Наркевич и еще говорил что-то, но слова его почему-то вдруг перестали звучать. Лишь видно было, как широко раскрывал он узкие красные губы и как вспыхивали, точно огоньки выстрелов, его глаза. Красноармейцы с немым изумлением смотрели на танки. Многим из них казалось сейчас невероятным, как это можно было не только бороться с этакими уродами, а еще и одолевать их. И многие из многих не верили себе, вспоминая себя в этой борьбе и в этой победе.
   Принимая на каховском параде шефское знамя для своей дивизии, Романюта был полон радостных ощущений жизни. Деятельная кровь разливалась по его телу, обжигая тугие жилы. Романюте было свойственно разгораться изнутри, а не снаружи. Радость есть бодрость духа; бодрость — свидетельство силы; а сила — надежда и залог победы. Романюта давно уже знал: чтобы делать новое, надо самому быть новым, нести в себе новизну как часть себя. И теперь он был именно таким — новым.
   Вечером торжественного для Каховки дня Романюта отправился в штаб полка и разыскал там Юханцева.
   — Здравствуйте, товарищ военком!
   — Здорово!
   — К вам.
   — Ясно.
   «Почему же ему ясно?» — смущенно подумал Романюта. И Юханцев тоже подумал: «А не зря ли я в ясновидение ударился?»
   — Рано пришли, товарищ, — сказал он, улыбаясь серыми глазами, — не готовы еще карточки. А завтра два экземпляра получите с надписью: «Командир роты такого-то стрелкового полка пятьдесят первой Московской дивизии такой-то принимает шефское знамя Моссовета». Будь благонадежен!
   — Хорошо, — тихо проговорил Романюта, — и вот вам еще заявление…
   Юханцев живо проглядел листок желтоватой бумаги. «Наконец-то!»
   — Надумал?
   — Да.
   — А рекомендует тебя в партию начинарм товарищ Наркевич?
   — Он.
   — Да ведь одной рекомендации мало.
   Романюта молчал. Юханцев рассмеялся.
   — Вот и выходит, дружище, что придется еще и мне тебя рекомендовать…

Глава двадцать вторая

   Дождь сек, не переставая, третий день. Снег падал мокрыми комками и расползался лужами по вязкой земле. Общее наступление задерживалось из-за погоды.
   Фрунзе признавал за успехами на фронте значение перелома. Операция Врангеля на правом днепровском берегу имела очень широкий размах. При удаче она грозила уничтожением всех живых средств Южного фронта. Но зато и провал ее означал не больше, не меньше, как начало стратегического конца войны. Достигнут был также важный оперативный результат: возможность дальнейших ударов по Врангелю. Прикрываясь конными арьергардами, он уводил свои главные силы за мелитопольские укрепленные позиции и сосредоточивал их в районе Серогоз. Фрунзе ясно видел, что противник расстрелял запасы пороха. Для сколько-нибудь серьезных действий белые теперь не годились. Их обессилили, обезволили последние поражения; они были неактивны. Фрунзе опасался уже не вспышек их контрнаступательной энергии, а, наоборот, — отсутствия порывов. Врангель был достаточно умен, чтобы понять, где выгоднейшее для него решение; оно заключалось в том, чтобы отбиваться пехотными частями от нажима с севера и с востока на линии мелитопольских укреплений, а конницу бросить на запад Таким способом Врангель мог добиться если не победы, то свободного отхода в Крым.
   Это было ясно Фрунзе. Но предположения его шли гораздо дальше. Можно было не сомневаться, что Врангель будет до последнего держаться в Северной Таврии, чтобы не отходить в Крым. Строго говоря, даже разгром в Заднепровье не вполне сломил его. Крым для Врангеля — голод и лишения; это — признание невозможности продолжать активную борьбу, это — разрыв с Францией, которая интересуется белым «вождем» лишь до тех пор, пока у него есть перспективы на будущее. Удержаться в Северной Таврии Врангелю надо было не по причинам военно-оперативной целесообразности, а из соображений политико-экономической необходимости. И Фрунзе готовился спутать эти карты решительным наступлением.
   Косые полосы холодного дождя били в зеркальные стекла вагонных окон, смывая налипший по углам снег. В черной прорве ненастной ночи барахтались, смутно поблескивая, станционные фонари. Поезд командующего фронтом стоял в Апостолове, против вокзала, на запасном пути.
   В «салоне» вагона № 76 командармы шумно разбирали стулья и рассаживались у ломберного стола. Члены армейских ревсоветов сидели на диване. Среди них обращал на себя внимание широкоплечий и широколицый человек, с острыми маленькими глазами и длинным, узким ртом. В отличие от других, он держал себя связанно и неловко. Медленно раздвигал тонкие губы и шевелил подбородком, как будто собираясь что-то сказать, но не говорил ни слова. И только его толстая, несколько дряблая шея багровела от скрытого напряжения. Это был Щаденко, член Реввоенсовета Первой Конной армии. Первая Конная подходила, наконец, к Бериславу бесконечным потоком эскадронов, батарей и обозов. Позади — шестьсот километров форсированного марша. И сегодня еще — восемьдесят на переменном аллюре. А завтра — переправа по понтонам через голубой от ледяной корки Днепр и выход с каховского направления на маневренный простор серых, сухих и мерзлых Таврических степей.
   Фрунзе изложил план наступления. Цель — окружить и уничтожить силы белых севернее перешейков. Численное превосходство — с очевидностью на нашей стороне. Такого еще и не бывало, по крайней мере, на Южном фронте в двадцатом году. Размах наступления — большой. Оно должно развернуться на линии в триста пятьдесят километров. Идея — удары по флангам, тылам и сообщениям в сочетании с фронтальной атакой. Фланговые и фронтальные удары должны привести к полному окружению и уничтожению белых.
   — В этом, товарищи, — сказал Фрунзе, — коренной, конечный, смысл оперативности замысла. И это надо очень хорошо понять.
   Он посмотрел на лица командармов. Пожалуй, никогда еще не приходилось ему видеть на них такую общность в выражении чувства и такое единство согласующейся мысли. Да, — они отдавали себе отчет в громадной важности предстоящего. Они знали, что на этом ночном совещании, в ярко освещенном вагоне командующего фронтом, планировался коней военной контрреволюции в Советской России, завершение гражданской войны. Отсюда же открывался переход к трудовому будущему победоносной Республики…
   Однако командарм Шестой спросил:
   — А если не удастся взять Перекоп с налета?
   — Тогда надо немедленно приступить к подготовке артиллерийской и инженерной атаки перешейков. Артиллерии у вас довольно. А инженерных войск…
   У Фрунзе была привычка точно знать подобные вещи. Но сейчас что то заскочило в его памяти. Сколько имелось в Шестой армии инженерных частей и каких именно? Он задумчиво почесал щеку. Командарм Шестой копался в своей папке. Его руки прыгали, листы бумаги мелькали, как карты в колоде, а нужная справка никак не отыскивалась. Фрунзе пожал плечами и посмотрел на потолок.
   — Пожалуйста, — приказал он адъютанту, — пригласите сюда товарища Лабунского.
   Через минуту Лабунский стоял возле маленького адъютанта — огромный, вытянувшийся, готовый выскочить от усердия из самого себя.
   — Не помните ли, Аркадий Васильевич, чем богат начинарм Шестой?
   — Четыре понтонных батальона, три дорожно-мостовые роты и одна прожекторная, товарищ командующий!
   — Благодарю!
   — Так и есть! — командарм Шестой хлопнул ладонью по отыскавшейся, наконец, справке. — Точно!
   — Вот вам и средства для инженерной атаки…
   Когда Лабунский вышел, плечистая, широкая фигура Шаденки зашевелилась на диване, складки по сторонам его рта вытянулись и, наклонившись к соседу, щупленькому члену Реввоенсовета фронта Гусеву, он медленно, но громко сказал:
   — Не сбрехал, так еще сбрешет. Факт!
* * *
   В тот день, когда Карбышев с женой и дочерью приехал в Харьков, на город валился густой мокрый снег. Привокзальная площадь утонула под белой периной. С крыши шестиэтажной громадины, где помещалось управление Южных железных дорог, то и дело срывались и летели вниз целые сугробы, тяжко плюхались наземь и отскакивали от нее фонтанами грязных и холодных брызг.
   Карбышевы ехали из Иркутска до Харькова ровно три недели. Времени было довольно, чтобы мысленно распроститься с тем прошлым, которое оставалось вместе с Пятой краснознаменной армией в Сибири, и приготовиться к встрече с будущим, смутно рисовавшимся в телеграмме Фрунзе.
   К тому времени, когда Карбышев добрался до Иркутска, — это было в июле, — с Колчаком уже все было кончено. Однако на Дальнем Востоке еще сидели американские и японские захватчики. Военных действий почти не было, но интервенция продолжалась. Японцы ушли из Верхнеудинска только осенью. Банды Семенова, Унгерна вовсе не собирались складывать оружие. Чтобы сделать возможными дальнейшие операции по очищению Восточной Сибири, надо было укрепить забайкальский плацдарм. Еще до приезда Карбышева в военно-полевых строительствах Пятой армии уже знали о нем. «Не только руководить, а и учить будет». И действительно Карбышев привез с собой множество инструкций и положений, составленных им частью на Волге, а частью по дороге в Сибирь. Многое из привезенного было очень ценно в практическом смысле, настолько ценно, что почти тотчас стало распространяться в качестве неписанного закона. В Забайкалье производились крупные оборонительные работы, рубился лес, прокладывались подъездные пути, рылись окопы, строились блиндажи, — возможность возобновления военных действий отнюдь не была исключена. Через реку Селенгу перекидывали мост к Верхнеудинску, возводили на противоположном берегу предмостное укрепление, усиливали позицию, прикрывавшую Баргузинский тракт.
   Карбышев оправдал ожидания. Вместе с ним в полевые строительства Пятой армии ворвался свежий ветер. Технические расчеты сооружений были налицо в типовых чертежах привезенных с Волги инструкции. Но о том, как надо рассчитывать организационную сторону работы, военные инженеры в Восточной Сибири не имели никакого понятия. Карбышев ездил по Селенгинскому рубежу и, всюду наводя порядок и экономию в людях, извлекал из нового опыта новые организационные нормы.
   Почти непрерывно объезжая позиции, начинарм Пятой успевал все же заглядывать и в штаб армии, и в свое собственное управление начальника инженеров и даже раза два-три в неделю обязательно попадать к себе домой. Карбышевы занимали две комнаты в квартире, до потолка заставленной сундуками и корзинами с хозяйским добром. Хозяйка, подобно своему имуществу, имела неохватную емкость. Дыша, как кузнечный мех над горном, она ежедневно с раннего утра обрушивалась на Лидию Васильевну лавиной комплиментов и забот. Можно было подумать, что благополучие семьи Карбышевых было ее единственной целью. Врываясь к Лидии Васильевне, она говорила уже с порога: «А вы опять похорошели, моя милая! Если это будет так продолжаться, то чем же кончится?..» Стоило Ляльке проснуться от ее одышливого голоса и заплакать, как она в восторге закатывала круглые глаза: «Что за ребенок! Какая неслыханная душка!..»
   В Иркутске субботники начались весной. Сперва расчистили вокзал. Потом привели в порядок пристань и городской сад. Карбышев, был самым деятельным и активным участником работ «великого почина». С тех пор, как Елочкина перевели с линии в управление тридцать четвертого военно-полевого строительства, Карбышев постоянно встречал его на субботниках. Из писем с родины Елочкин давно уже знал о гибели своего отца; от Карбышева ему стали теперь известны и подробности. На родину его не тянуло. Но и Сибирь как-то не приходилась ему по нутру. Зато, услыхав от кого-то, будто в Москве открылось военно-инженерное училище, он испытал острый приступ тоски. Училище это сделалось его мечтой.
   — Уж так, Дмитрий Михайлович, по науке скучно, — говорил он Карбышеву, — слов нет, ей-ей!
   Однако слова нашлись. И он сунул Карбышеву листок бумаги.
   — Коли охота будет, прочтите… Из души вышло… Это были стихи.
 
Уходящие годины
Нашей жизни молодой
Мы с тоскою проводили,
Мой товарищ дорогой!
Но вперед лишь стоит глянуть,
Чтоб над радужной мечтой
Не остынуть, не завянуть,
Мой товарищ дорогой!
Электрическою дрожью
Входит в жилы ток живой.
Знанье нам всего дороже,
Мой товарищ дорогой!
 
   Карбышев был плохим ценителем стихов. И в этом произведении Елочкина отметил для себя лишь две черты. Во-первых, редкую душевность: «Из души вышло». И, во-вторых, «мы» вместо «я». Последнее особенно бросилось в глаза. Карбышев вдруг понял, как просто и правдиво это народное «мы», «наш» в устах Елочкина, как далеко это «мы» от всяких противоречий и расхождений и как много таится за ним хороших, товарищеских, дружеских, «артельных» чувств…
   Тихая улыбка, как фонарь, освещала задумчивое горбоносое лицо Елочкина. И взгляд убегал в далекое будущее за тысячи железных километров от Иркутска и Селенги. Он верил в будущее и ждал его. А Карбышев, как всегда, был с головой погружен в настоящее. И поэтому телеграмма от Фрунзе с вызовом в Харьков на должность начинжа Южфронта оказалась для него совершенной внезапностью. Впрочем, решение он принял сразу.
   — Едем, Елочкин? Из Харькова и в школу легче..
   — Мы всегда готовы, Дмитрий Михайлович…
   — Ячейка не заспорит?
   — Уладим.
* * *
   В тот самый день, когда Карбышевы и Елочкин после трехнедельного путешествия очутились, наконец, на заваленных сугробами харьковских улицах, из короткой поездки по фронту вернулся в город Фрунзе. Штаб Южфронта был расквартирован на Георгиевской площади, в большом старинном доме с колоннами и высоким подъездом. Карбышев поднялся в бельэтаж. Здесь, налево от подъезда, была приемная командующего, с окнами на белый под снегом, широкий сквер. Фрунзе принял Дмитрия Михайловича в кабинете один на один, с дружественной и ласковой простотой. С первых же слов разговора Карбышев понял главное: опоздал. Три недели, в продолжение которых тащился он через Сибирь и Украину, — огромный срок. И фронт не мог оставаться без начальника инженеров. Лабунский знает свое дело, энергичен и старателен. Он лишь исполняет должность начинжа — не утвержден, да и не будет утвержден, так как должность предназначена не для него. Но сейчас, на самом последнем и самом решительном этапе борьбы с Врангелем, сменять Лабунского было бы так же опасно, как наездника под конец скачки.
   Правильно. Эту правильность Карбышев так сразу и так полно почувствовал, что не успел не только огорчиться, но даже испытать естественное разочарование. Ведь он ехал в Харьков не на должность, а на дело. Обстоятельства так сложились, что должность могла бы даже помешать делу. Давнишняя «строевитость» Карбышева, всегда облегчавшая ему прямое и безотказное выполнение долга, с годами и опытом превращалась в благородную способность жертвовать собой для всех, в глубоко осознанное побуждение подчиняться требованиям общей пользы. То, что сейчас произошло, было тяжелым случаем на его пути к выполнению долга. Но если разобраться как следует, казус отяжелялся лишь пустой частностью. Удар Карбышевскому самолюбию наносился только личностью Лабунского. А уж это было такой мелочью, которую человеку с крупным, по-настоящему большим самолюбием было и вовсе нетрудно перенести. И Карбышев спросил:
   — Прльикажете быть заместителем начинжа фронта, товарищ командующий?
   — Согласны? — обрадовался Фрунзе. — Гора с плеч! Да ведь и не это же существенно…
   — А что?
   Карбышев смотрел пристально, не мигая. Маленькая, острая фигура его была спружинена и поджата. То, что казалось ему главным по началу разговора, было уже теперь позади. Теперь он ждал настоящего главного, которым решалось самое дело. И с радостью услышал:
   — Прежде всего вам надо будет включиться в разработку плана двух штурмов: Перекопа и Чонгара…
* * *
   Под инженерное управление фронта был отведен у речки Лопани большой двухэтажный дом. Колченогая канцелярская мебель, разбросанная в беспорядке по двум десяткам грязноватых комнат, придавала помещению на редкость неуютный вид. Хотя Лабунский и был на фронте, но как бы незримо присутствовал в своем управлении.
   — Кабак!
   Карбышев сидел в маленьком кабинетике, который очистили для него на втором этаже, рядом с большой и пустынной комнатой заседаний. Против Карбышева пристроился на поломанном стуле Дрейлинг.
   — Кабак! — повторил Карбышев.
   Дрейлинг занимал в управлении должность инспектора для поручений и отнюдь не имел своего прежнего, брызжущего здоровьем и самодовольством вида. Он не то, что отощал, а как бы спал с тела и особенно с лица, совершенно утратившего прежний ветчинный оттенок. При этаком, несколько новом обличье Дрейлинг, однако, сохранил без каких бы то ни было изменений корректную добропорядочность своих манер и приемы несокрушимой благовоспитанности. Встреча с Карбышевым ничуть не была ему приятна. «Еще одно начальство!» Но с этим человеком связывались воспоминания о добрых старых временах, а это уже было кое-что. Лабунский, в глазах Дрейлинга, не имел такого преимущества. Как же не поддаться искушению? Притаившаяся душа Дрейлинга давно жаждала случая излиться, посетовать искренне и без опаски.
   — Есть народная поговорка, — говорил Дрейлинг, — мы, русские люди, все ее знаем: каков поп, таков и приход. Лабунский — талантливый руководитель, но он чрезвычайно хаотичен. Эти свойства отзываются на аппарате, который тоже хаотичен. Это какая-то Русь удельной эпохи. И во главе — Святополк Окаянный!
   — Похож, как… обезьяна на человека! — засмеялся Карбышев.
   И Дрейлинг тоже смеялся, отводя душу, то есть отдавая должное остроумию собеседника и еще больше восторгаясь своим собственным.
   — Но нет худа без добра, — продолжал он, — я пришлю к вам сегодня нашего хозяйственника. Великолепный малый. Он будет очень полезен вам для устройства ваших квартирных и бытовых дел, мебель, посуда, — отыщет, доставит. И все это — совершенно pour la bonne bouche[42], из одного усердия. Великий мастер на маленькие дела. Его чрезвычайно ценит Лабунский. Сегодня пришлю. Кстати: он работал перед войной в Бресте. Может быть, вы даже…
   — А как фамилия этого Калиостро?[43]
   — Жмуркин.
   Карбышев вздрогнул, но так незаметно, что Дрейлинг имел возможность совершенно спокойно и не спеша вернуться к основной теме разговора.
   — Вообще здесь, на юге, нас собралось немало старых инженерных служак. Лабунский… Вы, я… Наркевич… И еще… еще кое-кто… Что такое — военные инженеры? Одна боевая семья, маленькая, но удивительно дружная, с общим прошлым и параллельными воспоминаниями. Ищите нас там, где пылает очаг войны. Мы все — близ него, налицо и в полном составе, крепко стоим и отлично делаем свое дело. В настоящее время очаг войны — здесь, на юге. Казалось бы, как нужен нам именно здесь твердый, неуклонный порядок! Однако его нет и в помине. Все пошло вверх ногами, в особенности с тех пор, как началась эта пресловутая «кампания победы», — газеты, листовки, бюллетени, митинги, беседы, конференции беспартийных, сверкающие глаза ораторов и лихорадочные клятвы уничтожить Врангеля. Из политотделов направляются в войска первой линии коммунисты. Они-то и ораторствуют, по преимуществу. Меня недавно затащили на одну из таких конференций. И я позволил себе тоже высказаться. Я сказал прямо: лобовой штурм укреплений Перекопа будет стоить очень большой крови. Недавно Врангель осматривал перекопские позиции. Мне известно, как он отозвался о них: «Многое сделано, многое предстоит еще сделать, но Крым уже и теперь неприступен». Я, конечно, не привел этой фразы Врангеля, а между тем…
   — Откуда вы знаете, Оскар Адольфович, что говорил Врангель о Перекопе? — быстро спросил Карбышев.
   Дрейлинг слегка зарумянился и на минуту стал похож на прежнего себя.
   — Право, я… не припомню. Между тем стоило мне высказаться в этом смысле, как некий комиссар, по фамилии Юханцев, наговорил мне такого, что… Словом, пусть они клянутся уничтожить Врангеля, а я дал себе честное слово молчать, как рыба.
   Фамилия Юханцева ударила знакомым звуком в уши Карбышева, но почти не задела сознания. «Может быть, другой?»
   — Таким способом, — говорил Дрейлинг, — хотят поднять наступательный порыв войск…
   — Естественно, — сказал Карбышев, — ведь больше всего страдает от войны народ. А наши войска — тот же народ. Как же могут они равнодушно относиться к вопросу о том, ради чего, во имя чего ведется война? Уж коли народ воюет, так надо ему знать: почему да зачем?
   — Возможно, — полусогласился Дрейлинг, — но я не понимаю… В Первой и во Второй Конных армиях выступает с речами товарищ Калинин, — прекрасно. По приказанию товарища Фрунзе распространяется в войсках превосходно написанная директива политуправления фронта, — очень хорошо. Но на фронте совсем мало снарядов и патронов… вовсе нет зимнего обмундирования… Между тем морозы наступили рано, сегодня пятнадцать ниже ноля…
   Выражение лица Карбышева было серьезно и неподвижно. Он проговорил быстро и решительно:
   — Сухомлиновых теперь нет. Нехватка не от них.
   Дрейлинг наклонил голову.
   — Да, но Антанта существует попрежнему. Есть точные сведения о намерениях ее военно-морского командования активно действовать против открытых городов Черноморского побережья…
   Дрейлинг взглянул на Карбышева и вдруг догадался: разговор этот был с самого начала веден совершенно неправильно. Удивительно, что догадки подобного рода всегда приходили Дрейлингу слишком поздно. Почему бы это? А ведь каждая ошибка подобного рода обязательно чревата неприятностями. Но на этот раз Дрейлингу не пришлось томиться ожиданием неприятностей. Карбышев вскочил из-за стола, обошел, почти обежал свой маленький кабинетик и, остановившись перед Оскаром Адольфовичем, сказал:
   — Вы вот, кажется, любите русские пословицы. Я — тоже. Есть одна — прекрасная…
   — К-какая?
   — Собака, чего лаешь? Волков пугаю. А зачем хвост поджала? Волков боюсь. Нравится? Нет? Ну, что же делать! Трудно казаться. Но еще труднее — быть. А Жмуркина прошу прислать непременно.
   — Вы его действительно знаете?
   — Очень хорошо. И сегодня же выгоню со службы…
* * *
   Чуть засветилось утро двадцать восьмого, как Первая Конная на рысях проскочила через Берислав, переправилась через Днепр на Каховку и вынеслась в левобережную степь, сухую и холодную, стремясь перерезать выходы к перешейкам — заслонить собой с севера Крым. Одновременно открыла наступление и пятьдесят первая дивизия Шестой армии. Должны были также наступать и Вторая Конная, и Тринадцатая, и Четвертая армии. Начиналась последняя битва за Крым.
   Через сутки Фрунзе доносил Ленину: к полудню атакованы и разбиты все номерные дивизии белых, кроме одной — Дроздовской. Уцелела еще и конница. Но пути отхода на Перекоп уже отрезаны. Остается свободной лишь дорога через Сальково. Судьба битвы к северу от перешейков решалась теперь именно здесь — на Чонгаре, — так по крайней мере можно, было думать двадцать девятого утром. Но предпринятая в этот день пятьдесят первой дивизией попытка с налета овладеть укреплениями Перекопского перешейка сорвалась. Дивизия заняла разбитый артиллерией город Перекоп, но перед пылающей лентой окопов третьей линии, перед огнедышащей громадиной Турецкого вала дивизия залегла. Штурм не удался. Между тем части Первой Конной вышли к Салькову. Основная северо-таврическая группировка Врангеля была окружена. Но это было только оперативное[44] окружение. И массы белой конницы все-таки пробивались на Чонгар. Бои у Чонгарского и Сивашского мостов принимали затяжной характер. А тяжелая артиллерия так и не дошла до места действия, — застряла из-за нехватки тяги на пути в Кременчуге. И Азовская флотилия никак не могла вырваться из льдов таганрогской бухты, от ее использования для поддержки операции с моря пришлось отказаться. Белые уходили в Крым…
   В чем же заключались смысл и значение этой битвы? Очевидно, в том, что ею завершался первый этап ликвидации Врангеля. Его главные силы полегли перед перешейками и уже больше не встанут. Здесь захвачено двадцать тысяч пленных, сотня орудий и почти все обозы. Собственно, лишь отдельные части врангелевцев прорвались в Крым через Сальково и Чонгар. Не так уж много их и на Турецком валу. Зато на всем северном побережье Сиваша нет ни одного белого солдата. Теперь задача состояла в том, чтобы не дать Врангелю ни часа для приведения себя в порядок, чтобы не позволить ему ни опомниться, ни оглядеться, ни перегруппироваться. Для этого надо было немедленно штурмовать перекопские позиции. Пятьдесят первая дивизия стояла перед Турецким валом. Но она стояла там после отбитого штурма. Бросать ее в новую лобовую атаку, не подкрепив со стороны, рискованно, так как вторая неудача может оказаться непоправимо последней. Чем же подкрепить? Конечно, обходным движением через Сиваш.
   Мысли Фрунзе со всех сторон шли к этому выводу. И вывод, как бы раскрываясь, чтобы принять его мысли, становился зримым, ясным и живым. Фрунзе умел так рассуждать. Он был полководцем не только потому, что хотел им быть, а еще и потому, что мог. Это «могу» не упало на него с неба. Он заплатил за него сотнями прочитанных книг, множеством часов глубокого раздумья над прошлым и будущим войны. У него было время, чтобы научиться искусству, как служить будущему знанием прошлого. В 1737 году русский фельдмаршал Ласси обошел перекопские укрепления по Арабатской косе и, переправившись на полуостров в устье реки Салгира, очутился в тылу крымского хана. Это был умный и смелый маневр. Но для воспроизведения его требовалась поддержка с моря. Она была у Ласси, — его поддерживала флотилия адмирала Бредаля. А у Шестой армии ее не было, так как Азовская флотилия стояла не где-нибудь возле Геническа, а за ледяными полями таганрогской бухты. Итак, маневр Ласси для простого повторения не годился. Жаль… очень жаль! Однако он мог пригодиться для воссоздания в ином, новом плане. И это уже будет не план Ласси; это будет план Фрунзе: пятьдесят первая дивизия штурмует Перекоп в лоб, а две дивизии из армейского резерва обходят перешеек через Сиваш, чтобы выйти на слабо укрепленный Литовский полуостров, очистить его и двинуться против правого фланга тыловых юшунских позиций. Вот — план Фрунзе…