Бородач Мирополов робко спрашивал:
   — Как же теперь надо делать окопы?
   — А как вы думаете?
   Мирополов пыхтел.
   — По современной форме…
   — Туман! — вскипел Карбышев. — Туман! Что это за штука, — «современные» формы? Надо строить, во-первых, на нужном месте, во-вторых, быстро и, в-третьих, хорошо. Больше ничего Отжившее может вновь воскреснуть, чтобы затем смениться новым. Очень прошу вас, друзья: помышляйте не столько о «современных» фортификационных формах, сколько об их текучести, о чертовской их изменчивости. Грош цена теории, которая фиксирует одни шаблоны. Через шаблоны проникает рутина в жизнь. Фортификатор должен щупать руками реальную тактику борьбы. Тогда лишь сумеет он правильно вывести из нее необходимые фортификационные формы. Место фортификатора — на боевом поле, ибо действительные условия борьбы ясны только там, где их выковывает кузница боя…
   Карбышев так говорил, что его нельзя было не слушать. И мысли его звонким потоком вливались прямо в сознание слушателей. Нельзя было не слушать, и не понять — невозможно.
   — Вот положение дел: артиллерия атаки сильна, участок активный, стрелков и пулеметов достаточно…
   Карбышев повертывался к Мирополову.
   — Вы — командир батальона. Как бы вы…
   Мирополов вскакивает. Да и у всех ушки были на макушке.
   — Как бы вы приказали отрывать окопы? Поднимать? Опускать?
   Мирополов был похож на рыбу без воды. Он молчал, красный, жадно глотая воздух.
   — А вы? — спрашивал Карбышев Романюту, — вы — командир полка…
   И Романюта вскакивал, но думал только мгновенье.
   — Я бы окоп поднял.
   Кто-то заспорил:
   — А я к подошве спустил бы…
   — Поднять окоп!
   — Спустить!
   — Ни-ни, — с шумом подскакивал на своей парте Якимах, — чем выше, тем верней! Факт!
   Карбышев принимался разбирать предлагаемые слушателями решения. Слушатели были для Карбышева не только учениками, а еще и людьми боевого опыта. Он интересовался их ответами ничуть не меньше, чем они его вопросами. И получалось очень хорошо для обеих сторон. Грунт на вершине каменистый, а у подошвы мягкий, — окоп опустить, чтобы облегчить работу и уменьшить поражаемость. Рабочих нехватка, — окоп поднять, чтобы сократить таким образом протяженность ходов сообщения. Нет на вершине воды — опустить и т. д. и т. д.
   — Какой же вывод, товарищи? Только такой: всякое расположение позиции правильно, если оно отвечает общей совокупности условий борьбы и особо принимает в расчет главнейшие из них.
   Карбышев часто находил удивительно точные формулы для своих выводов.
   — Искусство настоящего военного человека — в творческом уменье использовать нужное, пренебречь лишним, устранить вредное…
   Или:
   — Не должно быть никакого разрыва между «знаю» и «умею»…
   А заговорив однажды о важности общего развития для военных людей, он выразился уже совершенно в духе классических афоризмов Монтеня[54]:
   — Чем выше культура, тем прочнее блиндаж!
   Главное Карбышев задиктовывал. Он знал по себе, что всякий текст, расчет или чертеж, вышедший из-под собственной руки, запоминается крепче печатного. Он расхаживал между партами и диктовал. Но казалось, будто он рассуждает сам с собой.
   — Теория возникает из опыта, накопленного практикой, и сама служит основой для дальнейшего развития практических работ. До революции русская теория фортификации стояла на первом месте в Европе. Иностранцы многим успели попользоваться из сокровищницы наших фортификационных идей. Но русская практика не стояла, да и не могла стоять на высоте. Примеры: история порт-артурских укреплений; неподготовленность крепостей в пятнадцатом году. Гражданская война с очевидностью выяснила, что учить тактику и учить тактике — не одно и то же. Первое — дело инженеров, а второе — отнюдь не их дело…
   Карбышев останавливался и как бы с изумлением прислушивался к своим, еще не окончательно отзвучавшим словам. Потом, будто спохватившись, принимался упрашивать слушателей.
   — Вот уж это, последнее, не записывайте… Что? Записали? Тогда зачеркните, пожалуйста. Да так зачеркните, чтобы и следов не было. Мы-то с вами знаем не хуже чеховских фельдшеров, что «пульса нет», а товарищи военные инженеры нам этого ни за что не простят…
   И сам Карбышев, и аудитория весело смеялись. Только Мирополов был мрачен: он ничего не понимал в происходившем. Уныние овладевало курсовым старостой всякий раз, когда он не понимал. А это случалось все чаще и чаще, и в конце концов уже не оставалось ничего, кроме постоянного: не понимаю! Особенно угнетала Мирополова слабость в математике. Для обучения методу расчета Карбышев применял символические фигуры, викторины, расчетные линейки и таблицы. Это помогало слушателям усваивать метод расчета и запоминать нормы в разных комбинациях их применения. Карбышев ни на минуту не забывал, что перед ним не инженерные работники, а общевойсковые начальники. Расчеты и нормы, овладения которыми он требовал от своих слушателей, были намеренно упрощены. Но и они оказывались в хитрой близости с арифметикой. Здесь-то и погибал Мирополов. Он покрывал доску колодками белых чисел, складывал, умножал, вычитал и делил, а высчитать, сколько надо колодцев на идущий в степь полк, никак не мог. Между тем Карбышев говорил:
   — Делать расчеты, как они производятся в строительных конторах, нелзя, товарищи. Эту военно-инженерную бухгалтерию — прочь!
   И объяснял, как делать простейшие расчеты. Но Мирополов не понимал…
 
* * *
   Трудно приходилось также Романюте. Отсутствие систематической подготовки то и дело давало себя знать. К счастью, Карбышев был для Романюты своим человеком.
   — Дмитрий Михайлович! Не ясно мне насчет окопных норм…
   — Да что же вам не ясно?
   Карбышев повертывал из коридора назад в класс и шел к доске.
   — Что не ясно?
   Он брался за мел и чертил, высчитывая и втолковывая.
   — Ну?
   — Так точно, понял. Спасибо, Дмитрий Михайлович!
   Было в Карбышеве что-то, от чего не один Романюта, но и все шли к нему за помощью с легким сердцем. Все видели, как он хочет каждому помочь, чем сам владеет. Но главное заключалось даже и не в этом, а в необыкновенной карбышевской простоте.
   Были среди академических профессоров доступные люди и кроме Карбышева. Однако доступность этих людей объяснялась общей широтой их натуры, а у Карбышева она возникала из коренных свойств его народного характера. Это была такая удивительная доступность, которая, нисколько не снимая с его облика черт суховатой подтянутости, походила вместе с тем на простецкую мудрость старого солдата. И эту доступность слушатели обнаруживали лишь в одном Карбышеве. Она-то именно и влекла их к себе и покоряла. Они домогались карбышевских консультаций и в академии — на лекциях, между лекциями, и вне академии, когда усталый профессор, с огромным, туго набитым портфелем, быстро шагал с Пречистенки на Смоленский бульвар, — домогались и безотказно получали их — ясные, четкие и обстоятельные советы решительно по всем вопросам своей учебной работы…
* * *
   Как и всегда, перед выходом из академии, Карбышев позвонил домой и сказал Лидии Васильевне:
   — Мать! Иду обедать. Голоден.
   Обедали в два часа дня. Точно к этому времени, — хоть часы проверяй, — появлялся хозяин дома, и семья немедленно садилась за стол. Но на этот раз вышло иначе. Обед стоял на столе и четверть часа, и полчаса, и простыл, и в подогретом виде снова вернулся в столовую, а хозяина все еще не было. В тревожном ожидании протянулся час. Лидия Васильевна позвонила в академию. Ответили: давно ушел. Потянулся второй час, — томительно и глухо. Пробило четыре раза. «Да что же это такое? Случилось что?» Лидия Васильевна выскочила в переднюю — одеваться и бежать к академии, разыскивать пропавшего мужа. На больших глазах ее дрожали слезы испуга.
   Дверь отворилась, и в квартиру, стуча мерзлыми сапогами и крутя головой, чтобы сбросить с козырька подушку снега, вбежал Карбышев.
   — Дика, почему ты шел из академии целых два часа?
   — Так получилось, мать… Только вышел — встретил одного. Дал консультацию насчет инженерного обеспечения наступательного боя: дорожно-мостовые работы… переправы… сроки… скоростные методы… Прошел полквартала — другой. Опять: продвижение боевых порядков… разграждения… маскировка… Хорошо! Вдруг — третий…
   Позади Карбышева белела занесенная снегом фигура и смущенно улыбалось круглое лицо Якимаха.
   — Вот этот… О новых идеях в области военно-оборонительного дела: лес — наша крепость. Как быть? Я и захватил его с собой. Пообедаем, за обедом поговорим…
   Черноглазая Лялька с любопытством разглядывала Якимаха. Когда он звонко оббил сапоги о порог, снял шинель и шапку и встряхнул головой так, что светлые волосы копной встали над теменем, она потихоньку подошла к нему, взяла его за руку и сказала:
   — А знаете, в соседней квартире мальчик объелся масляной краской…
   Якимах ей понравился. Лидия Васильевна, неутомимо наблюдавшая за поведением Ляльки, всплеснула руками. Но девочка даже и не заметила:
   — Папа на службе — один человек, дома — совсем другой, очень веселый. Это он сам говорил…
   Когда садились за стол, Карбышев сказал, подвязывая у шеи салфетку и как бы продолжая речь дочери:
   — Каждому из нас, товарищ Якимах, нужно быть виртуозом в своем деле. Я еще не виртуоз, но хочу им стать непременно и вам советую. Так или иначе, военно-инженерное дело — моя жизнь!
   Звякнули рюмки, и горячий, белый пар, вырвавшись из суповой миски, сладко защекотал в ноздрях…

Глава тридцатая

   Карбышев стоял у окна своего домашнего кабинета и смотрел на светлый простор холодного новогоднего утра. Почти все небо было чисто. Только далеко сбоку виднелась груда медленно удалявшихся туч.
   Яркое и солнечное утро предвещало прекрасный зимний день. Город сверкал инеем; крыши домов, деревья и даже обочины мостовых — все казалось прикрытым гирляндами снежно-белых цветов и отдавало каким-то розоватым сиянием. Хорошо… очень хорошо!
   Карбышев не любил праздников за странное, сбивающее с толку, неприятно-тревожное чувство: вдруг почему-то никуда не надо идти, можно не торопиться, можно даже просто ничего не делать. Этакая чепуха! Нынешний Новый год совпадал с воскресеньем — занятий не было нигде, но не из-за Нового года, а из-за воскресенья. Между тем думалось именно о новом годе…
   С утра, еще до кофе, пока все спали, Карбышев потренировался у себя в кабинете на подвешенных к потолку кольцах, затем — перед пристрелочной карточкой на оконном стекле — раз пятьдесят выкинул руку с револьвером, достигая абсолютной точности прицелки. И теперь, стоя у окна, думал о новом годе — о новом, посредством старого. Когда западные армии пользовались в подрывном деле еще только порохом, русские военные инженеры уже умели подрывать электричеством. Русский военный инженер генерал Шильдер изобрел подводную лодку девяносто лет тому назад, и она была неизмеримо лучше фультоновской. Но потом все у нас остановилось.
   К концу первого года мировой войны французская фортификация выступила с многополосной и многолинейной позицией. У нас пришли к тому же весной шестнадцатого года. Все менялось: и способы, и средства ведения войны, и строительная техника. Прорыв позиций сделался почти невозможным. Атака изобретала новые способы прорыва. И тогда возник танк. Шестого августа восемнадцатого года лавина танков обрушилась на ошеломленных немцев под Амьеном. За два часа были опрокинуты семь немецких дивизий. Людендорф жаловался потомству: «Этот день был черным днем для германской армии». Уже и в то время Карбышев отлично понимал, что необходимы новые возможности непосредственного участия инженерных войск в обеспечении боя. Иначе…
   Лялька стояла на пороге кабинета, в розовой рубашонке, протирая смуглыми кулачонками черные звездочки сонных глаз.
   — Папа, я сейчас во сне видела… А почему от конфет всякая боль проходит?
   Почему бывают иногда у ребят такие необычайно серьезные лица? Почему такая недетская сосредоточенность бывает в их глазах?.. Почему, чем меньше ребенок, тем солиднее и основательнее его повадка? И почему над этим смешным иной раз бывает невозможно смеяться? С самого раннего детства Лялька любила играть и «водиться» с мальчишками. И отец был для нее таким же «мальчиком», как многие другие. Только теперь начала она постепенно различать в нем друга.
   — Папа, будем менять воду в аквариуме?
   Друзья, не откладывая, принялись за дело. Вода, журча и пенясь, полилась в ванну. Когда она дошла до половины, рыбки запрыгали из своей маленькой зеленой трущобы в это широко волнующееся море. Стеклянный ящик унесли на кухню, сперва осторожно опростали, потом снова наполнили свежей водой. И тут — главное, самое интересное. Засучив до локтя рукава сорочки, Карбышев вооружался сачком и приступал к ловле рыбок, весело нырявших туда и сюда и ловко уходивших из-под сачка. Лялька суетилась возле ванны, следя за охотой с живейшим восторгом.
   — Папа, — кричала она, — да как же ты не видишь, — золотая ушла… Какой умный вуалехвост, сам просится домой… Папа, папа… Дай мне, дай… Я…
   — Что вы тут делаете? — спрашивала из коридора Лидия Васильевна.
   — Руки и глаза, — отвечал Карбышев, — наши первые учителя, мать!
* * *
   Карбышев не любил «большой» музыки и поэтому редко бывал в опере. Но романсы и песни признавал и сам превосходно высвистывал «Чайку». После завтрака он сидел в кресле с газетой и свистел — не «Чайку», а что-то другое:
   Читая в утренней газете
   О том, что делается в свете,
   Так думал мистер Джон…
   Струя холодного воздуха из форточки донеслась и заставила его вздрогнуть. Измерзшийся на всю жизнь в кадетском корпусе, он не боялся морозов и в самые жестокие холода щеголял в легкой солдатской шинельке, никогда не поддевая под нее ничего теплого, но открытые форточки ненавидел.
   — Мать! — подал он возмущенный голос, — прошу покорно: никаких форточек, никаких воздухов!
   Лидия Васильевна наводила в квартире порядок и только что принялась за чертежный стол.
   — Да ведь пыль…
   — Скоро ты мне нос будешь тряпкой чистить…
   — Дика! — тихо сказала Лидия Васильевна.
   — Что?
   — Дика! Мне скучно…
   Это с ней бывало — правда, не часто, но все-таки бывало. Карбышев подумал.
   — Что ж? «Душистая» жена — одно, а просто жена — другое. Мне «душистая» жена не нужна. Выходи замуж!..
   Лидия Васильевна взглянула сверх газеты в любимое лицо — сейчас оно хитро-хитро улыбалось — и бесстрашно спросила:
   — За кого?
   — Хоть за Батуева. Молод, красавец, ум на диете…
   — Мама, не смей выходить за Батуева! — отчаянно закричала Лялька, — мама, не смей!..
   — Не выйду, не выйду, цыпленок! И в самом деле, франт бульварный, публичный мужчина какой-то…
   — Ха-ха-ха! Хорошо сказала, мать!
   Звонок разлился из передней по квартире, и Лялька бросилась встречать. Вернулась, торжествующе сигналя кудрявой головкой.
   — Это — он.
   — Кто?
   — Публичный мужчина!
* * *
   Было время, когда Карбышев считал Батуева вовсе никчемным военным инженером. Но мало-помалу выяснилось, что это не так. Совершенно ни к чему не пригодных людей не бывает. И Батуев, беспомощно терявшийся в поисках тактически правильных фортификационных решений, нашел-таки свое место, когда его назначили начальником подмосковного инженерного полигона. Правда, и здесь он не проявлял сколько-нибудь заметного организаторского таланта, но в технике копался не без успеха. Мелкие свойства одаренности Авка как-то мало соответствовали лежавшему в его кармане высокому академическому диплому, и поэтому был он похож на строителя блюмингов с ухватками изобретательного часовщика.
   Но теперь, когда Карбышев вернулся к идее «перекати-поля», вдруг открывшаяся в Батуеве способность к малой технике приобрела в его глазах особый интерес. Чаще всего они встречались на полигоне, куда Карбышев привозил своих слушателей для занятий; иногда же, как, например, сегодня, и Батуев заглядывал на Смоленский бульвар. Собственно, то, над чем работал теперь Карбышев в свободные часы, давно уже не было прежним «перекати-полем» и называлось оно иначе: «невидимкой». Опыт мировой войны был подытожен Карбышевым в «перекати-поле». Когда к этому итогу прибавился опыт гражданской войны, родилось несколько окончательных выводов. Первый: если все, что видит глаз артиллерийского наблюдателя, осуждено на гибель, то, стремясь уцелеть, «перекати-поле» должно стать «невидимкой». Второй: если укрепленной позиции всего труднее устоять перед дьявольской силой танковых атак, то «невидимка» должна задержать танк. Как? Может быть, намотаться на гусеницу, заклинить колесо. Может быть, подорвать ход. А может быть…
   Но трудности вставали перед Карбышевым, как глухая стена. Он попробовал заговорить о них с Батуевым. Тот выпучил глаза.
   — Почему это всякое новое понятие, Авк, — рассердился Карбышев, — приходится вбивать в вас, как сваю, почему?
   Не вдруг Батуев понял. Зато, поняв, сразу высказал несколько дельных, конструктивных соображений. Хозяин и гость сидели за чашечками кофе, как в доброе старое время, когда в солидном доме появлялся новогодний визитер. Но капсюли и взрыватели — странная тема для бесед с визитерами.
   — До сих пор, например, — горячился Карбышев, — нет у нас дорожного фугаса. Маленькая, пустяковая штучка, а ведь как надо! Пусть только оторвет у лошади копыто, — все! Дальше лошадь не пойдет. Повредит человеку пятку, — стоп! Надо же изобретать, товарищи! Надо помогать инженерному перевооружению армии. Какой-то проходимец Гитлер объявил себя в Германии вождем национал-социалистской партии. Кто знает, что надвинется за ним на Германию, а оттуда — на нас? Надо изобретать!
   Карбышев взывал к Батуеву, потому что чуял в нем счастливую способность, которой не находил в себе. А Батуев слушал и думал: «И как не надоест!»
   — Человек, фантазирующий в области техники, — говорил Карбышев, — одинаково близок и к ученому, и к поэту. Яблочков в электротехнике — то же, что Галилей в механике или Пушкин в поэзии. Сильные умы встречаются куда чаще, чем богатая фантазия. Когда она взлетает, люди, лишенные воображения, становятся в тупик. — «И откуда это берется?» — Но мы-то с вами знаем, откуда. Изобретайте, Авк, прошу вас, изобретайте!..
   Батуеву становилось все скучней. И все чаще спазмы неудержимых зевков пробегали по его красивому равнодушному лицу. Наконец, гладко выбритая, слегка длинноватая верхняя губа Карбышева дрогнула в кривой усмешке.
   — Кроме всего прочего, ведь за это еще и деньги платят, Авк!
* * *
   Назначение Фрунзе Наркомвоенмором и председателем Реввоенсовета СССР оставило Карбышева без привычного непосредственного руководства. Однако направление, в котором Карбышев развивал теперь свою педагогическую работу, настолько определилось и закрепилось, что едва ли нашлась бы в академии сила, способная ему мешать. Так по крайней мере казалось…
   Лекционная часть целиком лежала на Карбышеве. Групповые занятия проводились преподавателями, которых он старательно инструктировал. Он же составлял для них методички. А наиболее слабую группу вел сам. Слушатели решали задачи по инженерному обеспечению боя то в роли командиров, принимающих от инженера доклад, то в роли инженеров, докладывающих командиру своя планы. Упражнения сплошь и рядом выводились из класса на песок или на поле. Как человек, всегда готовый к делу, Карбышев никогда не торопился и везде поспевал, никогда не опаздывая. Скоро его необыкновенная точность вошла в пословицу; по нему проверяли часы, ставя их на десять-пятнадцать минут вперед. Поражала еще его неутомимость. Даже вечера слушателей он занимал своими заданиями по составлению проектов инженерного обеспечения боя с последующей защитой в аудитории. Именно критику и защиту проектов беспокойный профессор считал самой ценной стороной групповых занятий.
   На этих занятиях отличался Якимах. Карбышев говорил о нем на совете: «Богатырская натура с энергией, с волей… Надо только будить, поднимать, разжигать в нем благородную сторону его честолюбия, и тогда — будущее за ним!» Хуже всех на курсе шли дела у Мирополова. Да и Романюта все чаще заглядывал в лицо печальной правде. С практическими дисциплинами он справлялся и даже не без некоторого успеха. Но на теории резался систематически и безнадежно. Постепенное углубление стратегических тем мало-помалу загоняло его в тупик. Люди, удачливые от судьбы, действуют в жизни рискованно и бесшабашно. Люди же, счастливые от самих себя, то есть те, которым счастье далось нелегко, наоборот, осмотрительны и осторожны. Романюта был осторожный и благоразумный человек. «Ясно, чего не хватает, — думал он, — систематической подготовки и знаний, уменья широко охватывать то, что видишь и слышишь…» Все чаще испытывал он странное чувство, — как у голодного, которому так сильно хотелось есть, что, кажется, гору съел бы, а очистил тарелку с кашей и — сыт. Год назад Романюта проглотил бы академию со всей ее наукой. А теперь ответит профессору на вопрос и как будто из пушки выстрелит: без новой зарядки пусто в голове. Когда-то романтика была главной, почти единственной основой характера Романюты. Да и теперь он не утратил завидной способности мечтать. Но рядом с ней уживалось в нем новое — здоровый, прямой и честный пролетарский реализм. Другой бы на месте Романюты не обошелся без терзаний: «Спи, моя фантазия, моя гордость, мое „я“! А Романюта обходился…
   …Под потолком читального зала Ленинской библиотеки поблескивали люстры. Романюта стоял на хорах — тоже под потолком. Внизу, как хлебное поле по ветру, стлалась живая перспектива разноцветных голов, склонившихся над книгами. Люди и книги… книги, книги… Романюта знал, что в тесной близости с ними — огромная радость. Однако кто же помешает и впредь его близости с книгой? Главное — труд и верная направленность труда идеей. Именно из идейности возникает настоящая романтика жизни. Идейностью расчищается для романтика путь. Одно дело — работать с направляющей помощью книги; другое — работать над самой книгой. Все способны на первое, а на второе — далеко не все. Романюта — «все». В этом незаносчивом и трезвом самоощущении, собственно, и заключалась гарантия для принятия обдуманно-верных, пролетарски-правдивых решений.
   С хор Романюта прошел в курилку. Столпившиеся здесь люди казались синелицыми — так плотны были клубы гулявшего по комнате дыма. Но люди выбрасывали из себя все новые и новые клубы, кашляли и в высшей степени энергично вели перекрестный разговор. Романюта закурил и стал у окна, глядя через двор, через переулок, куда-то очень далеко. И, как всегда в такие минуты, особенно отчетливо вспоминались почему-то деревня, родичи, Марилька и дети. Эх! Да, конечно, романтик все еще жил в нем. Но принимал практические решения и действовал не романтик, а реалист…
* * *
   В один из апрельских, полных прохладного блеска, солнечно-светлых дней в квартиру Карбышевых ввалился совсем неожиданный гость. Дмитрий Михайлович был с утра на подмосковном полигоне. Как когда-то в Самаре, так и теперь Лабунский возник перед Лидией Васильевной, словно из небытия. Но только на этот раз появление его не было ни тихим, ни жалким. Наоборот, он ворвался в квартиру веселый, шумливый, весь обвешанный странными покупками: куклы, детские велосипеды, лошади на колесиках, мячи и обручи для игры в серсо и множество других предметов подобного рода.
   — Уф! — хрипел он, складывая свою ношу в угол передней, — Лидия Васильевна! Как я… счастлив! Ищу приют. Дитя без крова над головой… Хотя бы на кухне… День-два, не больше, клянусь!
   И он кинулся целовать руки хозяйке.
   — Позвольте, позвольте! — говорила Лидия Васильевна, — но ведь у вас же в Москве есть квартира — на Садовой…
   — Тю-тю! — хрипел Лабунский, вытирая платком белую полосу лба на загорелом лице, — целая история…
   — Неужели?..
   — Именно, именно. Разошлись… Ведь вы, наверно, слышали про мокрое полотенце? Вот, вот… Оно самое… Согласитесь, — не могу же я…
   Он, отдуваясь, вошел в столовую и так плюхнулся на стуле, что стул пискнул всеми суставами.
   — Не могу же я, особенно в моем новом положении…
   — В новом?
   — Тоже не знаете? Эко диво!
   И Лабунский пустился объяснять, в силу каких именно обстоятельств вызван он в Москву, какую именно высокую должность в военно-инженерном ведомстве ему предстоит занять, как именно важно теперь, чтобы все вокруг него было чинно и благородно.
   — Жены приучили меня к беспорядку. Да и по природе я несколько склонен к… рококо. Но согласиться на мокрое полотенце не могу! Нет, Лидия Васильевна, дорогая, — любовь уносит время так же, как время уносит любовь. Довольно! И вообще — выхожу в люди. Слыхали, что ГВИУ разделили на два управления? Военно-строительное и военно-инженерное — в Гуме. Дмитрий Михайлович председатель технического комитета… А я…
   Он вскочил и журавлем зашагал по столовой.