В воскресенье утром, когда Холли с гувернанткой ушли в церковь, он направился к грядкам клубники. Там, в сопровождении пса Балтазара, он внимательно осмотрел кусты и разыскал ягод двадцать, не меньше, совсем спелых. Ему было вредно нагибаться, сильно закружилась голова, кровь прилила к вискам. Положив клубнику на блюдце, он оставил ее на обеденном столе, вымыл руки и смочил лоб одеколоном. Здесь, перед зеркалом, он как-то вдруг заметил, что похудел. Какой "щепкой" он был в молодости! Приятно быть стройным - он не выносил толстяков; и все же щеки у него, пожалуй, уж очень впалые. Она должна была приехать поездом в половине первого и прийти пешком со станции по дороге мимо фермы Гейджа, с той стороны рощи. И, заглянув в комнату Джун, чтобы убедиться, приготовлена ли горячая вода, он отправился встречать ее не спеша, так как чувствовал сердцебиение. Воздух был душистый, пели жаворонки, Эпсомский ипподром был ясно виден. Чудный день! В точно такой день, вероятно, шесть лет назад Соме привез сюда молодого Боснии, чтобы посмотреть на участок, где предстояло начать постройку. Босини и выбрал окончательно, где строить дом, - это он не раз слышал от Джун. Эти дни он много думал о молодом архитекторе, словно дух его и правда витал над местом его последней работы в надежде увидеть ее. Босини - единственный, кто владел ее сердцем, кому она всю себя отдала с упоением. В восемьдесят пять лет невозможно было, конечно, представить себе все это, но в старом Джолионе шевелилась странная, смутная боль, как призрак беспредметной ревности; и другое чувство, более великодушное - жалость к этой так скоро погибшей любви Каких-то несколько месяцев - и конец! Да, да. Он взглянул на часы, прежде чем войти в рощу: только четверть первого, еще двадцать пять минут ждать. А потом тропинка свернула, и он увидел ее на том же месте, где и в первый раз, на упавшем дереве, и понял, что она приехала более ранним поездом, чтобы побыть здесь одной часа два - ну конечно, не меньше. Два часа в ее обществе - потеряны! За какие воспоминания она так любит это дерево? Лицо его выдало эту мысль, потому что она сейчас же сказала:
   - Простите меня, дядя Джолион. Здесь я в первый раз узнала...
   - Да, да, тут оно и останется, приходите, когда захочется. Вид у вас неважный, слишком много уроков даете.
   Его тревожило, что ей приходится давать уроки. Обучать каких-то девчонок, барабанящих гаммы толстыми пальцами!
   - А где вы их даете? - спросил он.
   - К счастью, почти все в еврейских семьях.
   Старый Джолион удивился: в глазах всех Форсайтов евреи - странные и подозрительные люди.
   - Они любят музыку, и они очень добрые.
   - Попробовали бы они, черт возьми, не быть добрыми, - он взял ее под руку - бок у него всегда побаливал на подъеме - и сказал: - Видели вы что-нибудь лучше этих лютиков? За одну ночь распустились.
   Ее глаза, казалось, летали над лугом, как пчелы в поисках цветов и меда.
   - Я хотел, чтобы вы их посмотрели, не велел выгонять сюда коров, потом, вспомнив, что она приехала разговаривать о Босини, указал на башенку с часами, возвышавшуюся над конюшней: - Он, вероятно, не позволил бы мне это устроить. Насколько я помню, он не знал счета времени.
   Но она, прижав к себе его руку, вместо ответа заговорила о цветах, и он понял ее умысел - не дать ему почувствовать, что она приехала говорить об умершем.
   - Самый лучший цветок, какой я вам могу показать, - сказал он с каким-то торжеством, - это моя детка. Она сейчас вернется из церкви. В ней есть что-то, что немного напоминает мне вас, - он не увидел ничего особенного в том, что выразил свою мысль именно так а не сказал: "В вас есть что-то, что немного напоминает мне ее". - А, да вот и она!
   Холли, опередив пожилую гувернантку-француженку, пищеварение которой испортилось двадцать два года назад во время осады Страсбурга, со всех ног бежала к ним от старою дуба. Шагах в двадцати она остановилась погладить Балтазара, делая вид, что только для этого и бежала. Старый Джолион, который видел ее насквозь, сказал:
   - Ну, моя маленькая, вот тебе обещанная дама в сером.
   Холли выпрямилась и посмотрела на гостью. Он наблюдал за ними обеими, посмеиваясь глазами; Ирэн улыбалась, на лице Холли серьезная пытливость тоже сменилась робкой улыбкой, потом чем-то более глубоким. Она чувствует красоту, эта девочка, понимает толк в вещах! Хорошо было видеть, как они поцеловались.
   - Миссий Эрон, mam'zelle Бос. Ну, mam'zelle, как проповедь?
   Теперь, когда ему оставалось так мало времени жить, единственная часть богослужения, связанная с земной жизнью, поглощала весь оставшийся у него интерес к церкви Mam'zelle Бос протянула похожую на паука ручку в черной лайковой перчатке - она живала в самых лучших домах, - печальные глаза на ее тощем желтоватом лице, казалось, спрашивали: "А вы хорошо воспитаны?" Каждый раз, как Холли или Джолли чем-нибудь ей не угождали а случалось это нередко, - она говорила им: "Маленькие Тэйлоры никогда так не делали, такие хорошо воспитанные были детки!" Джолли ненавидел маленьких Тэйлоров; Холли ужасно удивлялась, как это ей все не удается быть такой же, как они. "Чудачка эта mam'zelle Бос", - думал о ней старый Джолион.
   Завтрак прошел удачно; из шампиньонов, которые он сам выбирал в теплице, из собранной им клубники и еще одной бутылки "Стейнберг Кэбинет" он почерпнул какое-то ароматное вдохновение и уверенность, что завтра у него будет легкая экзема. После завтрака они сидели под старым дубом и пили турецкий кофе. Старый Джолион не очень огорчился, когда мадемуазель Бос удалилась к себе в комнату писать воскресное письмо сестре, которая в прошлом чуть не погубила свое будущее, проглотив булавку, о чем ежедневно сообщалось детям в виде предостережения, чтобы они ели медленно и не забывали как следует жевать. На нижней лужайке, на пледе. Холли и пес Балтазар Дразнили и ласкали друг друга, а в тени старый Джолион, положив ногу на ногу и наслаждаясь сигарой, смотрел на сидящую на качелях Ирэн. Легкая, чуть покачивающаяся серая фигура в редких солнечных пятнах, губы полуоткрыты, глаза темные и мягкие под слегка опущенными веками. У нее был довольный вид. Конечно же, ей полезно приезжать к нему в гости! Старческий эгоизм еще не настолько завладел им, чтобы он не умел найти удовольствие в чужой радости. Он сознавал, что его желание - это хоть и много, но не все.
   - Здесь очень тихо, - сказал он, - вы не приезжайте, если вам скучно. Но видеть вас мне радостно. Из всех лиц только лицо моей детки доставляет мне радость и ваше.
   По ее улыбке он понял, что ей не совсем безразлично, когда ею любуются, и это придало ему уверенности.
   - Эго не слова, - сказал он, - я никогда не говорил женщине, что она мне нравится, если этого не было. Да я и не знаю, когда вообще говорил женщине, что она мне нравится, разве только в давние времена жене. А жены странный народ. - Он помолчал, потом вдруг опять заговорил: - Ей хотелось слышать это от меня чаще, чем я это чувствовал, вот что тут поделаешь! - На ее лице отразилось какое-то смятение. И, испугавшись, что сказал что-то неприятное, он заторопился: - Когда моя детка выйдет замуж, надеюсь, ей попадется человек, понимающий чувства женщины. Я-то до этого не доживу, но очень уж много сейчас несуразного в браке; не хочется мне, чтоб она с этим столкнулась. - И, чувствуя, что только ухудшил дело, он добавил: - И когда эта собака перестанет чесаться!
   Последовало молчание. О чем она думает, эта прелестная женщина с изломанной жизнью, покончившая с любовью, но созданная для любви? Когда-нибудь, когда его уже не будет, она, может быть, найдет другого спутника жизни - не такого беспорядочного, как этот молодой человек, который дал себя переехать. Да, но ее муж?
   - Соме никогда вам не докучает? - спросил он.
   Она покачала головой. Лицо ее сразу замкнулось. При всей ее мягкости в ней было что-то непреклонное. И словно луч света, озаривший всю непреодолимость половой антипатии, пронизал сознание человека, воспитанного на культуре ранней эпох? Виктории, такой далекой от новой культуры его старости, - человека, никогда не задумывавшегося о таких простых вещах.
   - И то хорошо, - сказал он. - Сегодня виден ипподром. Хотите, пройдемся?
   Он провел ее по цветнику и фруктовому саду, где у высоких стен грелись на солнце шпалеры персиков; мимо коровника, в оранжерею, в теплицу с шампиньонами, мимо грядок со спаржей, в розарий, в беседку - даже в огород посмотреть зеленый горошек, из стручков которого Холли так любила выскребать пальцем горошинки, чтобы слизнуть их потом со своей смуглой ладошки. Много чудесных вещей он ей показал, а Холли и пес Балтазар носились вокруг, время от времени подбегая к ним и требуя внимания. Это был один из счастливейших дней его жизни, но он утомился а был рад, когда, наконец, уселся в гостиной и она налила ему чаю. К Холли пришла подруга - блондиночка с короткими, как у мальчика, волосами. Они резвились где-то в отдалении, под лестницей, на лестнице и на верхней галерее. Старый Джолион попросил Шопена. Она играла этюды, мазурки, вальсы, и девочки тихонько подошли и стали у рояля - слушали, наклонив вперед темную и золотую головки. Старый Джолион наблюдал за ними.
   - Ну-ка вы, потанцуйте.
   Они начали робко, не в такт. Подскакивая и кружась, серьезные, не очень ловкие, они долго двигались перед его креслом под музыку вальса. Он смотрел на них и на лицо игравшей, с улыбкой обращенное к маленьким балеринам, и думал: "Давно не видал такой прелестной картинки!" Послышался голос:
   - Hollee! Mais enfin - qu'est ее que tu fais la - danser, le dimanche! Viens done! [1]
   Но девочки подошли к старому Джолиону, зная, что он не даст их в обиду, и глядели ему в лицо, на котором было ясно написано: "Попались!"
   - В праздник-то еще лучше, mam'zelle. Это я виноват.
   Ну, бегите, цыплята, пейте чай.
   И когда они ушли вместе с псом Балтазаром, которому тоже полагалось есть четыре раза в день, он посмотрел на Ирэн, подмигнул и сказал:
   1. Холли, послушай, что же это такое - танцевать в воскресенье! Перестань! (франц.).
   - Вот видите ли! А правда, милы? Среди ваших учениц есть маленькие?
   - Да, целых три - две из них прелесть.
   - Хорошенькие?
   - Очаровательные.
   Старый Джолион вздохнул. Он был полон ненасытной любви ко всему молодому.
   - Моя детка, - сказал он, - по-настоящему любит музыку; когда-нибудь будет музыкантшей. Вы бы не могли сказать мне свое мнение о ее игре?
   - Конечно, с удовольствием.
   - Вы бы не хотели... - но он удержался от слов "давать ей уроки".
   Мысль, что она дает уроки, была ему неприятна. А между тем тогда уж он видел бы ее регулярно. Она встала и подошла к его креслу.
   - Хотела бы, очень; но ведь есть Джун. Когда они возвращаются?
   Старый Джолион нахмурился.
   - Не раньше середины будущего месяца. А что из этого?
   - Вы сказали, что Джун меня простила; но забыть она не могла, дядя Джолион.
   Забыть! Должна забыть, если он этого хочет.
   Но будто отвечая ему, Ирэн покачала головой.
   - Вы же знаете, что нет; такое не забывается.
   Опять это злосчастное прошлое! И он сказал обиженно и твердо:
   - Ну посмотрим.
   Он еще больше часа говорил с ней о детях, о тысяче мелочей, пока не подали коляску, чтобы отвезти ее домой. А когда она уехала, он вернулся к своему креслу и долго сидел в нем, поглаживая подбородок и щеки и в мыслях заново переживая весь день.
   В тот вечер после обеда он прошел к себе в кабинет и достал лист бумаги. Он не сразу начал писать, поднялся, постоял под шедевром "Голландские рыбачьи лодки на закате". Он думал не об этой картине, а о своей жизни. Он оставит ей что-нибудь в завещании; ничто так не могло взволновать тихие глубины его дум и памяти. Он оставит ей часть своего состояния, своих надежд, поступков, способностей и труда, которые это состояние создали; оставит ей часть всего того, чти упустил в этой жизни, пройдя по ней здраво и твердо. Ах, а что же это он упустил? "Голландские рыбачьи лодки" не отвечали; он подошел к стеклянной двери и открыл ее, отстранив портьеру. Поднялся ветер; прошлогодний дубовый листок, чудом избегнувший метлы садовника, еле слышно постукивая и шелестя, тащился в полутьме по каменной террасе. Других звуков не было, до него доносился запах недавно политых гелиотропов. Пролетела летучая мышь. Какая-то птица чирикнула напоследок. И прямо над старым дубом зажглась первая звезда. Фауст в опере променял душу на несколько лет молодости. Неестественная выдумка! Невозможна такая сделка, в этом-то и трагедия. Нельзя снова стать молодым для любви и для жизни. Ничего не осталось, как только издали наслаждаться красотой, пока еще можно, да отказать ей чтонибудь в завещании. Но сколько? И как будто не в состоянии произвести этот подсчет, глядя в вольную тишину деревенской ночи, он повернулся и подошел к камину. Вот его любимые бронзовые статуэтки: Клеопатра со змеей на груди; Сократ; борзая, играющая со щенком; силач, сдерживающий коней. "Они-то не умрут, - подумал он, и у него защемило сердце. - У них еще тысяча лет жизни впереди!"
   "Сколько?" Что ж, во всяком случае достаточно, чтобы не дать ей состариться раньше срока, чтобы как можно дольше уберечь ее лицо от морщин, а светлые волосы от губительной седины. Он, может быть, проживет еще лет пять. Ей к тому времени будет за тридцать. "Сколько?" В ней нет ни капли его крови. Верность образу жизни, который он вел сорок лет, даже больше, с тех самых пор, как женился и основал это таинственное учреждение семью, подсказала ему осторожную мысль: не его кровь, ни на что не имеет права. Так значит, эта его затея - роскошь! Баловство, потакание стариковскому капризу, поступок слабоумного. Его будущее по праву принадлежит тем, в ком течет его кровь, в ком он будет жить после смерти. Он отвернулся от статуэток и стоял, глядя на старое кожаное кресло, в котором выкурил не одну сотню сигар. И вдруг ему показалось, что в кресле сидит Ирэн - в сером платье, душистая, нежная, темноглазая, изящная, смотрит на него! Эх! Она и не думает о нем; только и думает, что о своем погибшем возлюбленном. Но она здесь, хочет она того или нет, и радует его своей красотой и грацией. Какое он, старик, имеет право навязывать ей свое общество, какое имеет право приглашать ее играть ему и позволять смотреть на себя - и все даром? Надо платить за удовольствия в этой жизни. "Сколько?" В конце концов, денег у него много, его сын и трое внуков не пострадают. Он заработал все сам, чуть не от первого пенни; может оставить их кому хочет, может позволить себе это скромное удовольствие. Он вернулся к бюро. "Так я и сделаю, - решил он. - Пусть их думают, что хотят! Так и сделаю".
   Сколько? Десять тысяч, двадцать тысяч, сколько? Если бы только за эти деньги он мог купить один год, один месяц молодости! И, пораженный этой мыслью, он стал быстро писать:
   "Дорогой Хэринг, составьте к моему завещанию добавление такого содержания: "Завещаю племяннице моей Ирэн Форсайт, урожденной Ирэн Эрон, под коей фамилией она сейчас и живет, пятнадцать тысяч фунтов, не подлежащих обложению налогом на наследство".
   Преданный вам Джолион Форсайт".
   Запечатав конверт и наклеив марку, он опять подошел к двери и глубоко вдохнул в себя ночной воздух. Было темно, но теперь светило много звезд.
   IV
   Он проснулся в половине третьего, в час, когда - он это знал из долгого опыта - все тревожные мысли обостряются до безотчетного страха. По опыту он знал и то, что следующее пробуждение в нормальное время - в восемь часов - обнаруживает всю несостоятельность такой паники. В эту ночь новая страшная мысль быстро разрослась до невероятных размеров: ведь если он заболеет, а это в его возрасте вполне возможно, он не увидит Ирэн. Отсюда был только шаг к догадке, что он лишится ее и тогда, когда его сын и Джун вернутся из Испании. Как оправдать свое желание встречаться с женщиной, которая украла - рано утром в выражениях не стесняешься - украла у Джун жениха? Правда, он умер; но Джун такая упрямица, доброе сердце, но упряма, как пень, и - совершенно верно - не из тех, что забывают. К середине будущего месяца они вернутся. Всего каких-то пять недель еще можно наслаждаться новым увлечением, которое появилось в его жизни, а ведь жить осталось немного. В темноте он до нелепости ясно понял свое чувство. Любоваться красотой - жадно искать того, что радует глаз. Смешно в его возрасте! А между тем какие же еще у него причины подвергать Джун тяжелым воспоминаниям и что сделать, чтобы его сын и жена сына не сочли" его уж очень странным? Ему останется только уезжать тайком в Лондон; это его утомляет; а малейшее недомогание лишит его и этой возможности. Он лежал с открытыми глазами, заранее вооружаясь против такой перспективы и обзывая себя старым дураком, а сердце его билось громко, а потом, казалось, совсем перестало биться. Прежде чем опять уснуть, он видел, как рассвет прочертил щели в занавесках, слышал, как защебетали и зачирикали птицы и замычали коровы, и проснулся усталый, но с ясной головой... Еще пять недель можно не тревожиться, в его возрасте это целая вечность! Но предрассветная паника не прошла бесследно, она подхлестнула волю человека, который всю жизнь поступал по-своему. Он будет встречаться с ней, сколько ему вздумается. Почему бы не съездить в город к своему поверенному и самому не изменить завещание, вместо того чтобы делать это письменно; может быть, ей захочется пойти в оперу. Но только поездом: не желает он, чтобы этот толстый Бикон скалил зубы у него за спиной. Слуги такие дураки; да еще, наверное, знают всю старую историю Ирэн и Босини - слуги знают все, а об остальном догадываются. Утром он написал ей:
   "Милая Ирэн, завтра мне нужно быть в городе.
   Если Вам хочется заглянуть в оперу, давайте пообедаем спокойно..." Но где? Уже лет сорок он нигде не обедал в Лондоне, кроме как в своем клубе или в частном доме. Ах да, есть этот новомодный отель у самого Ковент-Гарден...
   "Дайте мне знать завтра утром в отель "Пьемонт", ждать ли мне Вас там в семь часов.
   Преданный Вам Джолион Форсайт".
   Она поймет, что ему просто захотелось доставить ей маленькое удовольствие. Ибо мысль, что она может дождаться о его неотвязном желании видеть ее, была ему почему-то неприятна. Не дело такому старику нарушать свой образ жизни, чтобы увидеть красоту, да еще в женщине!
   На следующий день поездка, хоть и короткая, и визит к поверенному утомили его. Было жарко, и, переодевшись к обеду, он прилег на диван немножко отдохнуть. С ним, вероятно, случился легкий обморок, так как он очнулся с очень странным ощущением и еле заставил себя подняться и позвонить. Как! Уже восьмой час, а он-то! И она уже, наверно, дожидается! Но головокружение внезапно повторилось, и ему пришлось снова опуститься на диван. Он услышал голос горничной:
   - Вы звонили, сэр?
   - Да, подойдите сюда. - Он видел ее неясно: перед глазами стоял туман. - Мне нездоровится, достаньте мне нюхательной соли.
   - Сейчас, сэр.
   Ее голос звучал испуганно.
   Старый Джолион сделал усилие:
   - Постойте! Передайте поручение моей племяннице, она ждет в вестибюле - дама в сером. Скажите, мистеру Форсайту нездоровится - жара. Он очень сожалеет. Если он сейчас не сойдет вниз, пусть не ждет обедать.
   Когда она ушла, он бессильно подумал: "Зачем я сказал: "дама в сером"? Она может быть в чем угодно. Нюхательные соли!" Сознания он снова не потерял, однако не помнил, как Ирэн очутилась рядом с ним, подносила ему к носу соли, подсовывала под голову подушку. Он слышал, как она спросила тревожно: "Дядя Джолион, дорогой, что с вами? ", смутно почувствовал на руке мягкое прикосновение ее губ; потом глубоко вдохнул нюхательные соли, внезапно обнаружил в них силу и чихнул.
   - Ха, - сказал он, - пустяки! Как вы сюда попали? Идите вниз и обедайте. Билеты на столе перед зеркалом. Через пять минут я буду молодцом.
   Он почувствовал у себя на лбу прохладную руку, вдохнул запах фиалок и сидел, колеблясь между чувством удовлетворения и твердой решимостью быть молодцом.
   - Как, вы и правда в сером, - сказал он. - Помогите мне встать. Поднявшись на ноги, он встряхнулся. - Нужно же было мне так раскиснуть. - И он очень медленно двинулся к зеркалу. Ну и скелет!
   Ее голос тихо сказал у него за спиной:
   - Не надо вам идти вниз, дядя Джолион, надо отдохнуть.
   - Еще недоставало! Бокал шампанского живо поставит меня на ноги. Не могу я допустить, чтобы вы не попали в оперу.
   Но путешествие по коридору оказалось нелегким делом. Что у них за ковры в этих новомодных отелях, такие толстые, что спотыкаешься о них на каждом шагу! В лифте он заметил, какой у нее встревоженный вид, и сказал, пытаясь подмигнуть:
   - Хорошо я вас принимаю, нечего сказать! Когда лифт остановился, старому Джолиону пришлось крепко ухватиться за сиденье, чтобы не дать ему ускользнуть; но после супа и бокала шампанского он почувствовал себя гораздо лучше и начал испытывать удовольствие от недомогания, которое внесло столько заботливости в ее отношение к нему.
   - Хорошо бы вы были моей дочерью, - сказал он вдруг и, видя, что глаза ее улыбаются, продолжал: - Нельзя жить только прошлым в вашем возрасте; еще успеете, когда доживете до моих лет. Красивое на вас платье, люблю этот стиль.
   - Я сама сшила.
   А-а! Женщина, которая может сшить себе красивое платье, еще не потеряла вкуса к жизни!
   - Живите, пока можно, - сказал он, - и выпейте вот это. Мне хочется, чтобы вы порозовели. Нельзя портить себе жизнь; это не годится. Сегодня новая Маргарита; будем надеяться, что она не толстая. А Мефистофель что может быть ужаснее, чем толстяк в роли черта!
   Но в оперу они так и не попали, потому что после обеда у него опять закружилась голова и Ирэн настояла на том, что ему надо отдохнуть и рано лечь спать. Когда он расстался с ней у подъезда отеля, заплатив кэбмену, увозившему ее в Челси, он снова присел на минутку, чтобы с наслаждением вспомнить ее слова: "Вы так добры ко мне, дядя Джолион". Ну а как же иначе! Он с удовольствием остался бы в Лондоне еще на денек и сходил с ней в Зоологический сад, но два дня подряд в его обществе - ей станет до смерти скучно! Нет, придется подождать до следующего воскресенья, она обещала приехать. Они условятся об уроках для Холли - хотя бы на месяц. Все лучше, чем ничего! Маленькой marn'zelle Бос это не понравится, ничего не поделаешь, проглотит. И, прижимая к груди старый цилиндр, он направился к лифту.
   На следующее утро он поехал на вокзал Ватерлоо, борясь с желанием сказать: "Отвезите меня в Челси". Но чувство меры одержало верх. Кроме того, его все еще пошатывало, и он опасался, как бы не повторилось вчерашнее, да еще вдали от дома. И. Холли ждала его и то, что он вез ей в саквояже. Впрочем, его детка не способна на корыстную любовь, просто у нее нежное сердечко. Потом с горьким стариковским цинизмом он на минуту усомнился: не корыстная ли любовь заставляет Ирэн терпеть его общество. Нет, она тоже не такая! Ей скорее даже недостает понимания своей выгоды, никакого чувства собственности у бедняжки! Да он и не обмолвился о завещании, и не надо - нечего забегать вперед.
   В открытой коляске, которая выехала за ним на станцию, Холли усмиряла пса Балтазара, и их возня развлекала его до самого дома. Весь этот ясный жаркий день и почти весь следующий он был доволен и спокоен, отдыхая в тени, пока ровный солнечный свет щедро изливался золотом на цветы и газоны. Но в четверг вечером, сидя один за столом, он начал считать часы; шестьдесят пять до того, как он снова будет встречать ее в роще и вернется полями, с ней рядом. Он думал было поговорить с доктором о своем обмороке, но тот, конечно, предпишет покой, никаких волнений и все в этом духе, а он не намерен позволить привязать себя за ногу, не желает, чтобы ему говорили о серьезной болезни, если она у него есть, просто не может этого слышать, в свои годы, теперь, когда у него появился новый интерес в жизни. И он нарочно ни словом не обмолвился об этом в письме к сыну. Только вызывать их домой раньше срока! Насколько он этим молчанием оберегал их спокойствие, насколько имел в виду свое собственное - об этом он не задумывался.
   В тот вечер у себя в кабинете он только что докурил сигару и стал впадать в дремоту, как услышал шелест платья и почувствовал запах фиалок. Открыв глаза, он увидел ее у камина, одетую в серое, протягивающую вперед руки. Странно было то, что, хотя руки, казалось, ничего не держали, они были изогнуты, словно обвивались вокруг чьей-то шеи, а голова была закинута, губы открыты, веки опущены, Она исчезла мгновенно, и осталась каминная доска и его статуэтки. Но ведь этих статуэток и доски не было, когда здесь была Ирэн, только стена и камин. Потрясенный, озадаченный, он встал. "Нужно принять лекарство, - подумал он, - я болен". Сердце билось неестественно быстро, грудь стесняло, как при астме; и, подойдя к окну, он открыл его - не хватало воздуха. Вдалеке лаяла собака, верно, на ферме Гейджа, за рощей. Прекрасная тихая ночь, но темная. "Я задремал, - думал он, - вот в чем дело! А между тем, готов поклясться, глаза у меня были открыты". В ответ послышался звук, похожий на вздох.