралась выпутываться банальными объяснениями.
   - Не подпускайте собаку близко, - сказал он, - у нее мокрые лапы. Эй ты, сюда!
   Но пес Балтазар подошел к гостье, и она опустила руку и погладила его по голове. Старый Джолион быстро сказал:
   - Я вас видел недавно в опере; вы меня не заметили.
   - О нет, заметила.
   Он услышал в этом тонкую лесть, как будто она добавила: "Неужели вы думаете, что вас можно не заметить?"
   - Они все в Испании, - сказал он Отрывисто. - Я здесь один, ездил в Лондон послушать оперу. Раволи хороша. Вы коровник видели?
   В эту минуту, полную неизъяснимой тайны и даже душевного волнения, он инстинктивно двинулся к этому кусочку собственности, и она пошла рядом с ним. Стан ее чуть покачивался на ходу, как у изящных француженок; ее платье было лиловато-серое. Он разглядел две-три серебряные нити в янтарного цвета волосах - странно, такие волосы, и темные глазе, и теплая бледность лица. Неожиданный, искоса брошенный взгляд этих бархатисто-карих глаз смутил его. Казалось, он возник где-то глубоко, чуть не в Другом мире или во всяком случае у женщины, которая в Том мире живет только наполовину. И он сказал машинально:
   - Где вы теперь живете?
   - У меня квартирка в Челси.
   Он не хотел знать, что она делает, ничего не хотел знать; но, наперекор ему, вырвалось слово:
   - Одна? Она кивнула. Ему стало легче. И пришло в голову, что, если бы не случайная игра судьбы, она была бы хозяйкой этой рощи и показывала бы ее ему, гостю.
   - Все олдернейки, - пробормотал он, - самое лучшее молоко дают. Вот эта красивая. Эй! Мэртл!
   Песочного цвета корова, с глазами такими же мягкими и карими, как у Ирэн, стояла неподвижно: ее давно не доили. Она поглядывала на них уголком блестящих, кротких, равнодушных глаз, и с ее серых губ на солому стекала тонкая нитка слюны. В полумраке прохладного коровника пахло сеном, ванилью, аммиаком; и старый Джолион сказал:
   - Пойдемте в дом, пообедаете со мной. Обратно я вас отправлю в коляске.
   Он видел, что в ней происходит борьба; вполне понятно, с такими воспоминаниями!.. Но он хотел ее общества - хорошенькое лицо, прелестная фигура, красота! Он весь день был один. Возможно, что его глаза были печальны, потому что она ответила:
   - Спасибо, дядя Джолион. С удовольствием.
   Он потер руки и сказал:
   - Вот и отлично. Тогда идемте!
   И следом за псом Балтазаром они стали подниматься по лугу. Солнце светило им теперь почти прямо в лицо, и он видел не только серебряные нити, но и морщинки, достаточно глубокие, чтобы придать ее красоте утонченность (лицо на монете!) - отпечаток жизни, не разделенной с другими. "Проведу ее через террасу, - подумал он. - Она не просто гостья".
   - Что вы делаете целыми днями? - спросил он.
   - Даю уроки музыки, и еще у меня есть занятие.
   - Работа - что может быть лучше, правда? - сказал старый Джолион, подбирая с качелей Куклу и расправляя ее черную юбку. - Я-то уж не работаю. Я старею. А какое это занятие?
   - Стараюсь помочь женщинам, которые попали в беду.
   Старый Джолион не совсем понял.
   - В беду? - повторил он; потом с испугом сообразил, что она подразумевает именно то, что подразумевал бы он сам, если бы употребил это выражение. Помогает лондонским Магдалинам! Какое непривлекательное, страшное занятие! Любопытство пересилило его врожденную стыдливость, и он спросил: - Как? Что же вы для них делаете?
   - Не много. У меня нет лишних денег. Я только жалею их и иногда подкармливаю.
   Невольно рука старого Джолиона потянулась к кошельку. Он сказал поспешно:
   - А как вы с ними знакомитесь?
   - Хожу в одну больницу.
   - В больницу! Ну-ну!
   - Самое грустное, по-моему, это то, что когда-то почти все они были красивы.
   Старый Джолион расправил куклу.
   - Красота! - воскликнул он. - Да, да, печальная история, - и пошел к дому.
   Через стеклянную дверь, приподняв еще не отдернутые портьеры, он провел ее в комнату, в которой обычно изучал "Тайме" и страницы сельскохозяйственного журнала, огромные иллюстрации которого - кормовая свекла и Прочие прелести - служили Холли для раскрашивания.
   - Обед через полчаса. Вероятно, хотите вымыть руки? Пройдите в комнату Джун.
   Он заметил, как жадно она глядит по сторонам; сколько перемен с тех пор, как она в последний раз была здесь с мужем, или с любовником, или с обоими вместе, - он не знал, понятия не имел! Все это было неясно, и он не желал разъяснении. Но сколько перемен! И в холле он сказал:
   - Мой сын Джо, знаете ли, художник. У него прекрасный вкус. Не мой вкус, конечно, но я его не стесняю.
   Она стояла тихо-тихо, обводя взглядом большой холл под стеклянной крышей, служивший теперь гостиной. У старого Джолиона было странное ощущение. Не старается ли она вызвать кого-то из теней этой комнаты, где все жемчужно-серое и серебряное? Он-то предпочел бы золото: веселей и прочнее. Но у Джо французские вкусы, вот комната и получилась такая призрачная, словно в ней стоят дым от папирос, которые он вечно курит, дым, то тут, то там оживленный, точно вспышкой, синим или алым пятком. Он-то мечтал о другом. Мысленно он развесил здесь свои шедевры - натюрморты в золотых рамах, которые он покупал в те времена, когда в картине ценился размер. А где они теперь? Проданы за бесценок! Ибо та непонятная сила, которая заставляла его единственного из Форсайтов, идти в ногу с веком, подсказала ему, что нечего и пытаться сохранить их. Но в кабинете у него до сих пор висели "Голландские рыбачьи лодки на закате".
   Он стал подниматься по лестнице следом за Ирэн, медленно, так как бок побаливал.
   - Вот здесь ванные, - сказал он, - и другие помещения Я велел отделать пол и стены кафелем... Там детские. А вот комната Джо и его жены. Они все сообщаются. Да вы, вероятно, помните.
   Ирэн кивнула. Они прошли по галерее дальше и вошли в большую комнату с узкой кроватью и несколькими окнами.
   - А это моя, - сказал он. На стенах висели снимки детей и акварельные наброски, и он добавил неуверенно: - Работа Джо. Вид отсюда превосходный. В ясную погоду виден Эпсомский ипподром.
   Солнце теперь было низко за домом, и на "вид" опустилась прозрачная дымка, отсвет длинного счастливого дня. Домов почти не было видно, но поля и деревья слабо поблескивали, сливаясь вдали.
   - Местность меняется, - сказал он отрывисто, - но она останется, когда нас уже не будет. Слышите - дрозды; птицы тут хороши утром. Я рад, что разделался с Лондоном.
   Ее лицо было у самого оконного стекла; Джолиона поразило его унылое выражение. "Хотел бы я, чтобы она выглядела повеселее, - подумал он. Красивое лицо, но грустное" И, захватив кувшин с горячей водой, он вышел на галерею.