Подобное решение, выполняемое в течение почти двух лет, способствует полному развитию всех тончайших свойств характера. Мягкий по природе, способный на резкость только когда разнервничается, Джолион превратился в воплощенное самообладание. Грустное терпение стариков, вынужденных щадить свои силы, прикрывалось улыбкой, которую он сохранял даже наедине с собою. Он постоянно изобретал всяческие покровы для этой вынужденной бережности к самому себе.
   Сам над собою смеясь, он играл в опрощение: отказался от вина и сигар, пил особый кофе, не содержащий ни признака кофе. Словом, под маской мягкой иронии обезопасил себя настолько, насколько это возможно для Форсайта в его положении. Уверенный, что его не накроют, так как жена и сын уехали в город, он провел тот чудесный майский день, спокойно разбирая свои бумаги, чтобы можно было хоть завтра умереть, никому не причинив хлопот, - подвел последний баланс своим материальным делам. Разметив бумаги и заперев их в старый китайский ларец своего отца, Джолион заклеил ключ в конверт, на конверте написал: "Ключ от китайского ларца, где найдете отчет о всех моих материальных делах. Дж. Ф. ", - и положил его в карман на груди, чтобы он, на всякий случай, был всегда при нем. Потом, позвонив, чтобы подали чай, пошел и сел за стол под старым дубом.
   Смертный приговор висит над каждым; Джолион, для которого только срок был несколько более точным и близким, так сжился с мыслью о приговоре, что обычно он, как и другие, думал о других вещах. Сейчас он думал о сыне.
   Джону в этот день исполнилось девятнадцать лет, и Джон недавно пришел к решению. Пройдя курс не в Итоне, как его отец, и не в Хэрроу, как его покойный брат, но в одном из тех заведений, которые ставят себе целью устранить недостатки и сохранить преимущества системы старых закрытых школ, а на деле в большей или меньшей мере сохраняют ее недостатки и устраняют преимущества, Джон в - апреле месяце кончил школу, абсолютно не ведая, кем он хочет быть. Война, обещавшая длиться вечно, кончилась как раз к тому времени, когда он собрался (за шесть месяцев до срока) вступить в армию. До сих пор война мешала ему освоиться с мыслью, что он может свободно выбирать себе дорогу. Несколько раз он заводил с отцом разговор, в котором выказывал веселую готовность ко всему, кроме, конечно, церкви, армии, юриспруденции, сцены, биржи, медицины, торговли и техники. Джолион сделал отсюда вполне логичный вывод, что Джон не питает склонности ни к чему. В этом возрасте он и сам переживал в точности то же. Но для него эта приятная неопределенность вскоре окончилась из-за ранней женитьбы и ее несчастных последствий. Он был вынужден сделаться агентом страхового общества, но снова стал богатым человеком, прежде чем его талант художника достиг расцвета. Однако, обучив своего мальчика рисовать свинок, собак и прочих животных, Джолион понял, что Джон никогда не будет живописцем, и склонился к выводу, что за его отвращением ко всему скрывается намерение стать писателем. Однако, придерживаясь взгляда, что и для этой профессии необходим опыт, Джолион пока ничего не мог придумать для сына, кроме университета, путешествий да, пожалуй, подготовки к карьере адвоката. А там... там видно будет, а вернее, ничего не будет видно. Однако и перед этими предложенными ему соблазнами Джон оставался в нерешительности.
   Совещания с сыном укрепили сомнения Джолиона в том, действительно ли мир изменился. Люди говорят, будто наступило новое время. С прозорливостью человека, которому недолго осталось жить, Джолион видел, что эпоха только внешне слегка изменилась, по существу же осталась в точности такой, как была. Род человеческий по-прежнему делится на два вида: склонное к "созерцанию" меньшинство и чуждая ему масса, да посредине некая прослойка из гибридов, таких, как он сам. Джон, по-видимому, принадлежал к породе созерцателей, и отец считал это печальным фактом.
   А потому с чем-то более глубоким, чем его обычная ирония, выслушал он две недели назад слова своего мальчика:
   - Я хотел бы заняться сельским хозяйством, папа, если это только не обойдется тебе слишком дорого. Это, кажется, единственный образ жизни, при котором можно никого не обижать; еще, пожалуй, искусство, но эта возможность для меня, конечно, исключена.
   Джолион воздержался от улыбки и ответил:
   - Отлично. Ты вернешься к тому, с чего мы начали при Джолионе Первом в тысяча семьсот шестидесятом году. Это послужит подтверждением теории циклов, и ты, несомненно, имеешь шансы выращивать лучшую репу, чем твой прапрадед.
   Слегка смущенный, Джон спросил:
   - Но разве тебе не нравится мой план, папа?
   - Можно попробовать, дорогой. Если ты в самом деле пристрастишься к этому делу, ты принесешь больше пользы в жизни, чем приносит большинство людей, хоть это еще не значит, что много.
   Однако про себя он подумал: "Джон никогда не пристрастится к сельскому хозяйству. Дам ему четыре года сроку. Занятие здоровое и безобидное".
   Обдумав вопрос и посоветовавшись с Ирэн, он написал своей дочери, миссис Вэл Дарти, спрашивая, не знает ли она по соседству, на Меловых холмах, какого-нибудь фермера, который взял бы к себе Джона в обучение. Холли ответила восторженным письмом. Есть очень подходящий человек, и совсем близко; они с Вэлом будут счастливы взять Джона к себе.
   Мальчик должен был уехать на следующий день.
   Попивая слабый чай с лимоном, Джолион глядел сквозь ветви старого дуба на вид, который он в течение тридцати двух лег находил неизменно прекрасным. Дерево не постарело, казалось, ни на день. Так молоды были маленькие буро-золотые листики, так стара белесая прозелень его толстого корявого ствола. Дерево воспоминаний, которое будет жить еще сотни лет, если не срубит его варварская рука, которое увидит конец старой Англии при теперешних-то темпах. Джолион вспомнил вечер три года назад, когда, обняв Ирэн, он стоял у окна и следил за немецким аэропланом, кружившим, казалось, прямо над старым дубом. На другой день посреди поля при ферме Гэйджа они нашли вырытую бомбой воронку. Это случилось до того, как Джолион узнал свой смертный приговор. Теперь он почти жалел, что бомба тогда его не прикончила. Это избавило бы его от множества тревог, от долгих часов холодного страха, сосущего под ложечкой. Он раньше рассчитывал прожить нормальный форсайтский век - восемьдесят пять или больше. Ирэн к тому времени было бы семьдесят. А теперь ей будет тяжело его лишиться. Впрочем, у нее останется Джон, занимающий в ее жизни больше места, чем он сам; Джон, который боготворит свою мать.
   Под этим деревом, где старый Джолион, ожидая, когда покажется на лужайке идущая к нему Ирэн, испустил последнее дыхание, Джолион младший с усмешкой подумывал, не лучше ли теперь, когда у него все приведено в такой безупречный порядок, закрыть глаза и отойти. Недостойным казалось цепляться паразитом за бездеятельный остаток жизни, в которой он жалел только о двух вещах: о том, что в молодые годы долго был в разлуке с отцом, и о том, что поздно наступил его союз с Ирэн.
   С того места, где он сидел, ему была видна купа яблонь в цвету. Ничто в природе так не волновало его, как плодовые деревья в цвету; и сердце его вдруг болезненно сжалось при мысли, что, может быть, он больше никогда не увидит их цветения. Весна! Нет, решительно не должен человек умирать, когда его сердце еще достаточно молодо, чтобы любить красоту! Дрозды безудержно заливались в кустах, летали высоко ласточки, листья над головой сверкали; и поля всеми вообразимыми оттенками ранних всходов, залитых косым светом, уходили вдаль, туда, где синей дымкой курился на горизонте далекий лес. Цветы Ирэн на грядках приобрели в этот вечер почти пугающую индивидуальность: каждый цветок по-своему утверждал радость жизни. Только китайские и японские художники да, пожалуй, Леонардо умели передавать это удивительное маленькое ego в каждом написанном ими цветке, и птице, и зверьке - индивидуальность и вместе с ней ощущение рода, ощущение единства жизни. Вот были мастера!
   "Я не сотворил ничего, что будет жить! - думал Джолион. - Я был дилетантом, я только любил, но не создавал. Все же, когда я уйду, останется Джон. Какое счастье, что Джона не захватила война. Он легко мог бы погибнуть, как бедный Джолли в Трансваале, двадцать лет назад. Джон когда-нибудь что-нибудь будет делать, если век не испортит его: мальчик одарен воображением! Его новая прихоть заняться сельским хозяйством идет от чувства и вряд ли окажется долговечной". И в эту самую минуту он увидел их в поле: Ирэн с сыном рука об руку шли со станции. Джолион медленно встал и через новый розарий направился дм навстречу...
   В тот вечер Ирэн зашла к нему в комнату и села у окна. Она сидела молча, пока он первый не заговорил:
   - Что с тобою, любовь моя?
   - Сегодня у нас была встреча.
   - С кем?
   - С Сомсом.
   Сомс! Последние два года Джолион гнал это имя из своих мыслей, сознавая, что оно ему вредно. И теперь его сердце сделало опасный маневр: оно как будто скатилось набок в груди.
   Ирэн спокойно продолжала:
   - Он был с дочерью в галерее, а потом в той же кондитерской, где мы пили чай.
   Джолион подошел и положил руку ей на плечо.
   - Каков он с виду?
   - Поседел, но в остальном такой же.
   - А дочка?
   - Хорошенькая. Так, во всяком случае, думает Джон.
   Опять сердце Джолиона покатилось набок. Лицо у его жены было напряженное и озабоченное.
   - Ты с ним не... - начал Джолион.
   - Нет. Но Джон узнал ее имя. Девочка уронила платок, а он поднял и подал ей.
   Джолион присел на кровать. Вот незадача!
   - С вами была Джун. Она, не вмешалась?
   - Нет; но все вышло очень странно, натянуто. Джон это заметил.
   Джолион перевел дыхание и сказал:
   - Я часто раздумывал, правы ли мы, что скрываем от него. Когда-нибудь все равно узнает.
   - Чем позже, тем лучше, Джолион. В молодости суждения так дешевы и жестки. В девятнадцать лет что думал бы ты о своей матери, если б она поступила, как я?
   Да? В этом вся трудность! Джон боготворит свою мать; и ничего не знает о трагедиях жизни, о ее непреложных требованиях, не знает ничего о горькой тюрьме несчастного брака, о ревности или о страсти - вообще ничего еще не знает!
   - Что ты ему сказала? - спросил он наконец.
   - Что они наши родственники, но что мы с ними незнакомы; что ты чуждался своих родных или, скорей, они тебя; я боюсь, он приступит с расспросами к тебе.
   Джолион улыбнулся.
   - Кажется, это займет место воздушных налетов, - сказал он. - Без них в конце концов скучновато.
   Ирэн подняла на него глаза.
   - Мы знали, что это придет.
   Он ответил с неожиданной силой:
   - Я не допущу, чтобы Джин тебя порицал. Он этого не должен делать даже в мыслях. Он одарен воображением; и он поймет, если изложить ему все должным образом. Я думаю, лучше мне рассказать ему все, прежде чем он узнает другим путем.
   - Подождем, Джолион.
   Это похоже на нее - ей чуждо предвидение, она никогда не поспешит навстречу опасности. Однако - кто знает! - может быть, она права. Нехорошо идти наперекор материнскому инстинкту. Может быть, правильней оставить мальчика в неведении, пока некоторый жизненный опыт не даст ему в руки пробный камень, который позволит ему произвести оценку той старой трагедии; пока любовь, ревность, желание не сделают его милосердней. Как бы там ни было, надо принять меры предосторожности - все возможные меры. И долго после того, как Ирэн ушла от него, он лежал без сна, обдумывая эти меры. Надо написать Холли, рассказать ей, что Джону пока ничего не известно о семейной истории. Холли тактична, ни она, ни ее муж ничего не выдадут - она позаботится о том. Джон завтра поедет и возьмет с собою письмо.
   И так, с боем часов на конюшне, угас день, когда Джолион привел в порядок свои материальные дела, и новый день начался для него в сумраке душевной неурядицы, которую нельзя было так просто разобрать и подытожить.
   А Джон в своей комнате, некогда служившей ему детской, тоже лежал без сна во власти чувства, возможность которого оспаривается теми, кто его никогда не знал: любви с первого взгляда. Он ощутил, как оно зародилось в нем от блеска тех темных глаз, что посмотрели на него через плечо Юноны, зародилось вместе с убеждением, что эта девушка - его мечта; и то, что произошло потом, показалось ему одновременно и естественным и чудесным. Флер! Одного ее имени было почти достаточно для того, кто так безмерно был подвержен обаянию слов. В наш гомеопатический век, когда юноши и девушки получают совместное образование и с раннего возраста находятся в таком постоянном общении, что это почти убивает сознание пола, Джон был до странности старомоден. В новую школу, где он учился, принимали только мальчиков, а каникулы он проводил в Робин-Хилле с товарищами или наедине с родителями. Таким образом, ему никогда не прививалась, в предохранение от любовной заразы, небольшая доза яда. И теперь в ночной темноте лихорадка быстро разгоралась. Он лежал без сна, мысленно восстанавливая черты Флер, припоминая ее слова и в особенности это последнее "Au revoir!" - и нежное, и веселое.
   На рассвете он был еще так далек от сна, что вскочил с постели, надел теннисные туфли, штаны, свитер и, тихо спустившись по лестнице, вылез через окно кабинета. Было уже светло; пахло влажной травой. "Флер! - думал он. - Флер!" Свет в саду был таинственно-бледный, и все спало, только птицы начинали чирикать. "Пойду в рощу", - подумал Джон. Он побежал по полям, достиг пруда как раз к восходу солнца и вошел в рощу. Ковром устилали землю голубые колокольчики, лиственницы дышали тайной - казалось, самый воздух был проникнут ею. Джон жадно вдыхал его свежесть и при все более ярком свете смотрел на колокольчики. Флер! Какие рифмы напрашивались к этому имени! И живет она в Мейплдерхеме - тоже красивое название; это, кажется, где-то на Темзе? Надо будет сейчас отыскать по атласу. Он ей напишет. Но ответит ли она? О! Должна ответить! Она сказала: "Au revoir!" - не "Прощайте!" Какое счастье, что она уронила платок! Иначе он никогда бы с ней не познакомился. И чем больше он думал об этом платке, тем удивительней казалось ему его счастье. Флер! Рифмуется с "костер". Ритмические узоры теснились в мозгу; слова просились в сочетания; создавался стержень стихотворения.
   Так простоял Джон более получаса, потом возвратился к дому и, раздобыв лестницу, влез в окно своей спальни - из чистого озорства. Затем, вспомнив, что окно в кабинете осталось открытым, он сошел вниз и запер его, предварительно убрав лестницу и устранив таким образом все следы, которые могли бы выдать его чувство. Слишком было оно глубоко, чтобы открыть его кому бы то ни было, даже матери.
   IV
   МАВЗОЛЕЙ
   Бывают дома, чьи души отошли в сумрак времени, оставив тела в сумраке Лондона. Не совсем так обстояло дело с домом Тимоти на Бэйсуотер-Род, ибо душа Тимоти одной ногой еще пребывала в теле Тимоти Форсайта, и Смизер поддерживала атмосферу неизменной - атмосферу камфоры, и портвейна, и дома, где окна только два раза в сутки открываются для проветривания.
   Для Форсайтов этот дом был теперь чем-то вроде китайской коробочки для пилюль - клеточки, одна в другой, и в последнюю заключен Тимоти. До него не добраться, или так, по крайней мере, утверждали те из родни, кто по старинной привычке или по рассеянности нет-нет, а заходили сюда проведать своего последнего дядю: Фрэнси, теперь уже совсем эмансипировавшаяся от бога (она открыто исповедовала атеизм) Юфимия, эмансипировавшаяся от старого Николаса, и Уинифрид Дарти, тоже эмансипировавшаяся от своего "светского человека". Но в конце концов нынче все стали эмансипированными или говорят, что стали, а это, пожалуй, не совсем одно и то же.
   Поэтому, когда Сомс на другой день после знаменательной встречи зашел в этот дом по дороге на Пэддингтонский вокзал, вряд ли он рассчитывал увидеть Тимоти во плоти. Сердце его екнуло, когда он остановился на ярком солнце у свежевыбеленного крыльца маленького дома, где жили некогда четверо Форсайтов, а теперь доживал только один, точно зимняя муха; дом, куда Сомс захаживал несчетное число раз скинуть или принять балласт семейных сплетен, дом "стариков", людей другого века, другой эпохи.
   Вид Смизер, по-прежнему затянутой в высокий, до подмышек, корсет, потому что тетя Джули и тетя Эстер не одобряли новой моды, появившейся в 1903 году, когда они сами сошли со сцены, вызвал бледную дружескую улыбку на губах Сомса; Смизер, во всем до последних мелочей верная старой моде, неоценимая прислуга - такие теперь перевелись - улыбнулась ему в ответ со словами:
   - Ах, господи! Мистер Сомс! Сколько лет! Как же вы поживаете, сэр? Мистер Тимоти будет очень рад узнать, что вы заходили.
   - Как он поживает?
   - О, сэр, он для своих лет совсем молодцом; но он, конечно, необыкновенный человек. Я так и сказала миссис Дарти, когда она была у нас последний раз: вот порадовались бы на него мисс Форсайт, и миссис Джули, и мисс Эстер, если бы могли видеть, как он отлично управляется с печеным яблочком. Он, правда, совсем оглох, но это я считаю только к лучшему: иначе я просто ума не приложу, что бы мы делали с ним во время налетов.
   - А-а, - сказал Сомс. - Что же все-таки вы делали?
   - Просто оставляли его в кровати, а звонок Отвели в погреб, так что мы с кухаркой услышали бы, если б он позвонил. Не могли ж мы сказать ему, что идет война. Я еще говорила тогда кухарке: "Если мистер Тимоти Позвонит, будь что будет, а я пойду наверх. С моими дорогими хозяйками сделался бы удар, если бы они узнали, что он звонил и никто не пришел к нему на звонок". Но он прекрасно проспал все налеты. А в тот раз, когда цеппелины появились днем, он принимал ванну. Это вышло очень удачно, а то он мог бы заметить, что все люди на улице смотрят на небо: он часто глядит в окно.
   - Так, так, - пробормотал Сомс. Смизер становилась чересчур болтлива. - Я обойду дом, посмотрю, не надо ли что-нибудь сделать.
   - Пожалуйста, сэр. Но мне думается, у нас все в порядке, только вот в столовой пахнет мышами, и мы никак не можем избавиться от запаха. Странно, что они завелись, хоть там не бывает никогда ни крошки: мистер Тимоти как раз перед войной перестал спускаться вниз. Но с ними никогда не знаешь, где они заведутся, - противные создания.
   - Он встает с постели?
   - О да, сэр. Утром он прогуливается для моциона от кровати до окна, хотя выводить его в другую комнату мы не рискуем. И он очень доволен: каждый день аккуратно пересматривает свое завещание. Это для него лучшая утеха.
   - Вот что, Смизер: я хотел бы, если можно, повидать его; может быть, ему надо что-нибудь мне сказать.
   Смизер зарделась от планшетки корсета до корней волос.
   - Вот будет событие! - сказала она. - Если угодно, я провожу вас по дому, а кухарку пошлю тем временем доложить о вас мистеру Тимоти.
   - Нет, вы ступайте к нему, - ответил Сомс. - Я сам осмотрю дом.
   Нельзя при посторонних предаваться сантиментам, а Сомс чувствовал, что может впасть в сентиментальность, вдыхая воздух этих комнат, насквозь пропитанный прошлым. Когда Смизер, скрипя от волнения корсетом, оставила его, Сомс прошел в столовую и потянул носом. По его мнению, пахло не мышами, а гниющим деревом, и он внимательно осмотрел обшивку стен. Сомнительно, стоит ли перекрашивать их, принимая во внимание возраст Тимоти. Эта комната всегда была самой современной в доме, и только слабая улыбка покривила губы и ноздри Сомса. Стены над дубовой панелью были окрашены в сочный зеленый тон; тяжелая люстра свешивалась на цепи с потолка, разделенного на квадраты имитацией балок. На стенах картины, которые Тимоти купил как-то по дешевке у Джобсона шестьдесят лет назад: три снайдеровских натюрморта, два рисунка, слегка подцвеченные акварелью мальчик и девочка - очаровательные, помеченные инициалами "Дж. Р. ". Тимоти тешился мыслью, что за этими буквами может скрываться Джошуа Рейнольдс, но Сомс, которому рисунки эти очень нравились, выяснил, что они сделаны неким Джоном Робинсоном; да сомнительный Морленд - кузнец набивает подкову белой лошади. Вишневые плюшевые портьеры, десять темных стульев красного дерева, тяжелых, с высокими спинками, с вишневым плюшем на сиденьях; турецкий ковер, красного дерева обеденный стол, настолько же большой, насколько комната была маленькая, - вот столовая, которую он помнил с четырехлетнего возраста и которая с тех пор не изменилась ни душой, ни телом. Сомс задержался взглядом на рисунках и подумал: "На распродаже я их куплю".
   Из столовой он прошел в кабинет Тимоти. Он, насколько помнил, никогда не бывал в этой комнате. От пола до потолка тянулись полки с книгами, и Сомс с любопытством стал их рассматривать. Одна стена была, по-видимому, посвящена книгам для юношества, изданием которых Тимоти занимался два поколения назад; иногда попадалось по двадцать экземпляров одной и той же книги. Сомс читал их названия и трепетал: средняя стена уставлена была в точности теми же книгами, какие стояли в библиотеке его отца на Парк-Лейн, и отсюда он вывел заключение, что Джемс и его младший брат в один прекрасный день пошли вдвоем и купили по библиотечке. С большим интересом подошел он к третьей стене. Она, очевидно, отображала вкусы самого Тимоти. Так и оказалось. Вместо книг - полки с фальшивыми корешками. Четвертая стена была сплошь занята окном с тяжелыми гардинами. Против него, обращенное к свету, стояло глубокое кресло с прилаженным к нему пюпитром красного дерева, на котором, словно в ожидании хозяина, лежал пожелтевший сложенный номер "Таймса" от шестого июля 1914 года день, когда Тимоти впервые не сошел вниз, как бы в предчувствии войны. В углу стоял большой глобус - изображение тех стран земных, которых Тимоти никогда не посещал, глубоко убежденный в нереальности всего, кроме Англии, и навсегда сохранивший ужас перед морем с того злополучного воскресенья 1836 года, когда он с Джули, Эстер, Суизином и Хетти Чесмен поехал в Брайтоне кататься на лодке и испытал сильную тошноту; а все из-за Суизина, который вечно что-нибудь затевал и которого, слава богу, тоже изрядно тошнило. Случай этот был Сомсу детально известен. Он слышал о нем раз пятьдесят не меньше, от всех участников поочередно. Он подошел к глобусу и легонько толкнул его; раздался тонкий скрип, шар повернулся на дюйм, и Сомс узрел долгоногого паука, издохшего под сорок четвертой параллелью.
   "Мавзолей, - подумал он. - Джордж был прав". И он вышел и поднялся по лестнице. На первой площадке он остановился перед стеклянным шкафчиком с чучелами колибри, которые восхищали его в детстве. Они, казалось, не постарели ни на день, вися на своих проволоках над травой пампасов. Если открыть шкаф, птицы не защебечут, нет, но все сооружение, пожалуй, рассыплется в прах. Не стоит выносить его на аукцион. И внезапно возникло воспоминание, как тетя Энн, милая старая тетя Энн, подвела его за руку к шкафу и сказала: "Смотри, Соми, какие они яркие и красивые, эти крошки-колибри. Милые пташки-щебетуньи". Припомнился Сомсу и его ответ: "Они не щебечут, тетя". Ему было, верно, лет шесть, и был на нем черный бархатный костюмчик с голубым воротничком - он отлично помнил этот костюмчик. Тетя Энн - букли, добрые, тонкие, точно из паутины, руки, важная старческая улыбка, орлиный нос - красивая старая леди. Сомс поднялся выше и остановился у входа в гостиную. По обе стороны двери висели миниатюры. Вот их он непременно купит. Портреты его четырех теток, дядя Суизин в юности, дядя Николае ребенком. Все они были исполнены одной молодой дамой, другом их семьи, в 1830 году, когда миниатюры считались "хорошим тоном", и были прочны, так как написаны были на слоновой кости. Сомс неоднократно слышал рассказ об этой молодой даме: "Очень талантливая, дорогой мой; она была неравнодушна к Суизину, заболела вскоре чахоткой и умерла; совсем как Ките - мы всегда это говорили".
   Вот они все! Энн, Джули, Эстер, Сьюзен совсем еще маленькой девочкой, Суизин с небесно-голубыми глазами, розовыми щечками, желтыми локонами, в белом жилете - как живой, и Николае, купидон, закативший к небу глаза. И если подумать, дядя Ник был всегда такой - удивительный был человек до конца своих дней. Да, несомненно талантливая художница. И в миниатюрах всегда есть своя особая прелесть - cachet; это тихая заводь, которую не затрагивают бурные течения изменчивой эстетической моды. Сомс отворил дверь в гостиную. В комнате было прибрано, мебель стояла без чехлов, гардины были раздвинуты, точно его тетки еще проживали здесь в терпеливом ожидании. И у него явилась мысль: когда Тимоти умрет, можно было бы - и не только можно, а почти что должно - сохранить этот дом, как сохраняется дом Карлейля, вывесить дощечку и показывать желающим. "Типичное жилище средневикторианского периода - один шиллинг за вход, каталог бесплатно". В конце концов, этот дом - самая совершенная и едва ли не самая мертвая вещь в Лондоне наших дней. В своем роде это законченный памятник культуры. Стиль выдержан безупречно, нужно только - и он это сделает - убрать отсюда и перенести в его личную коллекцию эти четыре картины барбизонской школы, которые он сам подарил когда-то своим теткам. Еще не выцветшие небесно-голубые стены; зеленые портьеры, затканные красными цветами и папоротниками; вышитый гарусом экран перед камином; наполненный безделушками шкафчик красного дерева со стеклянными дверцами; расшитые бисером скамеечки для ног; на книжных полках - Ките, Шелли, Саути, Каупер, Колридж, байроновский "Корсар" (только "Корсар", а больше ничего) и викторианские поэты; горка маркетри с семейными реликвиями, обитая изнутри блеклым красным плюшем; первый веер тети Эстер; пряжки от башмаков их деда с материнской стороны; три заспиртованных в бутылочке скорпиона; очень желтый слоновый клык, который прислал домой из Индии двоюродный дядя Эдгар Форсайт, торговавший джутом; пришпиленный к стенке желтый клочок бумаги, покрытый паутинными письменами, увековечившими бог весть какие события. И картины, теснящиеся на стенах, - все акварели, за исключением тех четырех барбизонцев, которые кажутся в этой обстановке иностранцами (они и есть иностранцы), - яркие, чисто жанровые картины: "На пчельнике", "Эй, паромщик!" и две в манере Фрита: игра в кости, кринолины - подарок Суизина. Да! Много, много картин, на которые Сомс засматривался тысячу раз, высокомерный и зачарованный; чудесная коллекция блестящих, гладких золоченых рам.